bannerbannerbanner
Название книги:

Тайная река

Автор:
Кейт Гренвилл
Тайная река

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Kate Grenville

THE SECRET RIVER

Published by arrangement with Canongate Books Ltd, 14 High Street, Edinburgh EH1 1TE and The Van Lear Agency LLC.

Дизайн обложки: Canongate Books Ltd.

Адаптация обложки для издания на русском языке Светланы Зорькиной

Издательство благодарит The Map Collection, State Library of Victoria, and the New South Wales Public Office за предоставленную географическую карту ‘An Outline Map of the Settlement in New South Wales, 1817’ by S.A. Perry

© 2005 by Kate Grenville

© Наталия Рудницкая, перевод на русский язык, 2021

© ООО «Издательство «Лайвбук», оформление, 2021

• • •

Отзывы о книге «Тайная река»

«Выдающееся исследование столкновения культур… Пугающее в своей тщательности описание горестей и ужаса колониализма… Кейт Гренвилл – умудренный опытом автор».

Guardian

«Это тот роман, который следует прочесть каждому».

Irish Times

«Волнующий рассказ о жестоком столкновении двух культур, но к тому же – и в этом выдающееся достижение романа – это еще и невероятно живое описание прекрасной девственной природы».

Mail on Sunday

«Живое и волнующее описание бедности, борьбы и поисков мира».

Independent

«Здесь, в “Тайной реке”, Гренвилл, открывая источники своей кровной связи с Австралией, наконец-то удовлетворяет пожелания некоторых ее критиков придать повествованию большую остроту, ввести больше действия… Описывая Торнхилла, Гренвилл создает образ человека, чья жажда владеть землей совершенно понятна… У Гренвилл Австралия, как всегда, предстает такой прекрасной, что читателям тоже захочется урвать для себя кусочек ее пропеченной солнцем души».

Daily Telegraph

«Роман невероятно умно оперирует на двух уровнях – историческом и частном и философском, поднимая вопрос о том, до какой степени возможно владеть хоть чем-либо, даже собственной жизнью».

Times Literary Supplement

«Чтение “Тайной реки” может заставить вас хотя бы на время отказаться от чего-то менее изысканного».

Daily Express

«Наконец-то нашелся кто-то, кто действительно умеет писать».

Питер Кэри,
австралийский писатель, дважды лауреат Букеровской премии

Посвящаю этот роман аборигенам Австралии —

тем, кто жили, живут и будут жить на этой земле



Введение

Прапрапрадед Гренвилл по имени Соломон Уайзмен был лодочником на Темзе. Происхождения он был более чем скромного – один из тех лондонских бедняков, для которых кража нескольких досок из перевозимых им пиломатериалов не считалась делом таким уж зазорным. Но его поймали, и в 1805 году он был приговорен к повешению. В последний момент его помиловали и заменили смерть на виселице высылкой в Австралию. Жене разрешили ехать с ним как вольной поселенке – в те времена это практиковалось широко, потому что в колонии женщин было мало и сопровождение осужденных женами задешево решало проблему.

Попав туда, осужденные становились практически рабами тех, кто уже отбыл свое наказание и поднялся до уровня поселенца. Мужчин могли отдавать в рабство их же вольным женам, как и получилось с Уайзменом. Человек стойкий и разумный, он нашел применение своим навыкам лодочника и тяжким трудом заслужил в 1810 году условно-досрочное освобождение, а полное прощение – в 1812 году. Он перевез семью на облюбованный им участок плодородной земли на берегу реки Хоксбери, где построил похожий на форт дом, и со временем стал уважаемым гражданином.

В детстве Кейт Гренвилл с мамой ездила посмотреть на этот дом. Мать Кейт была женщиной необычной – она гордилась своим предком-каторжником и пересказывала дочери легенды о нем. Эти рассказы, а также интерес к тому, что значила для коренного населения Австралии колонизация, побудили Гренвилл изучить семейную историю – она намеревалась написать документальную книгу. Но чем больше она узнавала, тем меньше, казалось ей, она знала на самом деле, пока однажды романист, которым она, по сути, и была, не взял верх над документалистом – и она решила освободиться от навязываемой предком точности, попросту изменив имя героя. Река Хоксбери осталась, как и построенный Уайзменом дом, но только теперь в нем поселился Уильям Торнхилл, и этот необъяснимый феномен – воображение романиста – создал нечто, принимаемое читателями за непреложную истину. Исследования сформировали крепкий каркас, воображение населило его героями.

