© Т. Боровикова, перевод, 2018
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2018
* * *
Человек не остров, не просто сам по себе; каждый человек – часть континента, часть целого.
Джон Донн
Обращения к Господу в час нужды и бедствий.
(Перевод Игоря Померанцева)
В одном мгновенье видеть вечность,
Огромный мир – в зерне песка,
В единой горсти – бесконечность
И небо – в чашечке цветка.
Уильям Блейк
Изречения невинности
(Перевод С. Маршака)
Благодарности
Книга – не остров, и я хочу поблагодарить тех, без кого она не состоялась бы. Я сердечно благодарна своему литературному агенту Серафине Уорриор Принсесс, Дженнифер Люитлен, Говарду Морхейму и всем остальным, кто переговорами, уговорами, вымогательством и разными прочими способами проталкивал публикацию книги. Еще спасибо моему редактору Дженнифер Херши и всем моим друзьям в [издательской группе] «Эйвон Морроу»; Кевину и Анушке, которые почти постоянно служили для меня тихой гаванью; моим друзьям по (электронной) переписке Курту, Мэри, Эмме, Саймону и Джулсу за то, что поддерживали связь между мной и всем остальным миром; Стиви, Полу и Дэвиду – за мятный чай и блинчики; Чарльзу де Линту – еще одно спасибо, а также мои извинения за нечаянную кражу двух вороньих перьев, а Кристоферу Фаулеру спасибо за то, что не вешал трубку. И бесчисленным продавцам книжных магазинов и книготорговцам – тем, кто потрудился, чтобы мои книги стояли на полках; и, наконец, жителям Ле Салана, которые, я надеюсь, когда-нибудь все же меня простят.
Пролог
Острова – иные. И чем меньше остров, тем это верней. Возьмем Британию. Не верится, что эта узкая полоска суши вмещает столько своеобразия. Крикет, чаепития, Шекспир, Шеффилд, рыба с жареной картошкой в пахнущей уксусом газетной бумаге, Сохо, два древних университета, побережье Саут-Энда, полосатые шезлонги в Грин-парке, «Улица Коронации»[1], Оксфорд-стрит, праздные послеполуденные часы воскресенья. Так много противоречий. Шествуют толпой, как поддатые демонстранты, еще не понявшие, что протестуют-то они в основном друг против друга. Острова – первопроходцы, раскольники, протестанты, изгои, изоляционисты от природы. Они, как уже было сказано, иные.
Вот, например, этот остров. Из конца в конец на велосипеде проедешь. Пешком по воде за полдня доберешься до материка. Колдун и окружившие его островки застряли, как стайка крабов, на мелководье у побережья Вандеи[2]. Со стороны материка его загораживает Нуармутье[3], с юга – Йё, и в туманный день его можно вообще не заметить. На картах он едва виден. Да, по правде сказать, он и не заслуживает называться островом – возомнившая о себе кучка песчаных дюн, скалистый хребет, вздымающий их из атлантических волн, пара деревушек, рыбозаводик, единственный пляж. В дальнем конце – моя родина, Ле Салан[4], нестройный ряд домишек – трудно даже деревней назвать – спускается через скалы и дюны к морю, что подползает ближе с каждым «злым приливом». Дом, от которого никуда не денешься, место, куда указывает компас сердца.
Если б это зависело от меня, может, мой выбор пал бы на какое-нибудь другое место. Может, где-нибудь в Англии, где мы с мамой были счастливы почти год, пока моя неуемность не погнала нас дальше. Или Ирландия, или Джерси[5], Айона[6], Скай[7]. Видите, я, словно инстинктивно, выбираю острова, будто пытаюсь частично воссоздать свой остров, Колдун, – единственное место, которое ничем не заменить.
