000
ОтложитьЧитал
Сыну моему Александру в память о героических днях Великой Отечественной войны 1941–1945 гг.:
– Вырасти, прочти и узнай, сынок, как дорого заплатили люди и твой отец за свободу твою. Глубоко цени её и используй в своём развитии…
– Черты целеустремленности, страсти к знаниям, волю и здоровую жизнерадостность попытайся навсегда перенять у этих людей.
г. Усть-Лабинск, 1954 г.
«…Пройдут годы… Из руин и пепла вновь поднимутся города и села, залечатся раны, нанесенные войной, забудутся трудности послевоенного периода, сотрётся в памяти людей всё пережитое в эти годы. Но много, много ещё чьих-то разбитых сердец, чья-то неостывающая любовь и память – матери ли, молодой жены, друга или подруги долго-долго ещё будут глядеть на запад, на дорогу, ожидая милого сердцу человека…
В теплый майский день, в день Победы, когда распустятся сады и воздух наполнится весенним, душистым ароматом, мы всегда вспомним о вас, дорогие друзья, помянем добрым, ласковым словом…»
Памяти погибшего друга Василия Петренко
Вместо предисловия
Возможно, читая эти листки, одни назовут меня нескромным, другие – просто выдумщиком. Но цензоров я не боюсь: они или не поняли меня, или просто не могли понять, живя другою жизнью. В этом я не виноват. И беспристрастно анализируя свою пройденную жизнь в 21 год, могу с уверенностью сказать – прожита она не напрасно. Довелось исколесить пол-России, побывать на Западе, за границей, увидеть много исторического и ценного: прекрасного и захватывающего. Но пришлось пережить и немало трудностей и лишений суровой фронтовой солдатской жизни.
От Владивостока и Хабаровска до Берлина и Варшавы, от Анапы и Астрахани до Ленинграда и Кёнигсберга повидал я нашу необъятную Родину, Польшу, Пруссию, Германию. Купался в Японском море – тёплом и спокойном, в Балтийском – шумном и холодном, плавал в Чёрном, Каспийском, загорал на пляже Москва-реки. Умывался в немецком Одере – тихом и полноводном, глушил рыбу в польской Висле, пил воду из красавицы Эльбы, нырял в широкую Волгу, переплывал быструю и мутную Кубань…
Я никогда не обижался на судьбу, хотя она и бросала меня из стороны в сторону, то облачая в блестящую форму курсанта спецшколы военно-воздушных сил, то в грязную и ободранную робу волжского грузчика, то она давала мне гордое звание слушателя Военно-Воздушной академии и направляла в Москву, то, наконец, опять называла бесправным именем солдата. Я танцевал гордым офицером в ЦПКиО Москвы, и сидел солдатом на темной гауптвахте невзрачного городка Вольска. Такие резкие перемены меньше всего зависели от меня: всему причиной была война. По её велению я попал в академию, и по её призыву, не закончив образования, уехал на фронт. Коварная судьба демонстрировала мне политику «кнута и пряника». И спасибо ей – я многого не понял бы теперь, не испытав того, что называется коротким и беспощадным словом «война». Несомненно, в жизни были и ошибки, но «не ошибается тот, кто ничего не делает».
Я спокойно оглядываюсь назад – там нет темных пятен. Путь был светел и чист, как ключевая вода. Для общего дела – независимости Родины – я отдал своё молодое здоровье, которому многие могли позавидовать в своё время…
Я – инвалид Отечественной войны II группы. Никто не смеет меня упрекнуть в чем-либо. Девизом жизни я всегда считал слова Николая Островского, которые до сих пор звучат в моей памяти:
«Самое дорогое у человека – это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое, чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому главному в мире – борьбе за освобождение человечества. И надо спешить жить. Ведь нелепая болезнь или какая-либо трагическая случайность могут прервать ее».
Сын автора «Воспоминаний» Сидоренко Александр Дмитриевич выражает глубокую благодарность за подготовку рукописи к печати Сидоренко О. М., Дещеревской Н. П., Сидоренко С. П., а также всем, кто внес свой вклад в издание книги.
