Лондон
В имени его я слышу ласковый звон колокола истории, задумчивый возглас из глубины веков, добрый совет старого мудрого опыта:
– Надо больше знать друг друга, люди, больше.
Мне кажется, что чудовищно огромный город, одетый мантией тумана, всегда, днем и ночью, упорно думает о великих драмах своего прошлого, о бесцветных днях настоящего и с тоской, но уверенно ожидает будущего – светлых солнечных дней, полных радости, ожидает пришествия новых людей, полных творческой силы.
Он скучает о тех, которые сделали имя Англии громким в мире, ждет рождения великих детей, подобных тем бессмертным, которых знают всюду на земле. Лондон, кажется мне, жаждет нового Шекспира, Байрона и Перси Биши Шелли, нового Гиббона, Макколея и Вальтер Скотта, трубадуров славы Англии. Что такое слава Англии? Прежде всего ее ненасытная жажда свободы духа. Ныне эта жажда угасает неутоленною. И потому пора снова возбудить ее в душе народа.
Великий город, мне чудится, думает:
– Скоро ли снова придут и зазвучат для всех народов мира колокола моего духа, запоют громкие трубы мои, разнося по земле мысли и надежды народа Англии?
Глухой и темный шум облекает город смутной тучей, он сливается с туманом, кружится, кружится над городом, в ропоте его много силы, но и усталости много.
В тумане я вижу лицо Лондона – это лицо великана старой чудесной сказки, мудрое и печальное.
Город думает и возбуждает думы о жизни.
Могучий, каменный, суровый город богато одет в пышно зеленый плащ садов и парков, он роскошно украшен драгоценными произведениями старого, безумно смелого искусства; в радостном изумлении стоишь перед воздушно улетающей в небо, кружевной громадой Вестминстерского аббатства и с глубоким почтением смотришь на тяжелый серый Тоуэр, вызывающий стройные ряды воспоминаний и великолепную Елизавету впереди всего. Много злого было сделано внутри этих серых камней, много призраков, облитых кровью, витает над башнями замка, но это не делает старый Тоуэр менее красивым. В каждой столице любого государства есть свой Тоуэр, в каждом из них люди выливали на землю кровь людей – я думаю, серый лондонский Тоуэр не грешнее других. И если люди позволяют убивать себя, в этом, отчасти, всегда виноваты сами они. Отчасти, я говорю. Ибо разве есть некто совершенно невинный в преступлениях, окружающих его, непричастный жестокости, наполняющей жизнь?
Но жемчужиной города, драгоценностью, которой нет цены, лучшим украшением Англии для меня явился Британский музей – панорама жизни всех народов земли, умное и великое создание сильных и длинных рук английского народа.
Этот большой, тяжелый дворец редкостей стоит на земле крепко, как сама Англия. Он является как бы каменным переплетом великой книги о культуре человечества, книги, которую надо читать годы, чтобы прочесть ее всю до конца.
И всюду видишь, как много в Лондоне ума, но думаешь – не слишком ли односторонне тратит нация огромный капитал своего духа за последние десятилетия?
Не слишком ли много увлечения задачами узкими, грубо материальными?
И не стесняет ли увлечение это развития духа свободы внутренней, истинно творческого духа, обогащающего мир ценностями вечными и нетленными?
Бросается в глаза обилие антикварных лавок. Это естественно в стране с такой старой культурой, и понятна любовь англичанина к вещам, напоминающим ему о великом прошлом. Старый фарфор и бронза так наивно и пышно красивы, ярки, созданы с горячей любовью, на каждой из них видишь печать работника-поэта.
Образцов современной художественной промышленности меньше. Все они указывают на стремление людей к простоте. Это благородное стремление, но почему-то оно делает вещи скучными, холодноватыми и невольно возбуждает грустную мысль об упадке творчества, о замене его ремеслом. Старые вещи лучше, они сделаны здоровым, веселым человеком.
Смотришь на Россетти, Берн Джонса.
Почему эти нежные и сильные таланты черпали свое вдохновение в прошлом, почему их так пленил Боттичелли, почему они не могли – или не хотели? подойти ближе к жизни настоящего? Не потому ли, что жизнь культурного общества наших дней стала слишком тесной, бесцветной, скучной, что людьми всё более властно командуют темные страсти?
В этой жизни нет места поэтам, они ищут красивого на кладбищах прошлого. Для поэтов современности нет возбуждающего творческую мысль сегодня, нет у них светлого завтра, они живут отдаленным вчера. Грустная жизнь. Она обессиливает творчество.