Формой остров напоминает спящую женщину. Ле Салан – голова, плечи сгорблены, чтоб защититься от непогоды. Ла Гулю – живот, Ла Уссиньер – укромная ложбинка под согнутыми коленями. Кругом Ла Жете хоровод песчаных островков, которые то разрастаются, то убывают по воле приливов, что медленно меняют линию берега – одну сторону подгрызут, другую нарастят, и форма островков так переменчива, что мало кто из них успевает заслужить собственное имя. Дальше лежит полная неизвестность – отмель за Ла Жете резко обрывается, и дно уходит в никем не измеренные глубины; островитяне зовут это место Нидпуль[8]. Если положить записку в бутылку и бросить в море с любого места на острове, она, скорее всего, вернется на Ла Гулю, что значит «жадина» – берег, за которым сгрудились домишки Ле Салана, словно прячась от пронизывающего ветра с моря. Ле Салан располагается к востоку от каменистого мыса Грино, а это значит, что зернистый песок, ил и прочие отбросы – все скапливается тут. Сильные приливы и зимние шторма еще усугубляют дело – они воздвигают на каменистом берегу целые крепостные стены из водорослей, и эти стены могут простоять полгода или год, пока их не снесет очередным штормом.
Так что, как видите, Колдун не блещет красотой. Скрюченная фигура острова схематична и груба, совсем как у Марины Морской – нашей святой покровительницы. Туристы тут редки. Их почти нечем привлечь. Если с воздуха острова похожи на балерин, закружившихся в танце, то Колдун – дурнушка в последнем ряду кордебалета, забывшая свои па. Мы отстали, она и я. Танец продолжается без нас.
Но остров сохранил свою суть. Полоска суши в несколько километров длиной, и все же у нее свой характер, наречия, кухня, обычаи, платья – и все столь же отличается от других островов, как все острова – от материковой Франции. Жители Колдуна считают себя островитянами – не французами и даже не вандейцами. У них нет никаких политических симпатий. Мало кто из сыновей островитян считает нужным служить в армии. Остров так далек от центра событий, что это кажется абсурдным. И так далек от всякой официальности и закона, что живет по законам собственным.
Впрочем, нельзя сказать, что здесь не любят чужаков. Наоборот, мы бы привлекали на остров туристов, если б только знали как. В Ле Салане туристы означают достаток. Мы смотрим через пролив на Нуармутье, с его отелями, пансионатами, магазинами и огромным красивым мостом, соединяющим остров и материк. Там дороги летом запружены машинами с иностранными номерами, с кучами багажа на крышах, пляжи чернеют от людей, и мы пытаемся представить себе, что было бы, если бы все эти туристы оказались у нас. Но мечта остается мечтой. Туристы – те немногие, что отваживаются забраться подальше, – застревают в Ла Уссиньере, на другой стороне острова. В Ле Салане, с его скалистым беспляжным берегом, с его каменными дюнами, сцементированными грубым песком, с его беспрестанным резким ветром, их нечем заманить.
Жители Ла Уссиньера это знают. Меж уссинцами и саланцами идет распря, уже так давно, что никто не помнит, когда она началась. Сначала религиозные несогласия, потом споры за право ловли рыбы, права на строительство, торговлю и, конечно, землю. По закону осушенная земля принадлежит тому, кто ее осушил, и его потомкам. Это единственное богатство саланцев. Но уссинцы контролируют доставки с материка (единственный паром принадлежит старейшей семье Ла Уссиньера) и устанавливают цены. Если уссинцу представляется случай надуть саланца, он не преминет это сделать. Если саланцу удается одержать верх над уссинцем, торжествует вся деревня.
