000
ОтложитьЧитал
© Гоноровский Александр Александрович, Егармин Илья Николаевич, текст, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
* * *
Где ж ты, милая моя?
Твой платок цветастый где?
Где ж ты, милая моя?
Я скучаю по тебе.
Улетел тот голубок,
Что крылами нас хранил.
Улетел тот голубок.
В сердце нету больше сил.
Я пойду, возьму кистень
И наделаю делов.
Я пойду, возьму кистень,
Раз не слышу твоих слов.
Был мне сон, будто я собака о трёх головах и стою посреди поля, а за мной плоская, как стена, тьма египетская. За стеной крики, гармошка воет. Я же никого через границу эту пропускать не должен. В поле пусто. Всё живое от страха разбежалось. А тут ещё я со своими мордами. Ноги-брёвна от росы мокрые. Смотрю шестью глазами своими, и такая тоска меня берёт! Всё имя её вспомнить пытаюсь – и не могу. И живу лишь одной надеждой, что она снова пройдёт мимо.
«Цербер и Эвридика»
Мы умрём. Ах, как славно мы умрём!
Александр Одоевский, поэт
декабрь 1825 – март 1826
Генерал Бенкендорф подумал о несомненной пользе доносов. После декабрьского мятежа минуло уже три месяца. Но доносов в Петербурге стало больше, чем любовных писем. В них было всё – от желания продвинуться по службе до надежды, что именно ты, блоха божия, определишь судьбу России. Как же сладостно и необычно желание владеть миром при помощи листа бумаги и гусиного пера! Бенкендорфу впервые пришло на ум, что доносы уже управляют государством. Иначе как отнестись к душной допросной комнате, к странной череде достойных и лично ему знакомых лиц, которых он видел на балах, на плацу, в приёмной государя?
В пасмурной зале в изразцовой печи потрескивал огонь. Долговязый истопник с медным лицом, в жёстком толстой кожи фартуке, скрипнул чугунной дверцей, бросил в пламя полено.
Бенкендорф расстегнул верхнюю пуговицу мундира. Взгляд скользил по закапанному воском зелёному сукну стола, по фигурам сидящих в ряд боевых генералов – членов следственной комиссии. Во главе – белый пухлый розовощёкий старик, военный министр Татищев. Лицо доброе и растерянное. Таким оно становилось, когда Татищев тревожился о своём недуге. Бенкендорф это знал. Татищеву стало трудно мочиться. Иногда прямо посреди допроса он вставал и уходил облегчить мочевой пузырь. Это расстраивало допрашиваемых. Из-за обманчиво доброго лица они искали в Татищеве сочувствия и покровительства.
Мятежники говорили охотно. Протокола никто не вёл. Только откровенно скучавший флигель-адъютант Адлерберг делал короткие записи в журнале заседаний. После допроса мятежники сами заполняли допросные листы.
Первым к вечернему допросу был доставлен подполковник Поджио. За полгода до мятежа он ушёл в отставку и жил в имении матери. Она хворала и не хотела отпускать от себя сына.
– Глава Южного общества[1] полковник Пестель предлагал введение республиканского правления, а также истребление государя и всей императорской фамилии. – Поджио говорил спокойно, не врал, не юлил. – В разговоре со мною сосчитал по пальцам число жертв, включая детей и особ женского пола.
– Сколько же вышло? – поинтересовался Бенкендорф.
– Не помню, – просто ответил Поджио. – Но я был с ним согласен.
«Двадцать три… Двадцать четыре… Двадцать пять…» – всплыло вдруг в памяти Бенкендорфа. В дрожащем свете факелов ротмистр Конногвардейского полка барон Каульбарс считал трупы. Ночью, после восстания, солдаты таскали убитых с Сенатской площади и складывали у забора. За ним поднимался над Петербургом чёрный скелет недостроенного Исаакия.
– Тридцать четыре, тридцать пять, тридцать шесть… – голос барона звенел от холода.
– Поспешай! – крикнул солдатам стоявший рядом с бароном прапорщик, имени которого Бенкендорф не знал. – К рассвету чтоб ни одного на площади не осталось!
Двое солдат подтащили раскинувшийся окоченевший труп гвардейца с тёмной раной на груди…
– По ближним дворам пройтись следует, – сказал барон. – Может, там кто…
– Рыскаем, словно грибы в темноте ищем, – недовольно ответил прапорщик.