Вполне возможно, что английский читатель останется равнодушным к самой идее романа об Австралии, особенно если речь в нем идет об отношении страны к ее аборигенному населению. Нам хватает собственных поводов чувствовать себя виноватыми, поэтому мы склонны аккуратненько так упаковывать чужую вину, навешивать на нее ярлычок «прискорбно», после чего выбрасывать вон из головы. Нам подавай романы, способные пощекотать нервы, в которых было бы написано о том, что мы могли бы потрогать и понюхать, чего могли бы возжелать или чего хотели бы избежать, а не те, которые читали бы из чувства долга. Поэтому важно знать, что этот роман – не «про Австралию». Он о человеке по имени Уильям Торнхилл и о его жене Сэл, о том, как они пустились в предприятие настолько странное, что кажется невообразимым, о том, что это предприятие сделало с ними и как они его пережили. Если уж их история не сможет «пощекотать нервы», значит, у вас их просто нет. Или они какие-то совсем невосприимчивые.

Никогда больше эти люди, отчаявшиеся, растерянные, грязные, девять месяцев проведшие в чудовищной вони корабельного трюма, не испытают того чувства, которое испытали, выбравшись на палубу и увидев скалистый берег с прилепившимися к нему домиками-времянками и простирающийся за ним бескрайний серо-зеленый буш, и не будет больше этого первого удара яростного солнца. Никогда больше мужу и жене с двумя детьми, один из которых совсем младенец, не выдадут пары одеял и недельного запаса еды, не выделят мазанку из ветвей акации с земляным полом: живите, как хотите. «Домохозяйство» должно было кормить себя самостоятельно, а не обращаться в казенный пакгауз – наверное, самый экономичный из когда-либо придуманных способов содержания преступников. Торнхиллы, которые ничего не знали о мире за пределами лондонских трущоб да нескольких миль по Темзе, могли вполне сгинуть в ситуации, требовавшей немалого мужества и смекалки. Одни осужденные выживали всеми правдами, другие – всеми неправдами (и часто за счет самого худшего в себе), но Торнхиллы оказались среди тех, кто открыл в себе невероятные запасы добра – неприметного, обыденного добра, – достойного, однако, восхищения, когда мы увидим, к чему оно их привело.

Главная и самая драматичная часть истории Гренвилл – это ее итог, и здесь особенно восхищаться-то нечем. Бескрайняя серо-зеленая пустота не была, конечно же, пустой. Обитатели умели мастерски в ней скрываться, но это не значит, что их не было. Почти во всем их культура была прямо противоположной культуре колонистов, ни одна из сторон не знала языка другой стороны, и хотя на первый взгляд ничто не препятствовало их свободному общению, это не значит, что они могли бы сотрудничать. Дело не только в том, что аборигены были темнокожими и ходили обнаженными, а колонисты – белыми и считали наготу непристойной. Куда больше рознило их отношение к собственности: колонисты признавали собственность, а аборигенам это понятие было совершенно чуждо.

Сначала Уильям Торнхилл зарабатывал на жизнь доставкой товаров из Сиднея поселенцам, которые завели фермы вдоль берега Хоксбери, а потом понял, что сможет иметь куда больше, если сам станет фермером. Белый человек мог приобрести землю очень просто: выбрав участок, посеяв зерно и сказав: «Это мое». Потому что никаких видимых признаков того, что эта земля кому-то принадлежит, не существовало, да и по представлениям белого человека эта земля действительно никому не принадлежала. Но на ней могла расти ямсовая маргаритка[1], корнями которой питались аборигены, и в сезон цветения племена приходили сюда, выкапывали корешки, оставляя часть в земле, чтобы и на следующий год можно было собирать урожай. Поколение за поколением они собирали корешки, и когда кто-то, вспахивая землю, выбрасывал желтые цветочки как сорняки, это означало, что в следующем сезоне племя обречено на голод – если, конечно, не заберет себе выросшую на месте маргариток кукурузу, что казалось аборигенам совершенно естественным. Пища – она не для тебя или для меня, она для всех людей, все люди ее едят. Такая разница в понимании неминуемо вела к катастрофе.