А еще у Ла Уссиньера есть тайное оружие. Оно называется «Иммортели» – это маленький песчаный пляж в двух минутах от гавани, с одной стороны его прикрывает древний мол. Здесь яхты скользят по воде, укрытые от западных ветров. Это единственное место, где можно купаться и ходить под парусом, не опасаясь сильных течений, раздирающих остров. Этот пляж – игра природы – и составляет главную разницу между двумя общинами. Деревня разрослась в городок. Из-за пляжа Ла Уссиньер, по островным меркам, процветает. Здесь есть ресторан, гостиница, кинотеатр, дискотека, кемпинг. Летом заливчик набит яхтами отдыхающих. В Ла Уссиньере располагаются мэр острова, полицейский, почта и единственный священник. В августе несколько семей с побережья снимают тут дома и приносят с собой оживление в торговле.
Ле Салан летом, напротив, совершенно мертвеет, задыхается, дубеет на жаре и ветру. Но для меня это все равно дом. Не самое прекрасное место в мире и даже не самое гостеприимное. Но мое.
Все возвращается. На Колдуне это вечное присловье. Людям, живущим на обрывке пестрого подола Гольфстрима, оно сулит надежду. Рано или поздно все возвращается. Разбитые лодки, послания в бутылках, спасательные круги, обломки кораблекрушения, потерявшиеся в море рыбаки. Ла Гулю тянет к себе, и многие не в силах противиться его тяге. Могут пройти годы. Материк завлекает – там деньги, большие города, незнакомая жизнь. Трое из четырех детей покидают остров в восемнадцать лет, мечтая о мире, что лежит за пределами Ла Жете. Однако Жадина не только голоден, но и терпелив. И для людей вроде меня, которых больше ничто нигде не держит якорем, возвращение, похоже, неизбежно.
У меня своя история, когда-то была. Теперь это уже не важно. На Колдуне никто не интересуется никакой историей, кроме здешней. Чего только не выкидывает на наш берег – обломки, пляжные мячи, дохлых птиц, пустые бумажники, дорогие кроссовки, пластиковые вилки, даже людей, – и никто не спрашивает, откуда они взялись. То, что никому не пригодилось, море забирает обратно. И разные морские твари тоже порой приходят этим торным путем – португальские кораблики, акулы-няньки, морские коньки, хрупкие морские звезды, иногда киты. Они остаются или уходят – диковины, на них можно поглазеть несколько мгновений и забыть, как только они покинут наши воды. Для островитян нет ничего за пределами Ла Жете. Если выйти за Ла Жете и двигаться дальше, ничто не нарушит линию горизонта, пока не завиднеется Америка. За эти пределы никто не ходит. Никто не изучает приливы и то, что они приносят. Только я. Но меня тоже принесло морем, так что я имею право.
Взять, например, этот пляж. Это удивительное явление. Один остров, единственный пляж; удачное сочетание приливов и течений; сто тысяч тонн древнего песка, упорного, как скала, и от тысяч завистливых взглядов он словно позолотел, став драгоценнее золотой пыли. Разумеется, он обогатил уссинцев, хотя все мы – и уссинцы, и саланцы – знаем, что это богатство случайно и с тем же успехом все могло быть ровно наоборот.
Чуть сместится течение, будет приходить на сотню метров правее или левее. На градус изменится направление ветра. Поменяется рельеф дна. Случится сильный шторм. Любое из этих событий в любой момент может катастрофически изменить ситуацию на противоположную. Удача как маятник, одно качание занимает десятилетия, и тень его несет с собой неизбежность.
Ле Салан все еще ждет, терпеливо, с надеждой, момента, когда маятник пойдет в другую сторону.
Часть первая
Обломки кораблекрушения
1
Я вернулась после десятилетнего отсутствия в жаркий день, в конце августа, накануне первых «злых приливов» летнего сезона. Я стояла на палубе старого парома «Бриман-1» и смотрела на приближающийся Ла Уссиньер – все было так, словно я никогда и не покидала остров. Все было точно как раньше: резкий запах, палуба под ногами, крики чаек в жарком синем небе. Десять лет, едва не полжизни, стерто одним взмахом, словно каракули на песке. Ну или почти так.
