Пролог
В лесополосе пахло осенью. До наступления вечности оставалось не более получаса.
Мальчик вытащил из кармана перочинный ножик, взял на изготовку длинную удобную палку и принялся разворачивать траву и прелые листья в наиболее подозрительных местах.
Он любил искать грибы. Это было похоже на рыбалку, почти так же интересно. Здесь водятся маслята и подосиновики, а трухлявые сыроежки – ну их на фиг…
Прошло полчаса, а может час, а может и все два; солнце висело еще высоко, у мальчика заболела шея – все время смотреть вниз. Он выпрямился – и увидел впереди, в нескольких шагах, поваленное дерево.
Он не помнил, чтобы здесь росли такие деревья. Не замечал раньше. Оно было старше лесополосы, старше дороги, старше, наверное, всего их поселка.
Оно было огромное. И теперь лежало на боку, наставив на мальчика круглый и светлый срез.
Мальчик подошел.
Пень был размером со столик. Срез лежащего ствола доходил мальчику до пояса. Древесина оказалась совсем сырой, дерево спилили недавно и очень аккуратно. Будто масло ножиком, подумал мальчик.
И на пне, и на срезанном стволе четко видны были годичные кольца. Мальчику сразу же захотелось узнать, сколько их; он начал считать – и сбился, начал снова – и сбился опять.
Колец было не меньше ста, а может, и больше.
Мальчик опустился на край огромного пня и подумал: целый год с каникулами, зимними и весенними, с Дедом Морозом, с долгим летом помещается в одном кольце. Отсчитать десять колец – и получится вся его жизнь.
Странно.
Он провел ладонью, чуть касаясь пня. От середины, где кольца почти сливались, к краю. Дерево жило сто лет, подумал мальчик. А теперь я вижу, как оно жило. Каждую его минуту.
А кто его срезал?
Солнце скрылось за облачком.
Мальчику вдруг показалось, будто все вокруг изменилось. Сделалось очень тихо; секунду назад шелестели ветки и перекликались птицы, а сейчас – как в пустом доме, как на контрольной.
Он вовсе не был трусом. Но страх пришел, воткнулся в кожу сотнями иголочек, приподнял коротко стриженные волосы на макушке.
Следовало оглянуться. Убедиться, что никто не смотрит в затылок. Что никто не прячется за поваленным стволом.
Он знал, что надо оглянуться, – и не мог. Не поворачивалась шея. И чем дольше он сидел, обмерев, на широком пне, тем яснее ему становилось, что за спиной у него кто-то (что-то?) есть.
Почему, ведь он всегда верил, что все плохое в жизни случится не с ним?!
Почему же это случается? Уже почти случилось?
Никогда прежде на него не наваливалась такая мутная, такая непонятная паника. Остатками разума он понимал, что причины нет, что в лесу он один…
Наверное.
Все, что он успел сделать, – заорать и сорваться, опрокидывая корзинку, с места. И кинуться сквозь лес с истошным воплем «Мама!».
Часть первая
Эмма
Второго ноября Эмме Петровне исполнилось тридцать пять лет.
Отмечали в театре. Эмма принесла большую сумку с бутербродами, купила в соседнем магазине положенное количество вина, водки и одноразовых стаканчиков. После дневного спектакля («Лесные приключения», сказка для дошкольников) в большой гримерке накрыли стол.
Все было в высшей степени пристойно и даже очень мило. Пока Эмма переодевалась, пока смывала заячий нос, губу и тонкие усики, завтруппой уже успела разложить бутерброды и нарезать торт. Потом пришли гости – все, кто был занят сегодня днем, а с ними старенькая костюмерша и помреж. Говорили тосты, желали здоровья, называли человеком верным, добросовестным, честным, добрым и вообще хорошим. Подарили фарфоровую вазу. Принесли букет ноябрьских – мелких, но очень душистых – астр. Всё сказали, съели и выпили примерно за час с четвертью, а потом девочки, соседки по гримерке, помогли Эмме собрать посуду и пустые бутылки обратно в сумку.
Быстро смеркалось. В пять часов за окном было почти совсем темно; те, кто был занят в вечернем спектакле, еще не пришли, прочие разошлись по домам. Эмма осталась в гримерке одна.