Способы, которыми Гренвилл передает растущую напряженность между двумя сообществами, зловеще убедительны. Когда Торнхиллы выбрали участок земли, они его расчистили и построили на нем хижину. Почва здесь была каменистой, стволы деревьев для строительства опор слишком различались по размерам, кора, которой покрывали крышу и стены, оказалась неподатливой, и хижина вышла кривобокая и хлипкая. Днем все были заняты делами, и времени на беспокойство и страхи не оставалось, но когда опускалась темнота, и они сбивались в кучу в их неубедительном убежище, слушая дыхание буша, его шорохи и вопли… Гренвилл заставляет читателей так же трепетать от страха, как дрожала семья Торнхиллов. И даже днем скрывавшиеся в густом кустарнике тени вдруг обретали очертания чьей-то фигуры – а иногда это и правда была фигура, – что не могло не пугать. И когда группа аборигенов действительно материализовалась, буквально из ниоткуда, когда они построили свои шалаши, разожгли свои костры и начали совершать свои таинственные ритуалы, словно Торнхиллов здесь и не было, да при этом все мужчины были вооружены наводящими ужас копьями, потребовалось огромное нервное напряжение, чтобы уверять себя: нет, эти люди – не враги.

 

Большинство поселенцев – а ферм было не так уж и много, и располагались они на большом отдалении друг от друга – не справлялись с этим нервным напряжением, а некоторые вели себя так, будто им действительно что-то угрожает, и результаты были кошмарными. Уильям Торнхилл, по существу добропорядочный человек, был в ужасе, когда увидел то, чем похвалялся один из его соседей, но ничего не рассказал об этом Сэл – он боялся, что жена запаникует, и это означало бы потерю драгоценного для него куска земли, – таким образом став соучастником неописуемо чудовищного деяния просто потому, что чудовищность была поистине неописуемой. И сначала он даже не понял, что оказался втянутым в тайную необъявленную войну.

В детстве Кейт Гренвилл спрашивала у матери, что случилось с аборигенами, когда их предок начал свою австралийскую жизнь, и мать ответила, что к тому времени, как он сюда прибыл, все они уже переселились вглубь континента. В это стало очень удобно верить. Но исследования столкнули Гренвилл лицом к лицу с правдой, и это была не просто неудобная правда. Это была страшная правда. Временами, чтобы переживать все вместе с Уильямом и Сэл, от читателя требуется огромная выдержка. Но Гренвилл – и в этом великая сила ее романа – также заставляет сочувствовать своим героям, потому что, если кто-то на одном конце планеты решил колонизировать землю на другом конце планеты, сбрасывая на эту землю преступников и злодеев и не принимая в расчет тех, кто уже обитает здесь, тогда те, кого сюда ссылали, становятся такими же заложниками ситуации, как и те, на чьи землю их выбросили.

Великую историю от просто хорошей отличает лишь одно – как долго ее отголоски звучат в душе читателя, что он чувствует, закрыв книгу, в которой все так отличается от окружающего его мира. Это непросто – выделить качества, которые вызывают такой эффект, но Кейт Гренвилл, рассказав историю Торнхиллов и правдиво описав необъятные просторы, на которых она развивалась, этого эффекта добилась.

Диана Этхилл[2]

Чужаки

Почти год «Александр» – груженый преступниками корабль – болтался по океанской поверхности. И теперь, в год от Рождества Христова тысяча восемьсот шестой, он доплыл до края земли. Замка на двери хижины, в которой Уильям Торнхилл провел свою первую ночь в каторжном поселении, приговоренный к пожизненному здесь пребыванию, не было. Как, собственно, не было ни самой двери, ни стен как таковых – лишь слепленная из обрывков коры, палок и глины ограда. Здесь, в Новом Южном Уэльсе, нужды ни в замках, ни в дверях, ни в крепких стенах не имелось: решеткой в этой тюрьме служили воды, простиравшиеся кругом на десятки тысяч миль.