На допрос пригласили капитана Нелетова. Совсем юнец, с пушком над верхней губой и ещё румяными от мороза ушами. Нелетов не был преступником. Сам пришёл. В его рассказе сквозила еле уловимая радость, что вот он здесь и сейчас изобличает, помогает восстановить справедливость.
– После смерти императора Александра Павловича, – голос Нелетова отдавался под сумрачными сводами, – среди солдат был распущен ложный слух, что цесаревича Константина намеренно лишили законного престолонаследования. О том, что заговорщики хотят обманом вывести гвардию из казарм, я предупредил своего начальника полковника Шебеку за три дня. Четырнадцатого декабря на Сенатскую площадь не выходил. Слышал только, что убили генерал-губернатора Милорадовича и что мятеж к вечеру был подавлен картечью.
– Можете назвать имена известных вам заговорщиков? – спросил Татищев.
– Могу, ваше высокопревосходительство.
– Пятьдесят пять… Пятьдесят шесть… Пятьдесят семь… – барон Каульбарс не заметил подошедшего Бенкендорфа.
Трупы лежали в несколько рядов.
Один из мертвецов сел, обхватив руками голову.
– Лекаря сюда! – крикнул барон и добавил тихо: – Пятьдесят шесть.
– Все здесь? – спросил прапорщик.
– Так точно, все… – глухо донеслось из темноты…
– План истребления монарха нашего Александра Павловича и всей императорской фамилии не нашёл поддержки в Северном обществе, – говорил следующий допрашиваемый, Никита Муравьёв. – Мы считали, что власть, обагрённая кровью, будет посрамлена в общественном мнении…
– Стройсь! – ломким на морозе голосом скомандовал прапорщик.
Мимо Бенкендорфа сквозь снег спешили озябшие солдаты. Их глаза радостно блестели. Трудная ночь подходила к концу. Можно отправиться в казарму и делать то, что и положено солдату в сильном государстве, – есть и спать.
Последней в ряду мёртвых лежала девушка в лёгкой шубке, с удивлённо распахнутыми глазами. Казалось, она только вышла из дома навстречу свежей морозной ночи. На зрачки падали снежинки.
Барон негнущимися пальцами ухватил из табакерки щепотку. Вышиб табаком слезу. Растёр нос. Протянул табакерку товарищу:
– В России всё одно: либо кровь, либо воровство.
– А то и всё разом, – отозвался прапорщик.
Бенкендорф подумал, что за допущение подобных бесед нужно сделать внушение барону, но после запамятовал.
После допроса капитан Нелетов направился домой. Ещё встречались редкие запоздавшие прохожие. Их тени появлялись и исчезали в пятнах фонарного света. Нелетов шёл пружинящим, почти строевым шагом, плотно ставя подошву сапога в снег. Он собирался купить матери леденец, но время ушло, и лавки давно были закрыты. Нелетов назвал всех заговорщиков – и даже больше. Досталось и невиновному капитану Кислицыну, которого он просто терпеть не мог. Кислицын вечно насмехался над ним, над его выправкой и мнением о строении государства. Нелетов не то чтобы оговорил Кислицына нарочно. Его фамилия просто вырвалась сама собой. Он хотел было вернуть её назад, сказать, что оговорился, но следственная комиссия смотрела строго и уже ожидала следующее имя. Было неловко. Да. Но ничего не поделаешь, раз так. Разберутся как-нибудь, решил Нелетов и взлетел в воздух. Его ноги болтались в полуметре над снежной мостовой. Мыслей не случилось. Лишь перехватило дыхание. Капитан Нелетов пребольно стукнулся всем телом о сани и потерял сознание.
Сено во рту, в носу, в глазах. Капитан Нелетов пришёл в себя. Болели голова и грудь, должно быть, он сломал ребро. Руки и ноги его были связаны.
По снегу скрипели полозья.
Рядом на санях сидело огромное, похожее на камень под медным всадником существо. Оно было настолько велико, что закрывало от Нелетова весь Петербург.
– Что со мной? – прошептал Нелетов.
Каждое слово отдавалось болью в груди.
– Ку-да вы ме-ня?
Ответа не было.
март 1826
В полутьме комнаты синел прямоугольник окна. Мартовский Петербург неохотно наполнялся светом. Молчали фонари. Бежала под рыхлым льдом Нева.