Подготовка архивных фотографий к печати – Сидоренко Г. П., Кустова Т. П.
Часть первая
Глава 1
Нет, товарищ, зло и гордо,
Как закон велит бойцу —
Смерть встречай лицом к лицу.
А потом хоть плюнь ей в морду,
Когда всё пойдет к концу.
А. Т. Твардовский, «Василий Теркин»
Помню, высота по прибору была 4000 метров. Машина шла плавно, ныряя в густые облака и прорываясь в большие длинные «окна». Распластавшиеся крылья с чуть приподнятыми и смещёнными назад консолями придавали ей стремительный, ястребиный вид.
Холодная зловещая ночь распространяла темноту во все стороны. Самолёт шёл вслепую, ориентируясь исключительно по аэронавигационным приборам. Светящаяся стрелка компаса качалась над полем «West». Машина шла курсом на запад.
Прошло уже больше часа, как она незаметно, на большой высоте, перевалив линию фронта, углубилась в тыл врага по особому заданию штаба фронта – высадке советских парашютистов-десантников в один из важных военно-промышленных районов фашистской Германии.
Ночь на высоте была особенно холодной, и весь экипаж сковывал мороз. Закутавшись в мех комбинезона, в больших, до локтей, перчатках и лохматых собачьих унтах, вёл машину командир экипажа, старший лейтенант Михайлов. Тусклый свет приборов слабо отражался на его лице. Он спокойно всматривался в показания вибрирующих стрелок, а когда приходилось менять курс – всем своим огромным телом сливался со штурвалом управления. Во мраке движения его казались величественными и грозными.
Рядом с ним, погрузившись в математические подсчеты на поправки приборов, работал второй пилот – штурман корабля.
Монотонно пели свою песню моторы. Напряжённо прислушиваясь к их гулу, на откидном сидении сидел бортмеханик. По его выражению лица и резким, отрывистым движениям было видно, что он нервничал. Спокойствие в работе обычно появляется со временем, вырабатывающим непоколебимую уверенность в себе, но бортмеханик в дальний рейс летел впервые. И здесь, далеко над вражеской землей, он особенно сильно ощущал всю ответственность. Он отвечал за чёткую и слаженную работу моторов, за каждый винтик машины и теперь проигрывал в памяти всевозможные неполадки, которые всегда могут возникнуть даже в штатной ситуации. Подобно тому, как ни прекрасен человек, сколько бы у него ни было положительных качеств, всегда найдутся пути совершенствования, так и в ремонте любой машины, сколько бы ни устраняли на ней дефектов, всегда найдутся места, где можно ещё что-то доделать: заменить заклепку, подтянуть, подкрасить. Бортмеханик до боли припоминал все мелкие дефекты, которые теперь казались ему значительными и даже опасными для полёта. Но это было ложное чувство: моторы работали чётко, приборы фиксировали нормальный режим.
Покачиваясь на подвесном сидении, на верхней турельной установке сидел стрелок – молодой тульский парень, всего три месяца как сменивший свою двухрядную гармонь на грозное авиационное оружие – пулемет Березина. В глубокий вражеский тыл он летел тоже впервые и чувствовал себя несколько в приподнятом настроении. Через плексиглас турели он то и дело нетерпеливо всматривался в темноту, но ничего не мог видеть: всё было окутано сырым мраком ночи. В его воображении проносились последние картины перед вылетом. В этот вечер он уснул крепко, но долго спать не пришлось – в 24 часа его разбудил посыльный с КП. Он быстро встал, с усилием разгоняя крепкий первый сон, с трудом оторвал шапку, которая была вместо подушки и крепко прилипла к смоле, выступавшей из горбылей землянки и, поправив комбинезон, ушёл на КП. Там уже собрался весь экипаж.