Жена Торнхилла сладко спала рядом, ее рука все еще покоилась в его руке. Старший и младший ребенок тоже спали, свернувшись клубочком. И только Торнхилл не мог заставить себя закрыть глаза в этой чужой тьме. Сквозь дверной проем вливалась ночь, огромная и влажная, неся свои звуки – скрип, треск, чье-то шуршание, и поверх всего – тяжелое дыхание бесконечного леса.

Он встал, вышел наружу – никто не прикрикнул на него, не было никакой стражи, была только живая, дышащая ночь. Вокруг него всколыхнулся напоенный густыми запахами воздух. Деревья уходили ввысь. В ветвях прошелестел легкий ветер, затем и он затих, остался лишь необъятный лес.

Он был не более чем блошкой на теле огромного живого существа.

Внизу, под холмом, в кромешной тьме лежало поселение. Устало пролаяла собака и смолкла. В заливе, где стоял на якоре «Александр», тихо ворочалась вода, с шуршанием терлась о берег.

В небе над ним висел тоненький месяц в окружении бесчисленных звезд, смысла в них было не больше, чем в рассыпанном по столу рисе. Не было здесь ни Полярной звезды, друга, сопровождавшего его в плаваниях по Темзе, ни Большой Медведицы, которую он знал всю жизнь, – всего лишь светящиеся точки, нечитаемые, равнодушные.

Все долгие месяцы на борту «Александра», лежа в гамаке, которым ограничивался весь его мир, слушая, как плещется о борт вода, стараясь различить в доносившемся из женского трюма гомоне голоса жены и детей, он находил успокоение в том, что перебирал в памяти извивы родной Темзы. Собачий остров, глубокие водовороты возле Ротерхита, внезапное изменение звездной карты, когда река делала крутой поворот на Ламбет, – все это было его жизнью, его дыханием. В соседнем гамаке ворочался Дэниел Эллисон – он дрался даже во сне, женщины за переборкой тихо спали, а перед его мысленным взором проходили повороты реки, один за другим.

И сейчас, стоя в этой громадной дышащей темноте, ощущая босыми ногами прохладную почву, он понял, что жизнь закончилась. С таким же успехом он мог болтаться на конце отмеренной ему веревки. Из этого места не возвращаются, как не возвращаются после смерти. Он почувствовал острую боль, какая бывает, когда загонишь щепку под ноготь – боль потери. Он умрет под этими чужими звездами, и кости его будут гнить в этой прохладной земле.

За свои тридцать лет он не плакал ни разу – ни разу с тех пор, как был совсем мальцом, не понимающим, что плачем не насытишься. Но сейчас горло перехватило, и отчаяние выжало из глаз теплые слезы.

Было кое-что похуже смерти – жизнь его этому научила. Существование здесь, в Новом Южном Уэльсе.

Сначала ему показалось, что это из-за слез темнота перед ним пришла в движение. Но через секунду он понял, что то, что зашевелилось, было на самом деле человеком, таким же черным, как сам воздух. Его кожа поглощала свет, и он казался не совсем реальным, плодом воображения. Глаза у него были словно вдавлены в череп, почти невидимы, каждый в своей костной пещере. Рот и подбородок выступали вперед, все лицо казалось сдвинутым ко рту, крупный нос, складки на щеках. Торнхилл, совсем не удивившись, будто все это ему виделось во сне, разглядел на груди человека шрамы – аккуратные, изогнутые, они, казалось, жили на коже сами по себе.

Он шагнул к Торнхиллу, и рассеянный свет звезд упал ему на плечи. Свою наготу он носил словно мантию. В его ладони, как продолжение руки, было зажато копье.

Торнхилл был в одежде, но показался сам себе голым, словно какая-то личинка. Копье было длинное и серьезное. Он избежал смерти в петле, только чтобы умереть здесь, под этими холодными звездами, когда вся кровь вытечет из продырявленной кожи! А позади него, едва скрытые кусками древесной коры, спали мягкие, теплые комочки плоти – его жена и дети.