Александр Карлович Бошняк не спал. Ему было бездумно и легко. Тридцати девяти лет, с неширокими плечами, длинными жилистыми руками, за которые ещё в пажеском корпусе был прозван Долгоруким, он производил впечатление человека замкнутого в своих мыслях и интересах. Бошняк представлялся как ботаник-любитель. Он легче общался с растениями, чем с людьми. Ещё он мог складывать в уме семизначные числа. Но это не производило впечатления на дам. Им было трудно проверить результат.
Александр Карлович почувствовал рядом лёгкое движение и вспомнил, что в постели не один.
Её звали Каролина Собаньская. Дочь польского литератора и масона, спешно выданная замуж за одесского негоцианта, она вскоре оказалась на содержании графа Ивана Осиповича Витта – боевого генерала и шпиона, который служил не только в российской армии, но и в войсках Наполеона. Каролина ничуть не стеснялась своего нынешнего положения. Бошняк, находясь под началом Витта, знал её давно, но прошлым летом в Одессе, на балу, устроенном графиней Воронцовой, случилась мазурка. Глупый танец. Все танцы глупы. Пародия на природу. Нечто подобное можно наблюдать у журавлей и лягушек. Она смотрела, словно метила из пистолета ему между глаз. Обыкновенные женщины так не смотрят. Не зря в Одессе её прозвали Демоном.
Они сбежали с бала, взяли лихача. Сверкала ночь. Ёрзал перед глазами драный сюртук извозчика. Лёгкий хмель туманил голову. И совсем близко были губы Каролины. Она облизнула их. И тогда он будто невзначай коснулся её пальцев. Он думал, что она не заметила. Но Каролина посмотрела строго:
– Ну что же вы, Саша?
Тогда она впервые назвала его Сашей. И позволила себя поцеловать.
Это было странно. Он не доверял ей. Считал, что она чересчур умна, чтобы быть преданной, и слишком расчётлива, чтобы просто так заметить его.
И теперь не мог отделаться от ощущения, что, лёжа рядом с ним, Каролина смотрит на него сквозь закрытые веки, и не знал, куда деться от этого взгляда.
Её губы сложились в еле заметную улыбку.
– Жарко, – проговорила лениво. – В Петербурге холод, а мне жарко.
У неё был крупный с горбинкой нос, чуть раскосые, смело сверкающие глаза. Бошняк не раз пробовал нарисовать её, но всегда выходило другое лицо.
– Вы любите меня? – спросил Бошняк.
И тут же пожалел о своём вопросе.
– Саша-Саша, – Каролина провела пальцем по кончику его носа, губам, подбородку. – Я и сама не ведаю. Мне с вами хорошо и спокойно…
Она говорила с еле заметным акцентом, растягивала и выдыхала звуки его имени. И оно растворялось. Становилось чужим.
– Со мной спокойнее, чем с графом? – спросил Бошняк.
– Да, – улыбнулась Каролина.
– Чем же я лучше его? – Бошняку нравилась лёгкость этого пустячного разговора.
– В одном он определённо вам уступает, – Каролина перестала улыбаться. – Он знает обо мне больше, чем вы можете себе представить.
За Невой проступали очертания крыш.
Каролина потянулась, хрустнула косточкой и пожелала вернуть беззаботное настроение:
– Я прочитала вашу книгу «Дневные записки путешествия А. Бошняка в разные области западной и полуденной России, в 1815 году».
– Вы же скверно читаете по-русски, – улыбнулся Бошняк. – И что же? Вам понравилось?
– Нет. Но я горда уже тем, что запомнила название. И я поняла две вещи. Вы любите Россию почти так же, как я люблю Польшу. И ещё: вы очень нудный и увлечены ботаникой больше, чем мной.
Каролина приподнялась на локте, сорочка сползла с её плеча. Она быстро поцеловала Бошняка в губы и откинулась на подушку:
– Скоро маскарад. Вы знали?
– Что за маскарад?
– Весенний. В масках можно не таясь ходить средь толпы…
– Я не хочу таиться, – сказал Бошняк. – Я должен поговорить с графом. Я умею быть убедительным.
Каролина посмотрела на него, как учитель смотрит на нерадивого ученика. Бошняк очень не любил этот взгляд.