У меня было очень мало багажа, и это усиливало иллюзию. Но я всегда путешествовала налегке. У обеих, у матери и у меня, никогда не было много балласта. Под конец я оплачивала нашу парижскую квартиру заработками в сомнительном ночном кафе, вдобавок к доходам от продажи картин, которые мать так ненавидела, а она в это время боролась с эмфиземой: умирала и делала вид, что не знает об этом.
Конечно, мне хотелось бы вернуться богатой, успешной. Показать отцу, что мы и без его помощи обошлись. Но скромные сбережения матери давно растаяли, а мое состояние – несколько тысяч франков на счету в банке «Морской кредит» и стопка непроданных картин – вряд ли больше того, что у нас было при отъезде. Хотя это не имело никакого значения. Я не собиралась оставаться. Какой бы сильной ни была иллюзия застывшего времени, у меня теперь другая жизнь. Я изменилась.
Никто не обращал ни малейшего внимания на меня, стоявшую поодаль от прочих пассажиров на палубе «Бримана-1». Был самый разгар сезона, и на борт набилось немало туристов. Некоторые были даже одеты точно как я, в парусиновые штаны и vareuse[9] – бесформенное одеяние, нечто среднее между рубашкой и курткой, – горожане, что изо всех сил старались не выглядеть горожанами. Туристы с рюкзаками, чемоданами, собаками и детьми сгрудились на палубе меж ящиками фруктов и бакалеи, курами в клетках, почтовыми мешками и коробками. Шум был ужасный. Фоном служило «хшшшш» моря о корпус парома и чаечье «скрииии». Сердце мое билось в такт прибою.
Пока «Бриман-1» подходил к заливу, я смотрела через водную гладь на эспланаду. Ребенком я любила тут бывать; часто играла на пляже, пряталась под тяжелыми животами пляжных веранд, пока отец занимался своими делами в гавани. Я узнала выцветшие зонтики фирмы «Шоки» на террасе маленького кафе, где любила сидеть моя сестра; тележку продавца сосисок; сувенирную лавочку. Народу стало, пожалуй, больше; вдоль берега выстроился неровный ряд рыбаков с омарами и крабами в садках – улов продают. С эспланады доносилась музыка; ниже эспланады, на пляже, играли дети, и пляж, несмотря на прилив, казался глаже и роскошнее, чем мне помнилось. Похоже, дела в Ла Уссиньере идут неплохо.
Я бродила взглядом по улице Иммортелей – главной улице города, идущей параллельно берегу. Вон трое сидят бок о бок там, где когда-то было мое любимое местечко: волнолом под эспланадой, глядящий на залив. Помню, ребенком я сиживала тут, глядя на далекую серую челюсть материка и гадая, что же там такое. Я прищурилась, чтобы разглядеть получше; даже с середины залива видно было, что два человека из трех монахини.
Паром приблизился, и я разглядела их отчетливей: это были сестра Экстаза и сестра Тереза, кармелитки, что Христа ради ухаживали за обитателями дома престарелых на улице Иммортелей. Монахини были старухами еще до моего рождения. Меня странно обрадовало то, что они никуда не делись. Обе, подоткнув подолы облачений до колен, сидели и ели мороженое. Рядом мужчина, лицо закрыто широкополой шляпой; это мог быть кто угодно.
«Бриман-1» развернулся вдоль пристани. Перебросили сходни, и я стала ждать, пока сойдут отдыхающие. На пристани было так же тесно, как на пароме: стояли торговцы напитками и выпечкой; водитель такси зазывал пассажиров; дети с багажными тележками соперничали за туристов. Даже для августа было необычайно людно.
– Мадемуазель, поднести вам багаж? – Меня тянул за рукав круглолицый мальчик лет четырнадцати в застиранной красной футболке. – Поднести вам багаж в гостиницу?
– Спасибо, я сама, – показала я ему свой чемоданчик.
Мальчик поглядел удивленно, словно пытаясь понять, где он меня видел раньше. Потом пожал плечами и двинулся на поиски новой удачи.
