Пролог
W. Shakespeare, Hamlet
There are more things in heaven and earth, Horatio,
Than are dreamt of in your philosophy.
Перевод: Вронченко Михаил
Есть многое в природе, друг Горацио,
Что и не снилось нашим мудрецам.
Глава 1
«А ведь я была счастлива… Я была счастливой! Счастливой, как никакая другая женщина…» – эти слова возникли как будто ниоткуда, внезапно, словно озарение, явились ошеломляющим откровением. В самой этой мысли нет ничего удивительного, Татьяна всегда это знала. Но счастье кончилось вместе с жизнью Сергея, и после его гибели весь последний год она жила, как в тумане, в полубреду, не размышляя, не отдавая себе отчёта в том, что делает. Но оно было, её счастье, уже ушедшее, но – было! Серж долго был рядом, он любил её почти до сумасшествия! Слова, прозвучавшие в мозгу, словно пробудили от спячки, разгоняя чёрный дурманный туман, в котором она увязла, словно в коконе, сама не понимая, сколь прочно увязла. Таня с тревогой и удивлением, как человек, проснувшийся в незнакомом месте, забывший, что вчера с ним происходило, озиралась по сторонам. Наткнулась на взгляд, обращенный на неё – скорбный, сочувственный, но и – жёсткий, осуждающий. «Кто сме…?» Приготовилась в ответ бросить дерзкий и презрительный взгляд, но… Сообразила, что перед нею большая икона – Богородица. Таня стояла как раз напротив неё, потому первое, что увидела, опомнившись, высвободившись из тумана – глаза Божьей Матери Казанской. Икона потемнела от времени, но глаза – совсем как живые – смотрели сквозь въевшиеся за века пыль и копоть, как сквозь запотевшее стекло, сострадательно, но твёрдо, спокойно, словно говоря: «Прими и скорбь, как досель принимала счастье».
Поудивлявшись ошибке, женщина стала осматриваться дальше. Осознала, что церковь эта знакома, здесь, под сими закопчёнными сводами она бывала. Вот священник в чёрном одеянии – седой, скорбный, и – Боже мой! – тоже знакомый. «Это ж тот самый, что венчал нас с Сержем! Только постарел…» – Таня обрадовалась ему, как доброму знакомому, узнавание было приятным, но тут же одернула себя: чему радоваться, чему?! Перед аналоем на невысокой скамье стоит тёмно-бордовый гроб, в котором лежит Серж. Тогда было венчание, сейчас – похороны… Гроб закрыт, милого лица не видно: муж убит ещё год назад в Париже, тогда она сама распорядилась не перевозить его в Петербург, потребовала, чтобы дождались её. Сказала, что либо сама мужа проводит в последний путь, либо пусть потом их вместе отвозят.
Захотелось броситься на колени перед священником, поцеловать его руку, выговориться, чтобы он, выслушав её сочувственно, положил руку на голову и сказал тихо, что отпущает все её грехи… Но – не теперь, не время. А вспомнила самые яркие события из года прошедшего, и подумалось: «Отпустил ли батюшка такие грехи? Навряд ли епитимьей искупишь…» Месть одобрялась язычеством, а Христос призывает к любви и милости. Любовью и милостью Таня была полна, пока Серж находился рядом, а без него не осталось ни того ни другого. Сейчас сердце её окаменело.
Сколько же лет назад была свадьба? Напряглась, подсчитывая годы. Семнадцать лет они прожили вместе, на восемнадцатом мужа убили. И весь прошедший год для Тани был, словно чёрный кошмарный сон: сначала она просто боролась за свою жизнь, потом жила мечтой о мести, но всё – как будто не наяву, а в бреду, жила, действовала, как одержимая, обезумевшая. Двигалась, о чём-то говорила, спорила, но всё как будто внутри кошмарного сна. Помнила последние слова Сержа: «Береги себя, сохрани детей». Но была, словно машина с туго заведённой пружиной, что согласуясь с механикой, выполняет лишь то, на что её настроили, пока не кончится завод. Хотя нет, не как машина, а уж скорее – словно зверь, волчица, движимая звериной природой, свободной от людских представлений о морали. Волчицей управляют два сильных инстинкта: сохранить род и отомстить врагу, тому, кто убил отца её детей. И ею – овдовевшей – весь прошедший год руководили только эти два чувства. И лишь сейчас ушли куда-то, отпустили…
Вдова пристально всматривалась в окружающих. Вот Ольга Сергеевна, рыдающая на коленях перед гробом. Постарела свекровь, сдала. Она всегда любила всплакнуть по поводу и без повода, но такой, истошно рыдающей, видеть её не доводилось. Погиб сын, её первенец, это горе несравнимо ни с чем.