– Желаете на дуэли погибнуть? – спокойно спросила она и продолжила, будто в который раз повторяла одно и то же. – Он и так узнает. Непременно узнает. Но если отношения наши не будут преданы огласке, всё может пройти тихо.
– Пройти? – переспросил Бошняк.
– Да, – ответила Каролина.
Предрассветную тишину улиц нарушил стук копыт. Вдоль угрюмых фасадов и зелёных бронзовых львов, мимо чадящих масляных фонарей бежала чёрная казённая карета. Сонный будочник проводил экипаж равнодушным взглядом и снова опустил веки.
Разбрызгивая грязный снег, экипаж повернул к дому Бошняка и остановился у парадного. Из кареты не торопясь выбрались фельдъегерь и двое солдат. Скрипя холодными сапогами, направились к двери.
Услышав звук подъехавшего экипажа, Каролина откинула одеяло и легко подбежала к окну.
– Как некстати, – сказала.
Бошняк уловил беспокойство в её глазах.
С лестницы донеслись гулкие шаги. Скоро раздался настойчивый стук в дверь.
Было слышно, как лакей Фролка поворачивает ключ, гремит засовом, впускает людей в переднюю.
– Коллежский советник Александр Бошняк здесь проживает? – голос, казалось, был занесён снегом.
– Как доложить… прикажете? – неуверенно осведомился Фролка.
– Фельдъегерь Блинков с предписанием на арест и сопровождение в Петропавловскую крепость.
Каролина с удивлением подняла бровь.
– Не беспокойтесь, это не за вами, – улыбнулся Бошняк.
Всегда было трудно понять, шутит он или серьёзен.
В комнате возник Блинков – щуплый, заснеженный, с честными спокойными глазами. Голова у него была крохотной и твёрдой, как грецкий орех.
Позади Блинкова топтались два конвоира. Таращились на стоящую у окна Каролину. Рассвет бесстыдно проникал сквозь тонкую ткань её рубашки. Но это ничуть не смущало ни её, ни Бошняка, который вместе с солдатами любовался её красотой.
– По какому обвинению арест? – не сразу спросил Бошняк.
– Не могу знать, ваше благородие, – вежливо ответил Блинков. – Вы подымайтесь живее, у меня ещё три адреса.
Каролина с любопытством смотрела, как Бошняк не торопясь встаёт, как Фролка приносит таз, полотенце, кувшин с подогретой водой.
С сапог конвоя натекли лужи. Но Блинков уже не выказывал нетерпения. Он всегда позволял арестованным не торопясь проститься со свободой. Блинков находил в ожидании важную паузу, которая непременно должна была разделить обычную жизнь человека и его путь от крепости до каторги.
Наконец Бошняк, в чистом сюртуке, причёсанный и пахнущий одеколоном, подошёл к Каролине, наклонился и поцеловал в лоб.
– Даст бог, скоро вернусь, – сказал он.
Солдаты ухмыльнулись.
– Вон пошли! – прикрикнул на них Блинков.
Фельдъегерь вышел вслед за солдатами.
– Ступайте, Саша, – сказала Каролина.
Бошняк всё ещё стоял рядом, ждал, что она скажет ещё что-нибудь. Но Каролина повернулась к окну и стала смотреть на светлый невский лёд.
Бошняк направился в переднюю. Натянул сапоги, толстую зимнюю дорогого сукна шинель. Солдаты взяли его под руки.
– Сам, – сказал он.
Провожаемый растерянным взглядом Фролки, Бошняк вышел.
На улице он глубоко вздохнул, прогоняя остатки сна, поёжился и подумал, что на родной его Херсонщине климат не в пример мягче. Блинков открыл хлипкую дверцу. Поставив ногу на ступеньку, Бошняк взглянул на своё окно. Занавеска была отодвинута, но Каролина исчезла.
Бошняк забрался в экипаж, кучер хлестнул коней. Карета побежала по сонным улицам. Колёса ломали плотный снег. В сером воздухе мерцали фонари, над Невой таял масляный запах ночи.
Поворачивая на Кронверкскую набережную, экипаж чуть не сшиб человека. Капитан Нелетов шёл нетвёрдой походкой, раскинув руки, словно хотел обнять утро. Карета пролетела мимо, чиркнув ободом колеса по его мундиру, но он, казалось, не обратил на это внимания.