Чётко, как бы чеканя каждое слово, начальник штаба, подполковник Солодовников, пояснял задание:
– Товарищи, я вам доверяю исключительно ответственное задание. Вы высадите группу парашютистов в окрестностях важного промышленного центра. Вылет назначаю на 2 часа ночи. О подробностях справитесь у штурмана полка.
Они вышли из землянки. Ночь была темная и сырая, аэродром был в тумане, сеял мелкий, холодный дождь.
Ещё раз была тщательно проверена машина, оружие, боеприпасы, заправка. В 2:00 в самолёт погрузились десантники, и он вырулил на старт. Заревели на полной мощности моторы, блеснул в тумане прожектор, освещая взлётную полосу, машина затряслась, набирая скорость, и плавно отделилась от земли.
Теперь стрелок думал над тем, что под ними внизу – город или село, озеро или речка, лес или степь. Он представлял спящих на земле немцев и с затаённой радостью чувствовал, что скоро их покой будет нарушен победоносным маршем Красной армии.
То, наконец, он вспомнил о своей дорогой Наташе, которая осталась там, где-то далеко в родной Туле. И оттого, что, защищая родную землю, её личное счастье, он находился так далеко от неё в этом опасном полёте, она показалась ему как никогда родной и близкой. Приятно заныло сердце, и он на минуту взгрустнул тихой и нежной грустью. Потом он стал обвинять себя, что так долго не писал ей писем и твердо решил по возвращении из полёта обязательно написать о своей фронтовой жизни.
Машина вырвалась из облаков, и очертания луны показались над горизонтом. Разреженные тучи быстро проносились мимо, закрывая слабый лунный свет. Он тускло отражался на дюралевой обшивке фюзеляжа и матово поблескивал на гладких консолях крыльев…
В полумраке фюзеляжа, расположившись, кто как сумел, сидели те необыкновенные пассажиры, ради которых за сотни километров летел самолёт.
Их было 8 человек. Рослые, крепкие ребята 18–25 лет. С краю на узком сидении сидел широкоплечий, коренастый парень, ёжась от холода и кутаясь в короткий меховой воротник. Одет он был в длинное гражданское пальто европейского покроя, немецкую шапку и желтые туфли с длинными узкими носками. В «скромном» вещмешке его лежало несколько килограммов взрывчатки, ракетница с ракетами, рация и небольшой запас продуктов.
Так же были одеты и другие: одни в физкультурные брюки и тонкое демисезонное пальто, другие – в замасленную форму немецких рабочих, третьи – в форму студентов.
Один из них был совсем ещё юноша, молодой и безусый. Он полулежал прямо на полу фюзеляжа, подперев голову рукой и грустно устремив свой взгляд в холодную сталь кронштейна самолёта. Скоро он встретится с врагом лицом к лицу. И кто его знает, о чём он сосредоточенно думал в эти последние минуты. Вспомнил ли своё босоногое детство, школу, друзей, родных? Или, может быть, беспокоился об ответственности за доверенное ему большое и опасное дело…
Это был юноша крепкого телосложения с красивым, румяным и ещё по-детски пухлым лицом, на котором выражалась какая-то особенная, детская, казалось, напущенная деловитость. А тупой автомат, выглядывающий из-под полы гражданского пальто, и толстый парашют ещё больше усиливали это выражение.
Вдруг в фюзеляже загорелась зелёная лампочка, моторы сбавили обороты. Машина была у цели. Бортмеханик открыл люк. Зловещая, страшная темнота со всех сторон, в люк завывает ветер, сырой и холодный. А там, внизу – немецкая земля, полная озверелых врагов и смерти.
Быстро подошёл первый. Нервно нащупал на груди кольцо парашюта, поправил снаряжение, оттолкнулся левой рукой и, согнувшись, прыгнул в люк вперед головою. Он что-то крикнул, но завывающий ветер и гул моторов унесли его слова. Так же прыгали и другие.
Последним подошёл к люку молодой парнишка с красивым безусым лицом. Одну секунду он находился в нерешительности, затем быстро шагнул к бортмеханику, крепко обнял его и что-то сунул ему в руку.