– Сыночек мой! Вот как тебе пришлось домой вернуться… Сыночек мой милый, Сереженька-а-а! – причитания тягостны, свекровь выла, как все бабы воют по покойнику. Дворянка ли, мещанка, купчиха или крестьянка – все рыдают одинаково, оплакивая сыновей…
Хотя нет, манеры остались при ней. Разве стала бы крестьянка, рыдая, поправлять сбившийся чепец, вытаскивать платочек, чтобы только им – батистовым белоснежным – слёзы вытирать? Впрочем, эти подмеченные движения дрожащих рук свекрови не вызвали в Татьяне никаких чувств – лишь констатация факта, новая мысль, которая никоим образом не взволновала. Как всё это бессмысленно! Равнодушно смотрела, как свекровь обливается слезами, как обернулась на склонивших головы людей, стоящих у неё за спиной. Подумала: «Осунулась сильно Ольга Сергеевна, да и расплылась, кажется… Но… ох, уж эти манеры, здесь всё это так нелепо смотрится… Хотя, зачем я так? И сама не забывала к зеркалу подходить: безразлично, как выгляжу, а руки сами прическу поправляют, воротнички укладывают». И эта мысль не вызвала никаких чувств – ни осуждения, ни жалости к себе и к пожилой даме, заложницам светских привычек.
Смотрела на рыдающую свекровь, вспоминала, как все, особенно нянюшка Ариша и братья, увещевали её саму: «Поплачь, легче будет…» Но утешительные слёзы не приходили. За весь год вдова так и не смогла ни разу заплакать – жила в напряжении, сжавшись от горя, от боли, но не плакала. Не получалось. Да и не искала Татьяна успокоения, чудилось, что если будет она душу свою слезами иль чем другим облегчать, этим Сергея предаст. А разве можно забывать? Месть – это другое дело, в мести нет предательства. Отомстить Таня сумела, и это было единственным, что после смерти Сержа принесло ей жестокое удовлетворение.
Вгляделась в свёкра. Он встретил их горестную процессию ещё в Ревеле и уже два дня был рядом, и в церковь вошёл, поддерживая невестку, только здесь локоть Танин отпустил. Но и его вдова видела, как будто впервые. Александр Петрович пытается крепиться, хотя горе и на него давит, вот вслед за женой и он на колени рядом с гробом бухнулся, судорожно глотая воздух…
Свекровь сквозь рыдания обратилась к мужу:
– Сашенька, может, домой его завезём? Как же так: сынок наш и дома не побывает?
Тот не отвечает, лишь мотает головой, непонятно, соглашаясь иль нет, плечи его сотрясаются, и тогда свекровь с надеждой посмотрела на невестку, всхлипывания, попросила:
– Танечка, давай завезём домой. Сердце разрывается… Жаль мне Сержа здесь оставлять, пусть бы хоть ночку дома побыл…
А вдова не сразу поняла, что Ольга Сергеевна именно к ней обратилась, сообразив, что надо ответить, с трудом разжала губы:
– Я не знаю… не знаю… Делайте, как хотите. – Речь далась с трудом, звук собственного голоса испугал, она даже слегка пошатнулась. К ней кинулся Николай, кузен, самая надежная её опора в последнее время, взял под локоть, возразил матери покойного:
– Зачем домой, Ольга Сергеевна? Он ведь год в земле пролежал. Когда его из того гроба в новый перекладывали, смотреть страшно было. Лучше уж здесь, в холоде, оставить. Дома дети, зачем их пугать?