Гнев, этот старый друг, пришел ему на помощь. «Да чтоб у тебя глаза повылазили! – крикнул он. – Иди к дьяволу!» Плеть уже успела убедить его в том, что он злодей, и он почувствовал, что вновь разрастается до ставшего привычным естества. Голос стал грубым, обрел силу, гнев разогрел его.

Он с угрозой шагнул вперед. Разглядел прикрепленный к концу копья острый каменный наконечник. Такой наконечник не проткнет человека легко, словно игла. Он его просто разорвет. А когда копье станут вытаскивать, разорвет снова. Эта мысль еще больше его распалила. «Пошел вон!» – крикнул он. И занес над человеком руку, пустую руку.

Рот черного человека пришел в движение, из него послышались какие-то звуки. Говоря, человек жестикулировал копьем, и оно то исчезало во тьме, то выныривало вновь. Они стояли так близко, что могли дотронуться друг до друга.

В быстром потоке звуков Торнхилл вдруг различил слова. «Пошел вон! – крикнул человек. – Пошел вон!» Слова точь-в-точь повторяли его интонацию.

В этом было что-то безумное, как если бы вдруг собака залаяла по-английски.

«Пошел вон, пошел вон!» Он стоял так близко, что видел свет, отражавшийся в глазах человека, глазах, что прятались под тяжелыми бровями, видел прямую, сердитую линию рта. У него самого не нашлось больше слов, но он упрямо стоял на месте.

Он уже однажды умер, можно сказать и так. И мог бы снова умереть. У него ничего не осталось – только грязь под босыми ступнями, маленький клочок неизвестной земли. Вот и все, что у него было, да еще эти беспомощные существа, спавшие в хижине за спиной. И он не отдаст их никакому обнаженному черному человеку.

Между ними возникла тишина, послышался шорох ветра в листьях. Он взглянул назад, туда, где спали жена и дети, а когда повернулся вновь, человека уже не было. Тьма перед ним шептала, ворочалась, но то был только лес. Который мог бы спрятать сотни черных людей с копьями, тысячи, целый континент людей с копьями и с этой беспощадной линией рта.

Он быстро вернулся в хижину, споткнувшись в дверном проеме, из-за чего от стены отвалился кусок коры и смешанной с соломой глины. Хижина не давала никакого укрытия, то была лишь иллюзия безопасности, но все же он приладил кору на место. Он вытянулся на земляном полу рядом с семьей, заставляя себя лежать спокойно. Но каждый мускул был напряжен, предвкушая удар в шею или в живот, он даже ощупал себя, словно его плоть уже пронзила эта ничего не прощающая штуковина.

Лондон

В комнатах, в которых Уильям Торнхилл рос в последние десятилетия восемнадцатого века, нельзя было локтем пошевелить без того, чтобы не задеть стену, или стол, или кого-то из сестер или братьев. Дневной свет с трудом пробивался сквозь маленькие окошки с надтреснутыми стеклами, сажа из чадящего очага покрывала стены.

Там, где они жили, почти у самой реки, улицы были шириною в шаг, и даже в самый солнечный день на этих улицах стоял сумрак, потому что дома жались друг к другу. Кирпичные стены и трубы, булыжник и гнилые доски, беленые известкой, отчего структура дерева становилась заметней. Ряды и ряды насупившихся, нависавших друг над другом домов, выросших из самой почвы, на которой они стояли, а за ними – сыромятни, бойни, клееварильни, солодовни, наполнявшие воздух своими миазмами.

За сыромятнями, во влажной кислой почве, бились за выживание репа и свекла, а за изгородями да стенами лежали низинки, там не сажали ничего – уж больно мокро там было, только камыши торчали из гнилой воды.

Все Торнхиллы подворовывали репу, дело рисковое: либо собаки покусают, либо закидают камнями фермеры. Вон у старшего брата Мэтти на лбу осталась отметина от камня, из-за чего в тот раз репа показалась не такой вкусной.