Это была давняя привычка. Она всегда уходила позже всех. В школе. В институте. В театре. Медленно собираясь, повторяя роль, еще раз проигрывая про себя, верша своеобразный ритуал, жертвуя Любимому Делу дополнительный час, или полтора часа, или хоть тридцать минут.
И сегодня она задержалась скорее по привычке, нежели из надобности. Аккуратно сложила в стол коробку с гримом, пачку лигнина, мыльницу, полотенце и крем. Застегнула пальто, повязала шарф, взяла сумку и вышла в полутьму коридора.
Попрощалась с дежурной на входе.
Воздух был холоднее, чем утром. С неба валились последние листья – самые стойкие, самые желтые. Налипали на мокрый асфальт.
В черных лужах отражались редкие яркие звезды и тусклые ноябрьские фонари.
Неподалеку от служебного входа рос большой каштан. На одной из его голых веток сохранилось засохшее соцветие – майская «свечка».
Почему-то этим цветам не дано было стать плодами, обрасти колючими шариками каштанов и упасть в сентябре на асфальт. Для белой пирамидки по сей день продолжался май; правда, цветы засохли и сморщились, однако даже скелет соцветия выглядел вызывающе, оставшись один на голой-голой ветке.
Эмма отвела взгляд от припозднившейся «свечки». Выгрузила в урну пластиковый пакет с мусором. Поправила шарф.
Сегодня ей исполнилось тридцать пять. И она в тридцать пятый раз сыграла Матушку-Зайчиху.
Ей всегда казалось почетным, едва ли не священным делом работать для детей. Она переиграла в полусотне разных спектаклей – белок и лисиц, зайчих, зайчат, девочек, мальчиков, курочек, лягушек, деревянных солдатиков, стражников, шахматных фигурок, бабочек и даже коров.
Ее всегда ставили в пример, когда речь заходила о серьезном отношении к профессии.
Она жила будто под развернутым крылом. Она знала – со школьных лет, – что ее упорство и верность обязательно будут вознаграждены. Нет, она старалась не ради награды, однако где-то внутри ее всегда жила вера в чудо, которое скоро случится. Возвращаясь домой позже всех, усталая, углубленная в себя, она несла мимо вечерних витрин свою тайну – тайну Золушки, которая знает, чем кончится сказка.
Ей доставляло удовольствие в мельчайших деталях продумывать крохотную, ничего не значащую роль. Пусть даже в плохом спектакле. Была в этом какая-то сладость; Эмма выдумывала биографию лисичке, которая появлялась на пять минут в толпе других зверей. Или ежику, у которого за весь спектакль было три слова. Но зато как она проживала зоны молчания!
Приходила не за сорок минут до начала – за полтора часа, гримировалась, волновалась, ждала. И знала: настоящая любовь не бывает безответной. Все у нее будет – и роли, и режиссеры, и признание… Разве у судьбы нет глаз?
Сегодня ей исполнилось тридцать пять.
Сегодня она в который раз видела, как пятидесятилетняя Ирина Антоновна скачет по сцене, трясет двойным подбородком, изображая хомячка. Детям, наверное, нравится? Что может быть благороднее, чем играть для детей?
Сегодня Эмма в первый раз поняла, что спустя полтора десятка лет она будет на этой же сцене играть того же хомячка. Или – в лучшем случае – чью-нибудь бабушку. Дети в зале будут меняться, Эмма на сцене будет стареть. И когда-нибудь в антракте ее хватит инфаркт, и ее увезут в больницу, не успев смыть со старушечьих щек нарисованные гримом заячьи усики…
Над мокрым асфальтом плыли черные силуэты прохожих. Сумка с дареной вазой сделалась вдруг тяжелой, как цемент. Что чувствовала бы Золушка, доведись ей состариться в доме мачехи, в окружении чужих детей и внуков?
Вокруг стоял ноябрь – прекрасное время для тех, кто любит себя жалеть.
* * *
В понедельник в театре был выходной. Эмма потратила короткий день на стирку, веник и блуждания по продуктовым магазинам; темнота застала ее на кухне, в одиночестве, за ранним ужином.
Яичница таращила желтые подсоленные глаза. Маленький телевизор бесшумно перебирал кадры какой-то, по-видимому, мелодрамы, и Эмма глядела на экран завороженно и безучастно, как смотрят в огонь камина. И в это время грянул телефонный звонок.