А около гроба уже деловито суетятся насупленные, торжественные клирики в чёрном: устанавливают подсвечники, на аналой Псалтырь положили. Всю ночь будут читать заупокойные молитвы… Началось негромкое монотонное бормотание. Седобородый священник подошёл к матери, опустил руку ей на голову, сказал:
– Не переживай, милая, не убивайся… Тело бренно, а душа вечна, будем надеяться на милость Божью, на то, что раб Божий Сергий принят в Его Царствие. Мы присмотрим за телом. Ничего худого с ним не будет, а душа его и так всех нас видит.
Свёкор тяжело поднялся с колен, взял руку жены, прижавшейся ко гробу:
– Завтра прощание, Оленька, завтра. А сейчас поедем домой. Ты ещё нашего внука Сашеньку не видела. Чудесный малыш, на Серёжу похож. Поедем к внукам, дорогая.
Заплаканная женщина запротестовала:
– Нет, нет, я останусь здесь… Вы поезжайте, а я с Сержем останусь, хоть до утра возле него побуду, помолюсь.
– Ольга Сергеевна, но Татьяна с дороги, устала, кто ей дома поможет? – возразил муж. – Ты хозяйка, должна сама принять. Поедем… А после, вечером, вместе сюда вернёмся.
Свекровь согласилась, позволила мужу вывести себя из церкви. На невестку не посмотрела. На крыльце, оглянувшись на офицеров, тихо спросила:
– Наверное, нам следует их пригласить?
Но Николай (он всегда везде успевает, только в одном не успел – Серёжу от смерти не спас) возразил:
– Не волнуйтесь, Ольга Сергеевна, господ офицеров я к себе приглашаю. У вас и так хлопот полно. Таня, я карету с Сашенькой в дом Лапиных направил, и ты туда поезжай. Юрик, подай Татьяне руку.
Морской офицер (ах да, это же Юрик – Георгий Александрович, её деверь!) повернулся, козырнул:
– Татьяна Андреевна, Таня, здравствуйте! Позвольте руку?
Она попыталась улыбнуться в ответ:
– Юрик, ну для тебя-то я разве – Татьяна Андреевна? Зачем ты так? Здравствуй!
Обвела взглядом других офицеров. Немногие успели подъехать, зато – самые близкие, родные, товарищи мужа, общие их друзья…
– Здравствуйте, господа. Спасибо, что встретили. Спасибо большое… Но я устала, после поговорим, хорошо? – и улыбнулась. Увидев, как они на неё глядят, поняла, что улыбка не получилась. Ребята, ах, нет, не ребята, а давно уже крепкие солидные мужчины склонили перед ней головы, тоже пытаясь улыбаться, но и у них улыбки получались кривыми, вымученными. Фёдор, то есть граф Звегливцев, шумно вздохнул, сделал шаг вперёд, возможно, хотел обнять по старинке, как раньше бывало, и чтобы она его в щёчку чмокнула. Таня жестом остановила. – Простите. Не сейчас. Потом, потом поговорим… – И, подав руку деверю, пошла к карете.
Глава 2
Лапины расселись в две кареты, тронулись неспешно. Николай – цыганистого вида высокий мужчина лет 35–40 – вздохнул, провожая их взглядом, повернулся к мрачным и сосредоточенным офицерам.
– Господа, простите, я вас не представил друг другу. Майор, граф Станислав Речнев, поручик Павел Белостежин, они последний год в Париже в нашем доме квартировали. Ну а это… – и он назвал фамилии встречающих, Речнев поклонился и отозвался живо:
– А я всех знаю, господа. Я тоже в кадетском корпусе воспитывался, четырьмя годами позже вышел. Помню, как вас экзаменовали, как вы на Балканы отправлялись. В корпусе мы на вас, старших гренадёров, равнялись, старались походить.
– Разрешите и мне представиться, – вмешался кавалергард с аксельбантом на плече, по-молодецки прикладывая два пальца к козырьку кивера. – Поручик Селезнёв, адъютант его высокопревосходительства. Его светлость князь Чернышев просили сообщить, граф, что для Вас найдена квартира. Я к Вашим услугам, готов проводить.
Граф Фёдор Звегливцев – богатырь, под стать Илье Муромцу – недовольно хмыкнул, бросил многозначительно-вопросительный взгляд на самого старшего по возрасту – отставного полковника Лужницкого. Похоже, его самолюбие было задето тем, что внимание придворного адъютанта обращено на только что вернувшегося из Парижа графа. Лужницкий в ответ удивленно поднял бровь и слегка покачал головой: мол, что-то это значит, но выводы делать рано.