Власть золота, железа и камня, власть зависти, жадности и злобы закрывают перед нами просветы в будущее тяжелой завесой унижающих нас мелочей жизни. Живая вера в возможность на земле счастья для всех не находит вдохновенных учеников среди общества, измученного нервной суетой дня, истощенного непрерывной борьбой за существование.
Это касается не только Англии, конечно, – всё так называемое культурное общество Европы смотрит назад, всё оно ищет красоты и радости в прошлом. Верный признак духовного старчества, несомненное указание на необходимость влить новую кровь в жилы дряхлого организма.
Много спорта – и мало оживления.
Люди играют скучно, как будто исполняя необходимую обязанность. Пока она еще не надоела, но уже скоро будет тяготить человека.
Тяжело поразила меня юность проституток, гуляющих по Пикадилли. В этом факте есть нечто грозное для общества. Видно, что девушки поступают на рынок разврата очень рано и очень быстро сходят с него в трущобы, где их ждет голод и смерть. Эта краткая жизнь ночной бабочки вызывает в душе ненависть к обществу, так быстро пожирающему своих беззащитных членов.
Почти не встречаешь солдат, это хорошо, милая, старая Англия! Этим можно гордиться. Зачем держать огромные армии убийц по ремеслу? Их роль прекрасно выполняет капитализм и нищета.
Нравится мне спокойный, корректный «Боби». Он стоит в сутолоке движения, как монумент, олицетворяющий законность, управляет сутолокой движения и удивительно резко подчеркивает механичность жизни.
Хороши старые дома – они напоминают о Диккенсе и Теккерее – двух англичанах, о которых всегда вспоминаешь с уважением и хорошей улыбкой в душе.
Уайтчапель не поразил меня, я видел Ист-Сайд в Нью-Йорке.
Славный древний город, задумчивый великан Лондон в конце концов оставляет на сердце грустный налет печали. Это большая красивая печаль, такая же, как и сам город. Лондонский туман можно полюбить, так же как и картины Тёрнера, за его мягкие прозрачные краски, сквозь дымку которых душа видит что-то неясное, но чудесное, красивое, смягчающее человека. Под этой пышной одеждой города чувствуешь его силу, его крепкий, огромный, способный к долгой жизни организм.
Мне кажется, несчастие культурных людей – их одиночество, их оторванность от жизни. Их ведь всегда мало сравнительно с массой народа, и они стоят между ним и капиталом, как между молотом и наковальней, в постоянной возможности быть раздробленными. Где исход из этой драматической позиции?
Привлекайте на свою сторону народ, зовите его к себе интересами духа, дайте ему возможность понять вас, быть таким же духовно богатым, как вы сами.
Тогда вы не будете одиноки – тогда вы будете сильны, и только тогда победит истинно человеческое, только тогда восторжествует истинная культура. Жизнь станет легка, радостна, и даже камни будут улыбаться.
Если читателю покажется, что я впал в тон учителя – читатель будет не прав.
Прежде всего я учу сам себя, но я хотел бы, конечно, чтобы все люди учились понимать друг друга.
Если мы, люди, хотим встать ближе друг к другу, если мы верим в возможность духовного родства всех со всеми – мы должны говорить друг с другом обо всем, что тревожит нас, обо всем, что нам непонятно в душе другого и отделяет нас от него.
Больше внимания к человеку – вот что я всегда говорю, больше внимания к человеку, люди!
Больше желания узнавать людей – вот что я горячо рекомендую человеку.
Знание да будет нашею страстью, и если мы обратим его в страсть – тогда мы создадим наконец истинную религию всемирного единства людей, мы достигнем духовного родства всех народов земли, – только тогда, говорю я, мы создадим религию, достойную человека и человечества!
Город Мамоны
(Мои впечатления от Америки)
Над землей и океаном висел серый туман, мелкий дождь падал на темные здания города и мутную воду залива.
Эмигранты собрались на борту парохода. Молча и серьезно смотрели они вокруг пытливыми глазами надежд и опасений, страха и радости.
– Это кто? – удивленно спросила девушка-полька, указывая на статую Свободы. Кто-то из толпы ответил коротко:
– Американская богиня.
Я смотрел на богиню с чувством идолопоклонника и вспоминал героические времена Соединенных Штатов – шестилетнюю войну за независимость и кровавую битву между Севером и Югом, которую американцы раньше называли «Войной за уничтожение рабства». В памяти моей пронеслись блестящие имена Томаса Джефферсона и Гранта. Мне казалось, что я снова слышу песню о герое Джоне Брауне и вижу Брет Гарта, Лонгфелло, Эдгара Аллана По, Уолта Уитмена и другие звезды на гордом американском флаге.