– Алло?
– Эммочка, с днем рождения! Желаю всего-всего! И здоровья особенно! Как делишки, как празднуем?
Иришка, старая Эммина приятельница еще по институту, всегда отличалась великолепной небрежностью во всем. Она вечно опаздывала на репетиции, теряла деньги, вещи и документы, забывала текст роли, путала не только чужие дни рождения – даже свой однажды забыла и на поздравительную телеграмму от матери долго глядела, выпучив глаза. При всем при этом Иришка благополучно работала в академическом театре, получила «заслуженную» в двадцать пять лет и скоро, через месяц-другой, должна была сделаться «народной».
– Спасибо, Ирочка, – сказала Эмма, невольно улыбаясь. – Вчера отпраздновала.
– А-а-ай! – длинно вскрикнула Иришка. – Вот башка моя, вечно забуду, ты прости дуру, лучше ведь позже, чем никогда… Слушай, тем лучше. Раз гостей у тебя сегодня нет, может, выберешься к нам? У нас с Ванькой почти юбилей, пятнадцать лет и одиннадцать месяцев как женаты… Винишко есть хорошее, тортик там, спектакля нет в кои-то веки, давай, а?
– Нет, спасибо, – сказала Эмма почти испуганно. – Ване привет, конечно, но у меня сегодня… Вот если бы заранее… Нет, нет, спасибо, но сегодня не получится никак.
* * *
Иришка с мужем жили в получасе езды на маршрутке. В ответ на звонок за дверью послышалось сперва утробное «Гав! Гав!», потом решительное «Фу!» Ивана, потом смех Иришки, потом лай удалился и стих так внезапно, будто пес провалился в преисподнюю. На мгновение потемнел светлый глазок на двери; щелкнул замок, и Иришка, высокая, полногрудая, в восточном шелковом халате до пят, раскрыла Эмме объятья.
– Поздравляю, – сказала Эмма, тыча ей в руки букет осенних астр. – Все-таки пятнадцать лет и одиннадцать месяцев…
– Это мы тебя должны!.. – громко обрадовалась Иришка. – У нас и подарок!.. Боже, ну ты так редко заходишь, я понимаю, жизнь эта долбаная, закрученная, но надо же себе делать праздники, если сам себя не порадуешь, то кто?.. Давай-ка за стол, за стол, мы тут с Ванькой уже бутылочку – это, а тортик ждет, не надрезали, тебя ждали…
Иван, Иришкин муж, когда-то учился с Эммой на одном курсе, но в театре не работал ни дня – у него обнаружились стихийные способности к предпринимательству, и за несколько лет он успел пройти путь от челночника с клеенчатыми сумками до главы крупной и уважаемой фирмы.
– Привет, Ваня, – Эмма улыбнулась.
Иван галантно ткнулся губами в ее руку; у него были жесткие щекотные усы.
– Сейчас Офелию выпущу, – сказала Иришка. – Эммочка, ты, главное, резких движений не делай. Пусть она понюхает, освоится…
Офелия рождена была для роли Собаки Баскервилей. Эмма никогда не боялась ее – может быть, потому, что не представляла до конца, на что собачка способна. А супруги представляли – и потому первое явление Офелии гостям всегда сопровождалось тысячей предосторожностей.
Эмма дала себя обнюхать. Потом Офелия, шумно сопя и топая, проследовала в дальнюю комнату и там, судя по грохоту, улеглась.
Стол был накрыт прямо на кухне – благо кухня у супругов была размером с небольшой стадион. В центре стола помещался какой-то многоэтажный, перспективного вида тортик килограммов на пять.
– Какую ты хочешь музыку? – хлопотала Иришка.
– А… больше никого не будет? – растерянно спросила Эмма. Она знала, что вечеринки в этой квартире устраивались обычно многолюдные.
– Да понимаешь ли, все экспромтом, под настроение… Мигаевы еще собирались, но у них Санька заболела, наверное, грипп. – Иришка перебирала диски под настенной лампой, блики от маленьких круглых зеркал метались по потолку. – Вот, это новенькое… Ставить?
– Давай, – согласилась Эмма.
И сделалась музыка.