На эспланаде тоже была толпа. Отъезжающие туристы, прибывшие туристы, а меж ними уссинцы. Я покачала головой в ответ на попытку какого-то старика продать мне брелок из морских узлов; это был Жожо Чайка, который летом катал нас на лодке, и хотя он никогда не был мне другом – в конце концов, он уссинец, – меня кольнула обида из-за того, что он меня не узнал.
– Вы здесь надолго? Отдыхать приехали?
Снова подошел тот круглолицый мальчик, но уже не один, а с приятелем – темноглазым юнцом в кожаной куртке, который курил сигарету скорее с апломбом, чем с удовольствием. Оба мальчика несли чемоданы.
– Я не туристка. Я родом из Ле Салана.
– Ле Салана?
– Да. Я дочь Жана Прато. Который строит лодки. Или строил.
– Жана Большого Прато! – Мальчики поглядели на меня с нескрываемым любопытством.
Они, может, сказали бы больше, но тут к нам подошли еще три подростка. Самый старший с начальственным видом обратился к круглолицему.
– Чего это вы, саланцы, тут делаете, а? – важно спросил он. – Вы что, не знаете, что это уссинский берег? Вам не позволено таскать багаж в «Иммортели»!
– Кто сказал? – возразил круглолицый. – Набережная не ваша! И туристы не ваши.
– Правда, Лоло, – сказал темноглазый мальчик. – Мы первые пришли.
Двое саланцев чуть подались друг к другу. Уссинцы превосходили их числом, но я поняла, что мальчики готовы драться, лишь бы не отдать чемоданы. На мгновение я вспомнила себя в этом возрасте – как я ждала отца и не обращала внимания на смех хорошеньких девочек-уссинок, сидящих на террасе кафе, пока наконец их насмешки не становились невыносимыми, и тогда я спасалась под полы пляжных беседок.
– Они первые пришли, – сообщила я троице. – Так что идите себе.
Уссинцы несколько секунд глядели на меня презрительно, потом, что-то бормоча, удалились в сторону пристани. Во взгляде Лоло светилась чистая благодарность. Его друг лишь плечами пожал.
– Я пойду с вами, – сказала я. – «Иммортели», значит?
Большой белый дом стоял лишь в нескольких сотнях метров от эспланады. В стародавние времена тут был дом престарелых.
– Тут теперь гостиница, – сказал Лоло. – Хозяин мсье Бриман.
– Да, я его знаю.
Клод Бриман: коренастый уссинец с карикатурно пышными усами, пахнущий одеколоном, обутый в эспадрильи[10], словно крестьянин. Голос его звучал сочно и дорого, как хорошее вино. Бриман Лис, звали его в деревне. Бриман-Удачник. Много лет я была уверена, что он вдовец, несмотря на слухи, что у него где-то на материке жена и ребенок. Хоть и уссинец, он мне нравился: бодрый, разговорчивый, карманы всегда набиты сластями. Мой отец его ненавидел. Адриенна, моя сестра, словно назло, вышла за его племянника.
– Теперь все в порядке. – Мы дошли до конца эспланады. Через две стеклянные двери я видела вестибюль «Иммортелей» – конторку, вазу с цветами, крупного мужчину, что сидел у открытого окна и курил сигару. На секунду я задумалась, не войти ли внутрь, потом решила, что не стоит. – Я думаю, дальше вы уже и сами справитесь. Вперед.
Они пошли: темноглазый не сказал ни слова, Лоло скорчил гримасу, извиняясь за друга.
– Не обращайте внимания на Дамьена, он всегда такой, – тихо сказал он. – Вечно нарывается на ссоры.
Я улыбнулась. Я тоже была такая. Моя сестра, четырьмя годами старше, в хорошеньких платьицах и с прической из парикмахерской, всегда умела вписаться в компанию; на террасе кафе она всегда смеялась громче всех.