– …Адрес… напишешь маме, – едва было слышно среди свиста ветра и гула моторов. Одним движением юноша был у края люка.
– Прощайте! – тонко, по-детски в отчаянии крикнул он, и голос его сорвался. В темноту он спрыгнул вниз ногами. Как бы ещё по детской привычке – с детской коечки на пол.
Бортмеханик закрыл люк и медленно опустился на скамейку. Он был взволнован.
– Вот они, русские люди, – с восторгом подумал он, – пошли на самое опасное дело, почти на явную смерть ради счастья Родины, ради независимости её. Он медленно разжал руку – в ней лежал измятый клочок бумаги, сунутый ему десантником.
– Да, я напишу, – не слыша себя, тихо сказал он, задумчиво глядя куда-то в темноту.
– Я напишу! – повторил он, – напишу матери, напишу всей семье, напишу всем – всему подрастающему поколению. Пусть знают они, как отстаивали свободу их отцы и старшие братья, пусть ценят эту свободу, пусть знают, что она не досталась им даром! Пусть узнают они, как прошла наша юность, как оторванные от школьной скамьи, ещё совсем ребятишками, ещё с мыслью о маме, люди прыгали с автоматом на груди в тёмную сырую ночь на вражескую землю. Прыгали, чтобы в смертельной схватке парализовать вражеский тыл, взорвать склады, военные заводы, железные дороги. Прыгали, жертвуя собой, чтобы продать, променять свою юношескую жизнь на небольшую частицу большого, общего дела – Победы над врагом.
Наши потомки могут гордиться своим старшим поколением. Мы не осрамились перед ними. Они не станут рабами, не пожалеют, что родились на свет русскими…
Охваченный этими мыслями, бортмеханик смотрел в темноту застывшим бессмысленным взглядом, погрузившись в стихию впечатлений суровой фронтовой жизни и событий, случившихся в эту ночь…
Машина легла на обратный курс. Моторы увеличили обороты, развивая скорость. Через несколько часов далеко впереди показались слабые вспышки ракет – это была передовая линия фронта. Немцы, боясь наступления, «вешали» ракеты над нейтральной полосой, непрерывно освещая наши позиции. Там, в сыром предутреннем тумане, дремала наша пехота, ожидая приказа на штурм Кенигсберга.
С высоты эти вспышки казались вспыхивающей лентой и уходили далеко в обе стороны, всё слабее и слабее мерцая в тумане.
Вдруг ночную мглу прорезал ослепительный луч прожектора, он несколько раз наискосок хлестнул по небу и остановился на летевшем самолёте. И сразу же, словно сговорившись, ударили зенитчики заградительным огнём.
Машина попала в сферу обстрела. Огромная, она неуклюже и медленно разворачивалась из стороны в сторону, пытаясь выйти из луча прожектора, но при её слабой маневренности попытки эти были тщетны. В ослепительных лучах прожекторов она походила на огромную птицу, уже пойманную на мушку охотником. Красные вспышки зенитных снарядов рвались вокруг.
Вдруг машину резко качнуло и накренило влево – осколком снаряда развернуло обшивку левой плоскости, перебило элерон. Второй снаряд разорвался у хвоста – парализовало руль поворота. Осколком разбило приборную доску, снизу струёй бил бензин, обдавая пилота. Бортмеханик бросился устранять течь. На одно мгновение он взглянул в лицо пилота: оно было искажено страшным физическим усилием выровнять машину, по щеке его тонкой струйкой текла кровь.
Ещё один снаряд разорвался под самым самолётом, разорвало обшивку фюзеляжа у хвоста. Бортмеханик бросился к месту пробоины, но споткнулся и упал на что-то мягкое и тёплое. Под ним, широко разбросав руки, лежал стрелок, осколком выбитый из подвесного сидения турели. Бортмеханик пытался встать, но, не удержав равновесия, опять упал на тело товарища. Страшная мысль беспомощности исказила его лицо.
Машина опять скользнула на левое крыло, хвост поднялся кверху, и она стремительно пошла к земле…
На борту того самолёта в качестве бортмеханика летел автор этих воспоминаний.