Иван резал торт. На широкий светлый нож налипали шоколадные кусочки крема. Иришка говорила и говорила, речь ее сочеталась с музыкой, две звуковые дорожки – инструменталка и болтовня – переплетались, не мешая друг другу.
– А как Игорешка? – спросила Эмма, когда в Иришкином монологе случилась небольшая пауза.
– Отлично, – отозвался Иван. – Поступаем вот… Серьезно поступаем.
– В этом году? – изумилась Эмма. – Уже?
– Уже. – Иришка заняла свое место за столом. – А еще вчера, кажется, под ногами крутился… Ну, давай за Эмкин день рождения.
И прежде чем Эмма успела согласиться или возразить, бокалы сдвинулись, и тост был реализован.
– Будь здорова, Эммочка! – провозгласила Иришка, облизывая напомаженные губы. – Сама знаешь, как мы с Ванькой тебя любим… Ну, расскажи, чего нового?
– Ничего, – сказала Эмма. – Сказку вот на Новый год репетируем. Честно говоря, фигня редкостная. Лучше бы «Двенадцать месяцев» взяли.
Иришка покивала:
– Да-да… Знаешь, Лопатова замуж вышла?
– Да ты что?!
Некоторое время они ели торт, обсуждая жизненные перипетии старых друзей и врагов, и ближних и дальних знакомых, их детей, племянников и зятьев.
– Ерунда! – Иришка энергично подпрыгнула на стуле. – Игорешка и думать не думал, какой там театральный, ты что… Он же серьезный мужик у нас… Он фундаментальный мужик, хорошо знает, чего хочет, уже сейчас программы пишет недетские… Математику любит, – Иришка почему-то понизила голос. – По математике у него – один очень интересный мужик. Берет он, конечно, бабок немерено… Но – гарантирует. С гарантией работает. Причем поступают не то чтобы пошло, по блату – нет. Все, за кого он брался, все по математике имеют пять, куда ни ткнись… Вот и сейчас сидят, занимаются. Три раза в неделю – понедельник, среда, пятница…
– У меня по математике трояк был, – признался Иван. – Когда смотрю, какие Игореха задачи берет – кайф испытываю, ей-богу.
– А наш Росс и в самом деле интересный мужик, – продолжала Иришка вполголоса. – Ростислав Викторович. Не от мира сего, знаешь, как в книжках. Сумасшедший ученый, вроде того. Пишет книги какие-то, говорят, в них академики ни черта не понимают, но если понимают – волосы рвут. От счастья. Вроде гениальный он. Признают – Нобеля дадут…
– Нобеля математикам не дают, – сказала Эмма.
– Да? – Иришка удивилась. – Ну так другое что-нибудь дадут… А если и не дадут – у него и так бабок полно, на «болванчиках» зарабатывает. Так что интересный мужик, интересный… Ну что, за что теперь пьем?
Эмма ощущала легкую эйфорию. В такие минуты ей легко было думать о летящих и танцующих людях, о крылатых, не касающихся земли, смеющихся, поющих, добрых…
– Давайте за Игорешку, – предложила она. – Чтобы он был здоров и поступил.
– За Игорешку! – в один голос согласились супруги.
Не успела Эмма поставить на скатерть наполовину опустевший бокал, как в коридоре послышались голоса и в отдалении радостно взвизгнула Офелия. Секунду спустя в кухню заглянул Игорь – лохматый губастый подросток, очень похожий на мать.
– Здрасьте, тетя Эмма…
– Привет! А мы тут за тебя пьем! – обрадовалась Эмма, пожалуй, слишком шумно.
Иришка поднялась:
– Игореха, ты Ростика Викторовича не сильно уморил? Ну-ка…
Иван снова наполнил доверху Эммин бокал.
– Ростислав Викторович! – донесся Иришкин голос уже из прихожей. – Можно вас пригласить на рюмочку чая? Ваня торт купил, очень вкусный. Может быть, кофе?
И что-то ответил мужской голос.
– На двадцать минут! – решительно продолжала Иришка. – Игорь подождет. Через двадцать минут выйдете вместе… Что? И Офелия подождет. На улице холод, замерзнете, надо теплого перед дорогой…
Офелия разочарованно заскулила.
В двери кухни возникла сперва Иришка, а за ней – человек лет сорока, темноволосый. Лицо у него было треугольное, узкое, с острым подбородком. Глазам и бровям, казалось, было тесно на этом лице без щек, поэтому брови топорщились, а глаза, светло-серые, смотрели отрешенно и странно.