Опять вмешался Николай:
– Нет, благодарствуем. Граф Речнев остановится у нас, квартира подготовлена.
– Доложу его светлости. Разрешите откланяться. Всего доброго, господа, – и по-молодецки козырнув, прищёлкнув каблуками, кавалергард испарился.
Звегливцев хмыкнул и на сей раз не удержался от комментариев:
– Ты, Николай, как я смотрю, успеваешь распорядиться за всех. Хозяином, что ль, стал?
Тот окинул взглядом Фёдора с головы до ног: и мрачным, и печальным был взгляд его чёрных глаз, покачал головой, усмехаясь криво, вполне миролюбиво сказал:
– Не ворчи, Фёдор. Кто сейчас Татьяне поможет, коли не я? Ей самой сейчас ни с чем не управиться, – и, снова усмехнувшись, сказал. – Поехали к нам, поговорим, Сергея помянем. Я ещё от заставы людей отправил домой, всё готово должно быть.
Благодаря высокой медвежьей шапке и полушубку на медвежьем меху Николай казался столь же высоким и плечистым, как и Звегливцев, но впечатление это обманчиво – Николай из породы стройных, не широких в кости, но жилистых мужчин. И если уж захотели б сравнивать его с богатырем, то разве что с Алешей Поповичем, который брал не столько силой, сколько ловкостью да удалью молодецкой. Он, усмехаясь криво, исподлобья глядел в глаза Фёдора – твёрдо и сумрачно. Граф, перекачнувшись с каблуков на носки и обратно, тоже мрачно усмехнулся, и, вздохнув шумно, сказал:
– Ладно, Целищев, не злись. Прости, если обидел. Встреча наша невесёлой получилась, сам понимаешь. Поедем, конечно. Порасспросить тебя о многом хочу.
Подал Николаю руку, взглянул в его глаза и обнял крепко, по-мужски. Затем пожал руки Речнева и юного Белостежина. Николай столь же крепко пожал руки другим офицерам, Порфирию улыбнулся широко и обнял со словами: «Здравствуй, друг!» Офицеры расселись в сани, ямщики, прищёлкивая вожжами, тронули коней.
Глава 3
После отъезда родных покойного два дьяка, стоя возле закрытого гроба, по очереди читали Псалтырь, а в стороне от них любопытный служка, боязливо оглядываясь, расспрашивал священника:
– Батюшка, это из Парижу покойника-то привезли. На дуэли, чё ль, убитый?
– Не говори глупости, Онуфрий. Разве я стал бы отпевать дуэлянта? Это достойный человек лежит, раб Божий Сергий, сын достойных родителей, из старинного рода дворянского. Прошлой зимой его враги нашего императора в Париже убили.
– А чего ж его сразу-то не привезли тоды? Чего год ожидали?
– Вдова сразу после смерти мужа слегла, при смерти была. Ждали, чем её хворь закончится. А когда на ноги поднялась, зимы ждали, чтоб не по теплу тело бренное перевозить. – И, перекрестившись, прочитав «Упокой, Господи, душу раба Твоего…», священник вздохнул и поделился. – Да… неисповедимы пути Господни… Я же сам их венчал: рабу Божью Татьяну рабу Божьему Сергию. И троих их деток, что в Петербурге на свет появились, тоже аз грешный крестил… Слава Богу за милость Его, за то, что вдове жизнь сохранил, не оставил детишек круглыми сиротами… Дай только Бог, чтобы от уныния она избавилась, чтобы силы душевные для дальнейшей жизни нашлись.
– Ак, по всему видать: богатая барыня. И робятишки не помеха, чтоб снова замуж пойти. Вон как возле неё чернявый крутился, вот и претендент.
– Опять глупости говоришь, Онуфрий. Это брат её, раб Божий Николай. У него своя жена есть, и дети тоже.
– Как же это? Она, сразу видно, дворяночка русская: белая, светлоглазая, а он – цыган цыганом. Бывают разве такие брат с сестрой?