Глава 2
Перебиты, поломаны крылья,
Тихой грустью мне душу свело,
Белым снегом – серебряной пылью
Все дороги мои замело.
Песня из кинофильма «Заключенные» (1936 г.)
Недалеко от города Гю́строва в северо-западной Германии, в одной из роскошных дач немецких «бауэров» размещался полевой терапевтический госпиталь. Утопая в зелени высоких дубов и фруктовых деревьев, обсаженный оранжереями цветов и вьющимися по стенам кустами виноградника, на небольшом возвышении стоял роскошный, богато отделанный двухэтажный особняк.
На втором этаже его имелись два балкона, с которых открывалась живописная природа. На одну сторону, сколько хватал глаз, раскинулась широкая степь с уже созревающими хлебами, пыльными полевыми дорогами, степными шалашами и большим заросшим кладбищем за селом.
Немцы бежали прочь, и вокруг было безлюдно. Нигде не наблюдалось признаков жизни, и лишь одинокий ястреб парил в высоте, да при легком дуновении ветра колыхались колосья, волной перекатываясь по широкой, безбрежной степи…
А там, вдали, немного левей, поблескивая зеркалом, раскинулось озеро. На берегу его одиноко стоял заброшенный, заросший камышами, рыбацкий домик.
На другую сторону открывался вид на город Гю́стров. Там уныло возвышались несколько полуразрушенных башен и церквей – признаков недавнего штурма города.
На восток от города тянулся высокий сосновый лес. В нём, выделяясь замысловатыми башнями и своеобразием архитектуры, по берегам небольшой, живописной реки, теснились виллы немецких промышленников. Внешне это, может быть, было и красиво, но внутренне – бессодержательно и пусто: лес был лишен своей самобытности. Всё переделано и обнажено. В этом лесу уже не было ни таинственных лесных шорохов, ни диких зарослей, ни освежающего запаха смолистой хвои и папоротника. У него было отнято то, что составляет его содержание – его естественная лесная жизнь.
Полукругом, огибая дачу с другой её стороны, шла к городу большая шоссейная дорога, гладко выстеленная асфальтом и обсаженная с обеих сторон деревьями. Оттуда часто слышались глухой лязг гусениц танков, сирены автомобилей, гудки мотоциклов. Там шла жизнь.
Внутренний вид дачи также отличался особым изяществом. Стены были покрыты искусной художественной росписью, обшиты коврами и цветными обоями.
На стенах в золоченых рамах висели портреты каких-то рыцарей. У всех был отпечаток каменной напряженности, напыщенности, а в глазах блестел хищный, звериный огонь. Видимо, эти черты лица у немцев очень ценились.
Верхний этаж состоял из гостиной и нескольких комнат. Одна из комнат находилась в самом углу. Это была просторная комната с двумя окнами и выходом на балкон. Обставлена она была просто, по-русски.
У стен стояли две койки, кожаный диван, два мягких кресла и маленький круглый столик, на котором всегда стояли свежие душистые цветы. Окна были снабжены длинными шёлковыми ширмами, благодаря которым в знойное полуденное время в комнате сохранялись прохлада и мягкий душистый полумрак. Жили в этой комнате друзья по несчастью: артиллерист с простреленной грудью, бывший военнопленный Шаматура Николай и я.
Уже несколько месяцев я находился на лечении, переезжая из госпиталя в госпиталь. Всему причиной была та памятная холодная ночь 2 февраля 1945 года.
Госпиталь, в котором мы находились, по своей системе лечения и распорядка дня походил на санаторий. Здесь находилось всего пятнадцать человек фронтовиков, нуждающихся в стационарном санаторном лечении.
И здесь, на даче, было создано какое-то подобие санатория. Питание было отличное, временем располагал каждый, как хотел. Это заведение обслуживало всего четыре человека. Пожилой врач, две молоденькие сестры Саша и Маша, и повариха Свёкла Карповна – уже пожилая женщина со скуластым украинским лицом и самой настоящей поварской комплекцией.