Выше всего были колокольни. На этих вонючих кривых улочках, и даже еще ниже, на болотах, от них было не скрыться – смотрели отовсюду. Стоило спрятаться от какой-нибудь за поворотом, как из-за трубы пялилась на тебя другая.

А под колокольней – Божий дом. Жизнь Уильяма Торнхилла, по крайней мере, сознательная его жизнь, началась с самого большого имевшегося у Господа дома – Церкви Христовой у реки. Дом был такой огромный, что, когда он смотрел на него, у него слезились глаза. У входа стояли каменные столбы, на столбах скалились каменные львы, мать подняла его, чтобы он мог рассмотреть их получше, но он испугался и заплакал. И газон был огромный, такой, что, казалось, мог заглотить его целиком, и когда он стоял посреди этой немыслимой пустоты, у него кружилась голоса. По краям газон сторожили кусты, люди, мелкие, словно букашки, где-то там вдали взбирались по огромным ступеням к входу. Его накрыла тошная, горячая волна паники.

Внутри был невиданный им доселе высоченный свод и такой необычный свет. Какой же большой дом был у Господа, пугающе огромный для мальчика с Теннерс-Лейн. Он видел перед собой затейливую резьбу, покрывавшую все вертикальные поверхности, колонны, что вздымались над сидевшими на скамьях людьми. Все его существо растворялось в безмерной пустоте, а из огромных окон лился холодный безжалостный свет, он не оставлял тени, от него невозможно было укрыться. В этом сером каменном сооружении мальчику в протертых штанишках не стоило искать милосердия.

 

Он ни о чем таком не думал, он только сразу понял, что Господу нет до него никакого дела.

• • •

С того момента, как он узнал собственное имя – Уильям Торнхилл, – ему казалось, что мир населен одними только Уильямами Торнхиллами. Начать с призрака первого Уильяма Торнхилла – брата, который умер через неделю после рождения. Через полтора года, в 1777-м – в «семь-семь-семь» был свой особый ритм, – пришел в этот мир он сам, и ему дали такое же имя. Первый Уильям Торнхилл был горсткой праха, смешанного землей, а он состоял из теплой плоти и крови, и все равно мертвый Уильям Торнхилл казался ему главным, настоящим, а он сам – лишь тенью.

За рекой, в Лейбор-ин-Вейн-корт, жили родственники, там тоже были Уильямы Торнхиллы. Старый мистер Торнхилл, чья трясущаяся иссохшая голова росла прямо из темных одежек. Потом его сын, Молодой Уильям, который прятался за черной бородой. Возле церкви Святой Марии на Холме был еще один Уильям Торнхилл, большой мальчик – двенадцати лет, – и каждый раз, увидев самого позднего Уильяма Торнхилла, он давал ему пинка.

А когда жена дяди Мэтью, того, что был морским капитаном, родила в очередной раз, сына тоже назвали Уильямом Торнхиллом. Они все пошли посмотреть на младенчика, и когда назвали это имя, то все повернулись к нему, и все улыбались, и хотели, чтобы он тоже улыбнулся, и он так и сделал. Но его смышленая сестричка Мэри, самая старшая, видела, как он скуксился. Потом она двинула ему кулаком в плечо и сказала: «У тебя, Уильям Торнхилл, имя самое обыкновенное», и он почувствовал, как в нем поднялась волна гнева. Он стукнул ее в ответ и проорал: «Уильямы Торнхиллы заселят весь мир!» И она не нашлась, что сказать в ответ, хотя и была смышленая и всякое такое.

• • •

Сестра Лиззи, слишком маленькая, чтобы подшивать саваны, но уже достаточно взрослая, чтобы таскать на руках ребятишек, заботилась о малышах. В свои шесть лет она носила на бедре маленького Уильяма, чтобы он не ползал по грязи, и запах Лиззи и грубая текстура ее непослушных волос, выбивавшихся из-под чепца, были для него куда роднее материнских.