Итак, это и есть страна, о которой десятки миллионов людей Старого Света мечтают, как о земле обетованной. «Страна Свободы!» – повторял я, не замечая в этот прекрасный день зеленой ржавчины на темной бронзе.
Я знал уже тогда, что война за уничтожение рабства называется теперь в Америке «войной за сохранение Единства», но я не знал, что за этим изменением названия кроется глубокий смысл, что страстный идеализм молодой демократии покрылся, подобно бронзовой статуе, ржавчиной, разъедающей душу коррозией торгашества. Бессмысленная и постыдная погоня за деньгами и за властью, которую дают деньги, – это болезнь, от которой люди страдают везде. Но я не знал, что эта ужасная болезнь достигла в Америке таких размеров.
Шумная суета жизни на воде, у подножья статуи Свободы, и на берегу, в городе, ошеломляет разум и вызывает чувство бессилия. Повсюду, как допотопные чудовища, бороздят воду океана огромные, тяжелые суда; мелькают, точно голодные хищные птицы, маленькие пароходы и катера. Кажется, что железо живет, что оно наделено нервами и разумом. Ревут сирены, подобно голосам сказочных гигантов, из сердитых уст раздаются пронзительные свистки, которые теряются в тумане, гремят цепи якорей, плещут волны.
И кажется, что всё – железо, камни, вода, дерево и даже сами люди – полно протеста против этой жизни в тумане, жизни без солнца, без песен и счастья, жизни в плену тяжелого труда. Везде – труд, всё охвачено его бурей, всё повинуется воле какой-то тайной силы, враждебной человеку и природе.
Машина, холодная, невидимая, нерассуждающая машина, в которой человек только ничтожный винт!
Я люблю энергию, я преклоняюсь перед ней. Но не тогда, когда люди тратят свою созидательную силу на собственную погибель. В этом хаосе, в этой суете из-за куска хлеба слишком много труда и усилий и нет жизни. Повсюду мы видим вокруг себя работу разума, который сделал из человеческой жизни своего рода ад, превратил ее в бессмысленный, однообразный, механический труд, и нигде не видишь красоты свободного созидания, бескорыстной работы духа, который украшает жизнь бессмертными цветами животворящей радости.
Вдали на берегу вырисовываются в тумане безмолвные и темные небоскребы. Квадратные, лишенные желания быть красивыми, тупые, тяжелые здания поднимаются к небу угрюмо и скучно. В окнах этих тюрем нет цветов и не видно детей. Прямые, однообразно мертвые линии лишены красоты очертаний и той красоты, которую дает гармония частей; в них лишь выражение холодной, надменной кичливости своими громадными размерами, своей чудовищной высотой. Но в этой высоте отсутствует свобода. Эти сооружения подымают цену на землю до таких же высот, каких достигают они сами, но вкусы они снижают настолько же, насколько глубоко уходят в землю их фундаменты. Так всегда бывает. В больших домах живут маленькие люди.
Издали город кажется огромной пастью с черными неровными зубами. Он дышит в небо тучами дыма и сопит, как обжора, страдающий ожирением. Войдя в него, чувствуешь, что ты попал в желудок из камня и железа, который проглатывает миллионы людей и перемалывает, растирает и переваривает их.
Улицы кажутся множеством голодных глоток, по которым куда-то вглубь плывут темные куски пищи – живые люди. Везде – над головой, под ногами и рядом с тобой – железо, живое железо, издающее ужасный грохот. Вызванное к жизни силою золота, одушевленное им, оно опутывает человека своей паутиной, оглушает его, сосет его кровь, умерщвляет разум.
Кричат, подобно гигантским уткам, рожки автомобилей, электричество всюду распространяет угрюмый шум, душный воздух улиц напоен, точно губка влагой, тысячами ревущих звуков. Он дрожит, колеблется, дышит в лицо тяжелыми, жирными запахами. Этот воздух отравлен. Он страдает и стонет, страдая.
По тротуарам идут люди. Они шагают быстро, торопливо, увлекаемые силой, поработившей их. Но их лица спокойны их сердца не чувствуют несчастья быть рабами; в печальном самомнении они считают себя хозяевами своей судьбы. В глазах у них светится сознание своей независимости, но им непонятно, что это только жалкая независимость топора в руке лесоруба, молотка в руке кузнеца. Эта свобода – орудие в руках Желтого Дьявола – золота. Свободы внутренней, свободы духа и сердца – не видно в их энергичных лицах. Эта энергия без свободы напоминает холодный блеск нового ножа, который еще не успели иступить, лоск новой веревки.