Я перешла оживленную улицу, направляясь туда, где сидели две старые кармелитки. Я сомневалась, что они меня узнают – саланку, которую последний раз видели девочкой, – но в те давние времена я их любила. Подойдя ближе, я увидела, что они совсем не изменились, и меня это ничуть не удивило: ясноглазые, но загорелые и выдубленные, словно высушенные солнцем вещи, что находишь на берегу. Сестра Тереза носила черный платок, а не белый quichenotte – чепец островитянок; а то я, может, и не отличила бы монахинь друг от друга. Мужчина, сидевший рядом, с ниткой кораллов вокруг шеи, в шляпе с обвислыми полями, закрывавшей глаза, был незнакомый. Лет тридцати, лицо приятное, но не ослепительный красавец; может, отдыхающий, но это не вязалось с непринужденностью, с какой он меня приветствовал, – типичный островной молчаливый кивок.
Сестра Экстаза и сестра Тереза пристально оглядели меня и тут же расплылись одинаковыми сияющими улыбками.
– Да это же дочурка Жана Большого.
Они так долго жили вне монастыря, вместе, что переняли друг у друга характерные черточки в поведении. Говорили они тоже одинаково – быстро, надтреснутыми голосами, как сороки. У них развилось особое взаимопонимание, как бывает у близнецов, – они заканчивали фразы друг за друга, и каждая снабжала речь другой, словно запятыми, утвердительными жестами. Как ни странно, они никогда не пользовались именами – всегда называли друг друга ma soeur[11], хотя, насколько мне известно, не состояли в родстве.
– Это Мадо, ma soeur, малютка Мадлен Прато. Как она выросла! Здесь, на островах…
– …время летит так быстро. Кажется, всего пара лет…
– …как мы сюда приехали, а мы уже постарели…
– …и выжили из ума, ma soeur, выжили из ума. А до чего мы рады тебя видеть, малютка Мадо! Ты всегда была другая. Совсем-совсем не похожа на…
– …свою сестру.
Последние слова старушки произнесли хором, блестя черными глазами.
– Я так рада, что вернулась. – Только произнеся эти слова, я поняла, до чего я на самом деле рада.
– Здесь мало что переменилось, верно, ma soeur?
– Да, почти совсем ничего. Только…
– Все постарело, только и всего. Как и мы. – Монахини деловито покачали головами и опять занялись мороженым.
– Я гляжу, «Иммортели» перестроили, – сказала я.
– Верно, – кивнула сестра Экстаза. – Бо́льшую часть, во всяком случае. Из нас еще кое-кто остался на верхнем этаже…
– Долгоживущие гости, как Бриман нас называет…
– Но совсем немного. Жоржетта Лойон, Рауль Лакруа, Бетта Планпен. Они постарели и перестали справляться, и он купил у них дома…
– Купил задешево и перестроил для отдыхающих…
Монахини переглянулись.
– Бриман держит их тут только потому, что монастырь платит за них деньги. Он не ссорится с церковью. Он-то знает, с какой стороны у него облатка намазана маслом…
Обе задумчиво умолкли и принялись облизывать мороженое.
– А это Рыжий, малютка Мадо. – Сестра Тереза указала на незнакомца, который, ухмыляясь, слушал их речи.
– Рыжий, англичанин…
– Пришел свести нас с пути истинного лестью и мороженым. В наши-то годы.
Он покачал головой.
– Не верьте им, – посоветовал он, все так же ухмыляясь. – Я к ним подлизываюсь только для того, чтоб они не разболтали моих секретов.
Он говорил с сильным, но приятным акцентом.
Сестры захихикали.
– Секреты, а! Да, от нас мало что укроется, верно, ma soeur, может, мы и…
– …старухи, но со слухом у нас все в порядке.
– Люди не обращают на нас внимания…
– …потому что мы…
– …монахини.