Он все время был голодным. То был факт жизни: тянущее ощущение в животе, пресный привкус во рту, раздражение и разочарование от того, что еды всегда не хватало. А когда еда появлялась, главное было побыстрее запихнуть ее в рот, чтобы освободить руки и схватить еще. Если он был достаточно проворным, то успевал выхватить хлеб, который младший братик Джон только подносил ко рту, откусить кусок и быстро заглотить. Потому что проглоченное никто уже отобрать не сможет. Но Мэтти тоже не дремал и выхватывал хлеб из ручонки Уильяма, глаза у Мэтти при этом становились маленькими и суровыми, как у животного.

А еще всегда было холодно. Ему до ужаса, до отчаяния хотелось согреться. Зимой ступни его, там, на концах ног, леденели. По ночам они все дрожали, лежа на гнилой соломе, чесались от блох и клопов, прокусывавших их сквозь лохмотья.

Он не раз разжевывал клопов.

На двух младших Торнхиллов было одно одеяло, они грели друг друга своими вонючими тельцами. Джеймс был старше на два года, одеяла ему доставалось больше, но Уильям, хоть и младший, был хитрее. Он не позволял себе заснуть, пока не услышит храп Джеймса, и тогда стягивал одеяло на себя.

«Ты все время есть хотел», – отвечала мать, когда он спрашивал про себя маленького, после чего заходилась кашлем, и кашель сотрясал все ее тело. Порою казалось, что кашель – вот и все, что от нее оставалось. «Жадный маленький паршивец, вот какой ты был», – шептала она, едва дыша, и он, пристыженный, уходил, но все равно слышал урчание в пустом животе. Он по голосу понимал, что она его не любит, и что-то в нем каменело.

Лиззи говорила про то же, но по-другому. «Жадина! – воскликнула она. – Уж поверь, Уилл, жадина ты был, да и то верно: такие здоровенные парни с ничего не берутся!»

Но что-то в ее голосе говорило, что быть здоровенным парнем не так уж и плохо, а когда она добавила: «Мы тебя называли бездонной бочкой», понятно стало, что она улыбается.

Лиззи была доброй сестрой для всех малышей, умела сооружать соску из тряпочки, хлеба и сладкой водицы, ей хватало сил таскать маленького Уильяма на бедре. Но когда Уильяму не было еще и трех, мать снова стала большой и раздражительной, и другой младенец, а не он, стал самым младшим, и уже того таскала на бедре Лиззи. Уильяму, которого и так преследовал дух мертвого Уильяма Торнхилла, теперь не давал житья еще один братец, Джон. Похоже, его всегда будет стискивать с двух сторон то, что было до, и то, что стало после.

Под ним был Джон, над ним – Лиззи и Джеймс и старший брат Мэтти, и Мэри, самая старшая, он ее пугался, потому что она все время кричала и бранилась. Они с матерью целыми днями сидели под маленьким окошком и шили саваны для похоронной конторы Гиллинга. А еще Роберт, он был старше Уильяма, но и младше тоже. У бедного Роберта половины мозгов не было, и слышать он толком не слышал, потому что в пять лет заболел лихорадкой и чуть не умер. Уильям как-то услыхал, как мать орет: «Лучше б ты помер, и дело с концом!» У него внутри все похолодело, потому что бедняга Роб был добрым мальчиком, он так улыбался, когда ему что-нибудь давали, – нет, он не хотел бы, чтобы Роб умер.

Па работал на бумагопрядильне, на солодовне, на сыромятне, но нигде подолгу не задерживался. Щеки у него были ввалившиеся, с красными пятнами, будто он злился, и ходил он, как ползал, вечно полусонный, вечно усталый. Когда он говорил или смеялся, слова или смех превращались в нескончаемый влажный кашель. «Трактирщик» – так он назвал себя, когда крестили Джона, но звание трактирщика означило лишь нескольких мрачного вида мужчин из сыромятни мистера Чауберта, собиравшихся в одной из двух принадлежавших Торнхиллам комнат, где они пили эль из грязных деревянных кружек, да ели пироги, что пекла мать, – слишком много теста, слишком мало начинки. Когда по зиме чаны в сыромятне замерзали, то и клиентов тоже не было, и комната пустовала, от половиц воняло старым элем, из очага – холодным пеплом.