– Двоюродный брат. У них матери – сёстры родные. Старшая вышла замуж за человека своего сословия, а младшая за цыгана.
– Ой, не приведи, Господь! Дворянка, да за цыгана! Чем это он её взял? Небось, на деньги позарился да украл девицу.
– Не думай плохо о людях, раб Божий, грех это. Вышла за цыгана, значит, так Господу угодно. И не на деньги прельстился. Думаю, их у него самого поболе будет, чем у жены. Видал, у нас в церкви иногда цыган появляется весь в золоте: и на пальцах перстней много, и серьга в ухе, и цепь золотая тяжёлая? Ты ещё спрашивал у меня, неужели и цыгане крещёные бывают. Он и есть отец Николая. А у рабы Божьей Татьяны родители умерли, когда она ещё совсем маленькой была, вот тётка, жена цыгана, и воспитывала её вместе со своими детьми.
– Помню того цыгана, помню. Как жо такого не запомнить? Цыгане ж редко в церковь заходят, только на паперти околачиваются, попрошайничают. А если зашли вовнутрь, токо и следи, чтоб не стащили чего. А этот не вороватый, по сторонам мало смотрит. Токо, когда молится, голову низко не склоняет, поклонов земных не бьёт, стоит, ровно кол проглотил.
– В таборе ему да его старшему брату все подчиняются, не привык кланяться…
– Эвон как!.. А Татьяна, раба Божия, стало быть, сама рано осиротела, а сейчас снова сиротой стала – молодая, да без мужа. Господи, помилуй ея грешную. Господи, помилуй!
Глава 4
Татьяна с Лапиными зашла в их дом – давно знакомый, но не ставший для неё родным. Уже год здесь у свекра и свекрови жили трое её старших детей, сегодня сюда привезли младшенького, Сашу. Прошли в гостиную. Сашенька, выспавшийся в дороге, осваивается в новом для него месте, важно и серьёзно посматривает по сторонам, и дочки – Оленька и Алёнка – суетятся возле него, водят, показывают, рассказывают, перемежая французские слова с русскими… Тут же и семилетний Лёвушка. Он тоже не прочь поиграть с малышом, однако сейчас ревниво наблюдает, как сёстры, всегда баловавшие его, всё внимание на другого переключили… Увидев входящих в гостиную старших, девочки заулыбались. Но, глянув на слишком печальные лица взрослых, посерьёзнели. Однако радость скрыть им не удавалось. Да, похоже, и не понимают они, зачем? Папа погиб целый год назад, они уже отплакали своё, ведь для детей год почти равен вечности. Теперь девочки радовались младшему братишке, счастливы, что мать, наконец-то, вернулась. Лёвушка со счастливым криком кинулся к матери, обхватил за ноги.
– Мамочка! Милая! – затараторили все наперебой. – Наконец-то, ты приехала! Мамочка, мы скучали по тебе сильно-сильно… Как Сашенька на папу похож: прямо копия! Только он почему-то невесёлый совсем, никак его развеселить не можем…
А Сашенька вообще редко улыбался, был неторопливым, задумчивым. «Неулыба ты наш» – звала его няня Ариша.
Таня устало опустилась на первое подвернувшееся кресло, и Лёвушка, сияющий от счастья, тут же забрался к ней на колени. Она обняла его покрепче, кинула взгляд на дочек. Похоже, детям здесь неплохо, приняли они дом лапинский, как свой, и дом их принял. «Хорошо, коли так!» – успела подумать и почувствовала, как всё поплыло перед глазами, стены зашатались, лица стали неотчётливыми, скрылись за туманом…
– Ой-ой-ой! Детоньки милые! Не вешайтесь на маменьку-то все разом! – раздался возглас няни Арины. – У ней ведь здоровьюшко-то не прежнее, сколько болела…
Глава 5
Ариша, милая Ариша, она всегда кидалась на защиту. Она была мамкой, кормилицей, и девочка с самого младенчества знала: мамка её – самая надёжная и верная. Она хорошо помнила случай, когда, ещё будучи совсем маленькой, впервые по-настоящему перепугалась, и то, как Ариша прибежала на помощь. Тогда она, двухлетняя, сбежала от свиты надоевших нянек и выскочила на улицу. Погуляла по саду и зачем-то решила подойти к старой липе, росшей возле решётчатой ограды. Легко протопала по насту, а перед самим деревом снег был рыхлым, и провалилась любопытная исследовательница в сугроб с головой. Побарахталась, поняла, что проваливается всё глубже и глубже, и завопила: «Ариша!» От испуга голос пропал, потому завопила не вслух, а почти шёпотом. Однако через минуту иль две увидела над собой кормилицу, что примчалась на зов, примчалась, в чём была, босиком, вытащила малышку из снежного плена и побежала с нею на руках домой, в тепло. Оттерев Таню и только после этого вспомнив, что и у самой ноги заледенели, кормилица схватила с печи тёплые валенки, надела их.