Человек, названный Рыжим, посмотрел на меня и ухмыльнулся. У него было умное, своеобразное лицо, которое озарялось, когда он улыбался. Я чувствовала, что он разглядывает меня в мельчайших подробностях, не с дурными намерениями, но с выжидательным любопытством.
– Рыжий?
У островитян в обиходе прозвища. Если зовешь людей не по прозвищам, значит, ты иностранец или с материка.
Он снял шляпу и взмахнул ею в шутовском поклоне.
– Ричард Флинн: философ, строитель, скульптор, сварщик, рыбак, мастер на все руки, предсказатель погоды, а самое главное – исследователь пляжей и искатель пляжных сокровищ. – Он неопределенно махнул рукой в сторону пляжа «Иммортели».
Сестра Экстаза сопроводила его слова восторженным надтреснутым хихиканьем, так что, судя по всему, эта шутка была ей знакома.
– От него ни мне, ни тебе добра не ждать, – объяснила она.
Флинн засмеялся. Я заметила, что волосы у него почти в цвет корольков на шее. «Рыжий, красный – человек опасный», – говаривала мать, хотя на островах рыжие встречаются редко и считается, что рыжина приносит удачу. Вот и разгадка. Но все равно, если ты обзавелся прозвищем на Колдуне – значит, занял определенное положение, что для иностранца редкость. Островное имя так сразу не заработаешь.
– Вы здесь живете? – Мне в это не верилось. Мне почудилась в нем какая-то неуемность, что-то неуловимое.
Он пожал плечами.
– Ну где-то ж надо жить.
Меня это несколько удивило. Как будто ему все равно, где жить. Я попробовала представить себе, каково это – когда тебе все равно, где твой дом, когда он не тянет тебя постоянно за сердце. Невыносимая свобода. И все же его наградили прозвищем. А я всю жизнь была просто la fille á Grosjean[12] и моя сестра тоже.
– Так. – Он ухмыльнулся. – А чем вы занимаетесь?
– Я художник. То есть я рисую и продаю свои работы.
– А что вы рисуете?
Мне вспомнилась на миг наша парижская квартирка и комната, где у меня была мастерская. Крохотная, слишком маленькая для гостиной – но и эту мать уступила скрепя сердце, – к стене прислонены мольберт, папки, холсты. Мать любила говорить, что я могу нарисовать что угодно. У меня дар. Чего же я тогда рисую все одно и то же? Воображения не хватает? Или нарочно, чтобы ее помучить?
– В основном острова.
Флинн поглядел на меня, но ничего больше не сказал. Глаза у него были такого же грифельного цвета, как полоска туч на горизонте. Мне показалось очень трудно смотреть в эти глаза, словно они меня насквозь видели.
Сестра Экстаза доела мороженое.
– А что же твоя мама, малютка Мадо? Она тоже здесь?
Я заколебалась. Флинн все еще смотрел на меня.
– Она умерла, – ответила я наконец. – В Париже. А сестра так и не приехала.
Монахини перекрестились.
– Жалко, малютка Мадо. Ай-яй-яй как жалко.
Сестра Тереза взяла меня за руку иссохшими пальцами. Сестра Экстаза погладила меня по коленке.
– Ты закажешь панихиду в Ле Салане? – спросила сестра Тереза. – Ради отца?
– Нет. – В моем голосе до сих пор слышалась резкость. – Это уже прошлое. И она сама всегда говорила, что никогда сюда не вернется. Даже в виде праха.
– Жаль. Так для всех было бы лучше.
Сестра Экстаза бросила на меня быстрый взгляд из-под полей quichenotte.
– Наверняка ей тут нелегко было. Острова…
– Я знаю.
«Бриман-1» снова отчаливал. На миг я совершенно растерялась.
– Да и отец не облегчал дела, – сказала я, все еще глядя вслед уходящему парому. – Но все-таки теперь он от нее освободился. Он же этого и хотел. Чтобы его оставили в покое.