– Добрый день, – сказал человек, останавливаясь в дверях.
В готических романах, которые Эмма любила подростком, в таких случаях сообщалось: «Его пронзило предчувствие». Прежде Эмма думала, что «пронзило» – книжный оборот, а «предчувствие» – всего лишь смутная догадка; теперь ей показалось, что ее не сильно, но вполне ощутимо ткнули иголкой под ребро.
– Это Ростислав Викторович, – Иришка почему-то улыбнулась Эмме. – А это Эмма Петровна, наша с Ваней близкая подруга еще со студенческих лет… Замечательный человек, прекрасная актриса. Работает в детском театре. Да вы присаживайтесь, Росс!
Репетитор уселся на предложенный стул. Внимательно посмотрел на новую знакомую; прозрачные глаза его переменили выражение. Странные глаза, подумала Эмма. Как будто обладатель их знает нечто важное, доступное только ему. И, разумеется, никому не скажет ни за какие коврижки.
Будто в ответ на эту Эммину мысль – она как раз улыбалась репетитору немножко, впрочем, натянуто – странные глаза вдруг потеплели, и Эмме на секунду показалось, что она давно знакома с этим человеком, что она знает его много лет.
Сидящий напротив отвел взгляд, будто смутившись.
– В кои-то веки удастся вот так посидеть! – Иришка снова запустила свою легкую «звуковую дорожку». – Мы – артисты, вечно варимся в своем соку… Знаете что? Давайте выпьем за любимую работу! Вот Эммочка наша прямо-таки живет в театре, это не всякий человек может понять, но мы – артисты, мы особенные люди… Росс, вы думаете, это портвейн? Это чудо, а не портвейн, это коллекционное вино! Ваня, не спи, мы уже пьем!
Эмма снова поймала на себе взгляд больших прозрачных глаз. На этот раз репетитор смотрел будто издалека, будто сквозь бинокль; первой потупилась Эмма. Тем временем Иван подобрался с бутылкой к бокалу гостя. Эмма почему-то подумала, что математик откажется от вина, тем самым соответствуя образу «гениального ученого не от мира сего». Но репетитор взял бокал за тонкую ребристую ножку, поднял, и Эмма подняла свой. Медовые блики портвейна метнулись, маленькая волна лизнула хрустальные стенки, оставляя на них оплывающий след; Эмма улыбнулась. Вкус вина поднялся в ноздри, заставив их счастливо вздрогнуть.
Иришка пребывала в ударе. Ее таланту рассказчика позавидовал бы любой эстрадный монстр; бесконечные театральные истории сменяли одна другую, и почти всегда оказывалось, что все это случилось либо с Иришкой, либо на Иришкиных глазах, либо на глазах ее партнеров, которые врать не станут.
– …А в финале ее выносили на сцену уже «мертвую», в мешке. Ну и, разумеется, народную артистку просто так в мешок не засунешь, ну и совали в этот мешок девочку-гримершу, и Павел наш, пока рыдал над телом в мешковине, успевал эту девочку ласково так щипнуть. И погладить. Несколько раз. Она, помню, жаловалась, но не очень. Все-таки Павел был о-го-го мужчина, да еще артистище матерый, бабы за ним в очередь становились… А однажды на гастролях эта девочка заболела. Что делать? Засунули в мешок парня-монтировщика, он щуплый был и роста небольшого. Вот. А Паша не знал… Короче говоря, финал, героиню выносят в мешке, все рыдают… Паша рыдает, в зале женщины в платочки всхлипывают, катарсис… Вдруг труп вскакивает, да как матом заревет, таким матом! Пашино лицо… Ну, вы представляете себе, да? Помреж три минуты занавес не мог дать – ржал за кулисами… Ему, кстати, выговор потом объявили. А за что?
Математик хохотал, смахивая с глаз навернувшиеся слезы. Эмма подумала, что он хороший зритель. Есть такие папы, которые, приведя детей в театр, смеются громче всего зрительного зала… И работать для них куда приятнее, чем для тех, других, благополучно засыпающих в первом ряду… И Эмме тоже захотелось что-нибудь рассказать – благо историй и баек она знала немало.