Мы жили в саду из вишен и яблок, цветов и виноградников. В нашей комнате всегда стоял кувшин с букетом цветов и ваза с вишнями – это была забота Саши и Маши. В госпитале этом мы одни были им ровесниками. И они часто по вечерам, после работы, приходили к нам рассеять скуку, поболтать о том о сём, поиграть в карты, вспомнить о доме. Часто своё свободное время мы проводили на озере. Там у нас было целое хозяйство, раздобытое расторопным Шаматурой: краденая, или, выражаясь мягче, трофейная лодка, две удочки и баночка с червяками.
Часто мы с Машей ходили ловить рыбу. Закидывали удочки, садились в тени на бруствер и ловили, но рыба никогда у нас не ловилась. Однажды, правда, Маша вытащила большую лягушку, размером с жабу, такую же зелёную и всю в бородавках. Маша выбросила её вместе с удочкой, а меня попросила не говорить об этом Шаматуре.
Когда уже совсем наступали сумерки и с озера веяло освежающей прохладой, мы катались на лодке. Маша садилась на нос, я брал вёсла, и лодка тихо скользила в камышах. Мы выплывали на середину, и когда становилось совсем темно, и тусклый месяц длинной колеблющейся полоской серебрился по озеру, Маша набиралась смелости и тихо начинала петь.
Не знаю, какой был у неё голос, не знаю, что было в её песне, но в этой чарующей обстановке я забывался. Какая-то неведомая сила отрывала меня от земли и несла по воде и по воздуху. Я поднимался ввысь и демоном летал где-то там, далеко на Родине, в родных местах. Каждый звук её голоса открывал мне всё новые и новые картины: задушевные и чарующие, нежные и волнующие, скорбные и грустные. В её чистом девичьем голосе таилось что-то зовущее, увлекательное. В нём сочетались широкая удаль с глубоким томлением, сердечная тоска с детским озорством. В нём было что-то обворожительное, захватывающее и таинственное. Тихо ныло сердце от этих, теснившихся в нём, взволнованных и возвышенных чувств…
Ночь была тихая, тёплая, мерно шлепали весла, и за кормой журчала вода. Веером расходились волны, поблёскивая светом луны. Далеко по озеру лилась Машина песня, и всё новые и новые чувства наполняли грудь.
Как-то особенно ощущалась преждевременная потеря здоровья, замкнутость и безжизненность госпиталя. Мятежная тоска сводила душу…
…В этот вечер я поздно вернулся домой, но спать не хотелось. Вышел на балкон. Открывалась очаровательная картина: между редких рассеянных туч медленно скользила луна, бросая свет на широкую степь с шумящей рожью, на озеро, на одинокий рыбацкий домик на берегу. Приятно обдавало вечерней прохладой, и в чистом воздухе ощущался знакомый аромат созревшего хлеба. Этот запах возбуждал в памяти что-то далекое, родное, из детства. Прекрасное, дорогое, но уже неповторимое. И грусть, нежная и волнующая, разливалась в груди, разрывавшейся от чувств. В ней билось крепкое, здоровое сердце, рвущееся к большой жизни. Оно было полно кипучей, нерастраченной энергии, требовавшей настоящей жизни: труда, развития, любви…
Далеко-далеко, где-то за Берлином и Варшавой, Одером, Бугом и Вислой раскинулась необъятная Россия. Теперь она была для меня другой: родной и неоценимой. Всё было мило и дорого сердцу. И почему я раньше не видел и не понимал этого? Только в чужих краях оценил и разглядел её во всей красе. С какой щемящей, задушевной тоской припомнил я своё беззаботное, вихрастое детство из прошлой жизни…
* * *
Давно ли было, когда я бегал и скакал верхом на палочке, разбрызгивая лужи. В памяти воскресла маленькая деревушка Лунза среди уссурийской тайги и Сихотэ-Алиньских гор, где я провёл детство. Я помнил каждый рубленый домик на двух нешироких кривых улицах, занесенных снегом. Здание школы, из которого в морозном воздухе стелился мягкий лиловый дымок. Мирное счастье таёжной деревенской жизни.