Это было тощее время для Торнхиллов. В пять лет Уильям уже выходил с Па на рассвете на улицы с палкой и мешком – собирать шакшу, собачье дерьмо для выделки сафьяна. Мешок нес Па, а юный Уильям был тем, кто с палкой. Па шагал впереди, с высоты своего роста выглядывая собачьи кучи. Если им не удавалось ничего найти, тогда, чтоб наполнить животы, кроме глинистой речной воды ничего и не было. Но если Па видел кучу, то это было работой мальчика – стараясь не дышать, палкой переложить дерьмо в мешок. Самое поганое было, когда собаки выбирали брусчатку возле Тайерс-гейт: там между камнями были большие щели, и какашки приходилось выковыривать палкой, а то и ногтями, а Па стоял над ним, кашлял и показывал, где еще ковырять.

За полный мешок шакши в цеху, где выделывали сафьян, давали девять пенсов. Он никогда не спрашивал, как именно шакшу использовали, но чувствовал, что скорее умрет, чем станет снова выковыривать дерьмо из плит, которыми был выложен Саутуарк[3].

Но, по правде говоря, когда сосет в пустом брюхе, это похуже вони.

Ма, чтобы раздобыть кусок хлеба, шла на риск, но зато менее пахучий. Вот они – Лиззи, Уильям и Джеймс – наблюдают за ней, спрятавшись за чьей-то повозкой. Торнхилл думает, что намерения Ма чересчур очевидные – вид таинственный, напряженный, идет, словно крадется. Его так и подмывает крикнуть: «Голову выше, Ма! И улыбайся!»

Она подходит к прилавку с книгами. Торговка внутри, в лавке, и непонятно, видит ли она, что происходит у нее возле лотка. Уильяму хочется самому перескочить через улицу, схватить книгу и удрать, а то Ма так возится: перебирает книжки, листает страницы, будто что может прочесть, хотя с буквами знакома не лучше, чем какие-нибудь человечки с Луны. Наконец она прячет одну в складках фартука, и при этом смотрит на книжку, бестолково запихивает ее обеими руками, чуть ли не роняя младенца. До чего ж все неуклюже!

Внезапно возле нее вырастает торговка, вопит: «А ну-ка отдай, миссус!» – они слышат, как Ма дрожащим голосом отвечает: «Что? Да у меня ничего вашего нет!» При этом судорожно сжимает складки фартука, что, несомненно, ее выдает. Торговка, жилистая старая карга, толкает Ма, отчего та падает на колени, из фартука вываливается книжка, младенец тоже вываливается из рук, катится по брусчатке, вопит.

Торговка наклоняется за книгой, а Ма, хоть и на коленях, успевает треснуть ее по затылку. Хоть и старая, торговка мгновенно подскакивает и бьет Ма книгой по спине – они через улицу слышат громкий шлепок, торговка вопит: «Воровка! Воровка!» Но Ма уже поднялась на ноги, держит младенца в руках, принимается пинать прилавок, книги грудой валятся в грязь.

Это – сигнал для притаившихся за повозкой детей: они несутся через улицу и хватают разбросанные книги. Уильям выхватывает по книжке обеими руками, прямо из-под ног торговки, та отпускает Ма, чтобы отобрать книги, он мчится во весь опор, а Ма, воспользовавшись моментом, тоже улепетывает прочь, и торговка мечется, не успевая никого поймать. Два джентльмена, только что вышедшие из «Якоря», приходят старухе-торговке на помощь, но Торнхиллов уже и след простыл – разбежались, словно крысы в темном закоулке.

1От англ. yam daisy (лат. Microseris lanceolata) – австралийское многолетнее растение с желтыми цветками и съедобными клубневыми корнями, также известное как мурнонг или ромашка ям. – Здесь и далее примеч. пер.
2Диана Этхилл (1917–2019) – издатель, романист и мемуарист, работавшая с самыми выдающимися англоязычными писателями ХХ в., офицер Ордена Британской империи.
3Саутуарк – один из исторических районов Лондона на южном берегу Темзы.