Я впервые увидел такой чудовищный город; и никогда еще люди не казались мне так ничтожны, так всецело порабощены образом жизни, как в Нью-Йорке. К тому же я нигде не видел их такими трагикомически довольными собой, каковы они в этой огромной фантасмагории из камня, железа и стекла, в этом порождении больного, испорченного воображения Меркурия и Плутона. И, наблюдая эту жизнь, я начал думать, что в руке у статуи Бартольди сверкает не факел свободы, а доллар. Большое число памятников в парках города свидетельствует, что жители его гордятся своими великими людьми. Но хорошо было бы время от времени счищать пыль и грязь с лиц героев, чьи сердца и глаза так ярко горели любовью к своему народу. Эти статуи, покрытые коркой грязи, невольно побуждают невысоко ценить благодарность, испытываемую американцами ко всем тем, кто жил и умер во имя блага их страны. Кроме того, памятники эти теряются в сетях многоэтажных домов. Великие люди кажутся карликами у стен десятиэтажных сооружений. Гигантские состояния Моргана и Рокфеллера стирают в памяти людей значение творцов свободы – Линкольна и Вашингтона. Единственный памятник, которым Нью-Йорк может гордиться, это могила Гранта, да и то потому только, что его похоронили не в грязном сердце города.
– Вот строится новая библиотека, – сказал мне кто-то, указывая на незавершенное сооружение, окруженное парком. И с важностью добавил:
– Она будет стоить два миллиона долларов. Полки ее будут длиной в сто пятьдесят миль.
До того времени я думал, что ценность библиотеки заключается не в здании ее, а в книгах, подобно тому как достоинство человека – в душе его, а не в одежде. Никогда также не впадал я в восторг по поводу длины полок, всегда предпочитая качество книг их количеству. Под качеством я понимаю (замечаю это ради американцев) не цену переплета и не прочность бумаги, а ценность идей, красоту языка, силу воображения и т. д.
Другой господин, показывая мне картину, сказал:
– Она стоит пятьсот долларов.
Мне очень часто приходилось слышать такие жалкие и поверхностные оценки вещей, цена которых не может быть определена количеством долларов. Произведения искусства покупаются за деньги, точно так же, как и хлеб, но ведь их стоимость всегда больше того, что платят за них звонкой монетой. Я встретил здесь очень немного людей, имеющих ясное представление о подлинной ценности искусства, духовном его значении, силе его влияния на жизнь и его необходимости для человечества.
Жить – значит жить красиво, смело и всеми силами души. Жить – значит объять разумом всю вселенную, проникать мыслью во все секреты бытия и приложить все силы к тому, чтобы сделать жизнь вокруг нас более красивой, разнообразной, свободной и яркой.
Мне кажется, то, чего в высшей степени недостает Америке, – это потребности красоты, жажды тех наслаждений, которые только она и может дать уму и сердцу.
Наша земля – сердце вселенной, наше искусство – сердце земли. Чем сильнее биение нашего сердца, тем прекраснее жизнь. В Америке сердце бьется слабо.
Я удивился и огорчился, узнав, что театры в Америке находятся в руках трестов и что хозяева треста, будучи владельцами театра, стали также диктаторами в вопросах драмы. Этим, очевидно, объясняется то, что страна, которая имеет прекрасных писателей-романистов, не дала ни одного выдающегося драматурга.
Превращение искусства в средство наживы – серьезный проступок при всех обстоятельствах, но в данной случае это положительно преступление, поскольку оно насилует личность автора и фальсифицирует искусство.
И если закон предусматривает наказание за подделку пищевых продуктов, он должен безжалостно поступать с теми, кто фальсифицирует духовную пищу народа.
Театр называют школой народа; он учит нас чувствовать и думать. Он ведет свое происхождение из того же источника, что и церковь, но он всегда служил народу более искренне и верно, чем церковь. Правительство смогло подчинить своим интересам церковь, поработить же театр оно так и не сумело.
«Потонувший колокол» Гауптмана – это гимн красоте и мысли, как и многие пьесы Ибсена, Шекспира и Эсхила. Люди, заинтересованные в развитии духовных сил страны, не могут допустить эксплуатации театра капиталом.
Но, может быть, американцы думают, что они достаточно культурны? Если так, то они просто ошибаются. В России такая позиция свойственна гимназистам пятого класса, которые, научившись курить и прочтя две или три хорошие книги, воображают себя Спинозами.
Двенадцатиэтажное здание и воскресная газета, весящая десять фунтов, конечно, замечательны. И все-таки это пустое великолепие, несмотря на множество людей в здании и внушительный ряд объявлений в газете. Без идей культуры быть не может.