С тоскою в сердце я ощущал непроходимую уссурийскую тайгу с густыми зарослями дикого виноградника, таинственным шумом в кронах высоких елей, душистым ароматом расцветающих лип.
Там, в долине, среди тайги, в нескольких убогих строениях ютилась пасека. Рядом шумела горная речушка с быстрым потоком прозрачной, студеной воды. С другой стороны, далеко за лесом, величественно возвышалась громадная гора с каким-то седлом и страшным наездником – она тогда казалась мне самым отдаленным и таинственным местом на земле, за которым или кончается свет, или начинаются необитаемые страны.
Беззаботно и быстро пронеслось моё раннее детство – счастливая и неповторимая пора. Двенадцати лет, закончив четыре класса начальной школы, я отправился в район, чтобы продолжить учёбу и жить там в людях. Дорога поднималась и опускалась змейкой. Осенний ветер осыпал желтые, повядшие листья. Я поднялся на высокую гору и оглянулся: далеко позади, среди гор, окутанных синей дымкой тумана, осталось родное село. Прощайте, горы, прощайте, родные места! Прощай, моя тихая, беззаботная жизнь, прощай, мое детство.
Поселился я в семье у своего дядьки. Это была неспокойная, хлопотливая семья, похожая на все семьи, живущие без матери. Вечно ссорились между собой дети, а отец их часто прибегал в воспитательных целях к безжалостным поркам.
Жил затем у другого дяди, но эта жизнь у «своих» мне никак не нравилась: осознание того, что ты всегда лишний, особенно за столом, безмерно угнетало.
Такая жизнь рано приучала к самостоятельности. Я был предоставлен сам себе. Читал, что хотел, делал, что думал. Увлекался всем новым, часто посещал кино. Пробираться туда приходилось иногда с некоторым ущербом для совести. Обычно за углом кинотеатра я находил троих-четверых таких же «миллионеров», как и сам. Мы складывались и покупали билет – один на всех. Затем один из нас важно проходил в зал и открывал окно на сцене за экраном, куда впускал только «своих». Окно потом опять закрывалось, мы прятались где-нибудь за грудой афиш и декораций и спокойно смотрели картину… с другой стороны экрана.
Страстно увлекался художественной литературой, особенно иностранной, приключенческой. Читал Марка Твена, Жюля Верна, Джека Лондона, Виктора Гюго, пробовал Бальзака. Любил наших классиков, но с особым удовольствием читал современные рассказы об авиационной жизни.
Начитавшись всяких приключений и фантазий, я с юношеским упорством готовил себя к какой-то необыкновенной, фантастической жизни. Пытался подражать героям любимых романов, стараясь быть выдержанным, волевым человеком, смеяться там, где нужно было плакать, идти навстречу всяким физическим трудностям, а ко всем своим проступкам подходить критически, беспристрастно, с холодной рассудительностью. Словом, я жил какой-то воображаемой, возвышенной жизнью, оторванной от настоящей, обыденной. Позже мне стоило больших трудов смириться с суровой и грубой действительностью.
Юный возраст всегда характерен избытком внутренних сил, желанием сделать что-нибудь необыкновенное, героическое, чем-нибудь отличиться. Но молодые люди ещё не знают, где эту силу использовать, и, как правило, она выливается в грубое озорство и демонстративное поведение. От этого обычно страдают преподаватели. Помню, как-то раз, мы разыграли злую шутку с преподавателем – немцем. Немецкий язык все ненавидели, поэтому ненавидели и преподавателя. Обычно в дневнике, за несколько недель вперёд, там, где должна была ставиться оценка, всегда было натерто воском. И как ни старался упрямый немец написать там неудовлетворительную оценку, ему ничего не удавалось. Перо мягко бегало по натёртой бумаге и следа не оставляло. Тогда немец переворачивал лист, чтобы написать оценку в графу следующей недели, но предусмотрительный ученик натирал воском и там.