Осмыслив произошедшее, пошла докладывать матери и бабушке непоседы: Анне Павловне и Прасковье Евдокимовне. Рассказ её мог бы удивить женщин из другой семьи, но не из этой. Бабушка, Прасковья Евдокимовна, удовлетворённо кивала, слушая сбивчивый рассказ дворовой крестьянки. «Не пугайся, хорошо это: в нашу породу пошла». Потребовала от Ариши одного: чтоб никому чужому о сих странностях не говорила, а то худо Тане будет. Анна Павловна вздохнула: «Подумать только, а я и не почуяла ничего, никакой тревоги. Видать, Танюша к кормилице больше привязалась, чем ко мне. …Может, и к лучшему это. Когда приберёт меня Господь, буду знать, что дочка под присмотром…» Эти подробности Таня знала от Ариши, которая не раз, вспоминая Анну Павловну, вздыхала: «Чуяло сердечко у ей, бедной, что оставит она тебя, милую, на меня да на бабушку».
Таня догадывалась, что кормилица втайне даже гордится тем, что в тот раз ещё совсем несмышлёная девочка, попав в беду, вспомнила не о матери, а о ней, крестьянке дворовой. Родных детей у Ариши было семеро, однако о своих она переживала, тревожилась помене, чем о Тане. У них, чай, и родной отец есть, а барышня – круглая сирота. К тому ж и Трофима, мужа её, у Целищевых высоко ставили: он был денщиком Танюшиного деда, с четырнадцати лет во всех походах, на всех войнах Павла Анисимовича сопровождал, стал тому чуть ли не правой рукой. Детей Ариши с Трофимом в имении целищевском никто не смел обижать, у них была обычная для крестьян жизнь, причём сытная, мирная. А Таню – об этом говаривала Прасковья Евдокимовна, да и сама Ариша предчувствовала – ожидала судьба непростая, бурная, может, тяжкая, потому и тряслась над нею кормилица больше, чем над родными.
Таня росла непоседливой егозой, и для того, чтобы уследить за ней, бабушке приходилось держать большую свиту нянек. Кто-то из простодушных дворовых девушек научил малышку игре в прятки, той, какой забавляются почти все маленькие детишки в определённом возрасте: когда ребенок зажмуривается и сообщает всем, что его нет, а взрослые делают вид, что верят, ищут малыша, ходят вокруг, приговаривая: «Где же наше солнышко, куда спряталось?» Малыш, счастливый, раскрывает глазки и сообщает, что он тут. И все довольны. Ничего плохого в игре нет, но только если в неё играет обычный ребёнок. Но Таня-то не была обыкновенной. Если она зажмуривалась и настойчиво повторяла: «Меня нет! Меня нет! Меня нет!» – девушки и взаправду её видеть переставали. Она приоткроет один глазик, другой, удостоверится, что няньки её из виду потеряли, да и пойдёт заниматься тем, что ей более интересно. Няньки с ног сбиваются, но отыскать её мог только тот, кому она ещё не сообщала, что её нет. Иль старший брат Антон, от которого отчего-то девочка никогда не могла таким вот способом скрыться. Мама и бабушка строго выговаривали малышке, что нехорошо нянек обманывать, однако Таня чувствовала, что они не злятся, ворчат лишь для вида. Бабушка нянек ругала: мол, сами научили ребенка глупой игре, так сами и бегайте. Но после того случая, когда Таня в сугробе застряла, бабушка поговорила с нею уже серьёзно, строго, и девочка, наконец, твердо усвоила, что нянек обманывать нельзя.