Немец ходил всегда в толстых чулках и галошах, которые оставлял за дверью, и тихо, как кот, как будто крадучись или кого-то подстерегая, входил в класс. Он был исключительно точен и пунктуален. Пылал от злости, когда его задерживали после звонка, спешил к двери, не слушая вопросов. Внешне он был какой-то длинный (высоким его назвать было нельзя), горбатый и вечно двигался по классу, как молекула в Броуновском движении. Ходил так тихо, что когда находился сзади, трудно было определить, где он есть, и заниматься посторонними делами было совершенно невозможно. Это злило ребят.
Намечалась контрольная работа. За два часа до урока немецкого языка неожиданно «заболел» один ученик. Паренёк так искусно притворялся, что в больнице признали приступ аппендицита.
Незамеченный никем, он-то и прибил к полу галоши немца.
После звонка немец, как всегда, пулей выскочил из класса. Вскочив в свои галоши, он раза два дернулся и растянулся во всю длину под общий хохот, свист и улюлюканье окружающих. Ещё не понимая, что случилось, весь страшный от гнева, он два раза дернул свою прибитую галошу и, хромая на одну ногу, пошёл к директору.
Дело кончилось тем, что вину свалили на одного «товарища», которого все недолюбливали за подхалимство. Он один выходил на этом уроке на улицу. Никто за него не заступился.
Последнюю зиму я жил у молодых супругов по фамилии Карел. Там больше приходилось работать, зато я чувствовал себя свободней.
Как-то раз, возвращаясь из школы, я встретил девушку особой внешности, одну из тех, которые остаются где-то там, далеко в груди с первого взгляда. Я смутился, но быстро пришёл в себя. Мы познакомились. Это была сестра хозяина, по летам ровесница мне, звали её Олей. Она училась на класс ниже меня, и это давало мне некоторые преимущества. Жила она у матери, но после нашего знакомства стала чаще навещать своего брата. В начале, мы вместе выполняли домашние задания. Потом она стала приносить занимательные романы, и мы до поздней ночи читали их в присутствии хозяйки. Когда хозяйка засыпала, мы долго сидели одни, делились впечатлениями. Это была славная девушка, скромная и спокойная. Маленький, прямой, чуть вздернутый носик украшал её правильное лицо. Бедность, в которой они жили с матерью, сделала её не по годам самостоятельной. Она была немного капризна, но этот маленький недостаток как-то даже шёл к её характеру.
Короче, я полюбил её. Первой, по-юношески пылкой любовью. Она ответила взаимностью. Это было весной. Я заканчивал неполную среднюю школу, и должен был уехать домой, на всё лето.
Таял снег, шумели ручьи, деревья распускали набухшие почки. Появились подснежники, расцвёл багульник. Оля скромно намекнула мне пойти за цветами. В этот день мы долго бродили по лесу, шутили, смеялись, порой забывая про цветы.
Уставшие, мы сели на один пенек так близко, что её льняные волосы коснулись моего плеча.
– Оля, вот уже весна, скоро сдадим экзамены, и я уеду на всё лето, подари мне что-нибудь на память о себе.
Она выбрала лучший цветок из своего букета и протянула мне.
– Вот, возьми…, – с нежностью сказала она и, смутившись, добавила: – Смотри, ведь он красный.
Я вспомнил чьи-то слова: «желтая роза – измена, красная роза – любовь» и взглянул на неё в упор. Наши взгляды встретились.
Что-то милое, дорогое сердцу горело в её глазах. Не знаю, что было в моих, но Оля больше не выдержала:
– Митя! – прошептала она.
– Оля! – вырвалось у меня, и я прижал её маленькую головку с белокурыми локонами к своей груди.
Мы понимали друг друга без слов, и объяснения были лишними.
Мы обещали друг другу быть честными, однако не связывать себя ни в чем, учиться и учиться дальше.
Я открыл ей свою заветную мечту – быть лётчиком. Ей нравилась медицина.