– Пьяный, должно, – проговорил один из солдат.
Карета унеслась, эхо копыт разбрелось по неровным кирпичным стенам. Нелетов продолжал идти, сбивчиво дыша, бессмысленно глядя сквозь редеющий воздух.
Впереди темнел караульный пост. Будочник удивлённо посмотрел на идущего и еле успел подхватить его. В руках хилое тело обмякало. Нелетов тяжело опустился на колени. Острый кадык ходил под кожей.
– Спаси меня, голубчик! – слабо выдохнул капитан.
– Да что это с вами, ваше благородие?
Нелетов сорвался на чуть слышную скороговорку:
– Меня… пытали… Ах…
Нелетов упал лицом в снег. Дырявое сукно мундира было густо пропитано кровью. Будто огромный зверь рвал и кусал спину капитана.
Под левой лопаткой торчала рукоять кинжала.
Карета несла Бошняка вдоль дуги Кронверкского пролива. За холодными крышами прорезалась полоска рассвета. Тишина улиц была плотно обложена снегом. Слышался далёкий лай и редкие пьяные крики – распивочные отпускали народ.
В тёмном доме справа по улице блеснул свет. В окне второго этажа женщина с некрасивым бесцветным лицом держала свечу и, отодвинув штору, смотрела на тюремную карету. Она ждала кого-то в своей маленькой, загаженной мухами комнате, где постельное бельё дышало плесенью, где от стены до стены было лишь это любящее, обещавшее беспросветную скуку лицо. Бошняк удивился своему отношению к проявлению чужой любви. Прежде он не замечал за собой подобных мыслей. Может быть, Петербург так влиял на него? С декабря город жил отчуждением и страхом. Люди предпочитали темноту и даже днём собирали вокруг себя островки ночи.
Карета вскарабкалась на мост. Копыта били по мёрзлым доскам.
За мостом загромыхала неровно выложенная булыжником мостовая. Карету трясло.
Остановились у крепостных ворот. Лошади с храпом выпустили пар. Сторожа открыли тяжёлые, стиснутые холодом створы, пропуская карету. Сквозь решётку Бошняк в сером свете утра разглядел крепостной двор – тёмные стены, всаженный в колоду топор, разбросанные по снегу дрова.
Остановились. Глухо заскрипели шаги, отворилась дверь.
– Прибыли, ваше благородие, – сказал Блинков.
Бошняк спрыгнул на серый от дыма снег.
Блинков с силой потянул на себя сырую забухшую дверь, и они оказались в небольшой комнате с выбеленными стенами.
– Ожидайте-с, – сказал фельдъегерь.
Бошняк остался с солдатами. Низкий сводчатый потолок, деревянный стол, скамья, крошечное окно… Ни дать ни взять монашеская келья. Было душно. Пахло уютной несвободой. Бошняк посчитал, что если не открыть дверь, то воздуха ему и солдатам хватит примерно на семь минут. Шесть пятьдесят девять, шесть пятьдесят восемь, шесть пятьдесят семь – затикали внутри него часы. Через двенадцать минут в каморке оставалось так же душно и уютно. Солдаты угрелись, и один, что постарше, уснул.
Послышался стук деревяшки по каменным ступеням. Вошёл морщинистый, покрытый шрамами человек. Это был военный комендант Сукин, чьей деревянной ногой пугали детей.
Сонно взглянув на Бошняка, Сукин сказал:
– Я имею высочайшее повеление принять вас и заключить в каземат.
После соблюдения ряда необходимых формальностей Бошняк поступил в ведение помощника коменданта, плац-майора[2] Аникеева. Этот огромный седой усач повёл Бошняка через глухие каменные норы, пока они не повернули в ухоженный коридор с белыми сводчатыми стенами и потолком. Коридор освещался одинокой масляной лампой, его конец терялся в темноте. При входе стояли стол и стул. На столе лежал лист бумаги и огромное, с ладонь, железное кольцо с ключами. По обеим сторонам в нишах располагались двери камер. Плац-майор взял ключи и отпер одну их них:
– Прошу-с.
Бошняк вошёл. Каземат представлял собой вытянутую комнату с грубо сколоченным столом и кроватью. Замызганное окошко смотрело на Неву. Плац-майор затеплил светильник. По стене разбежались тараканьи тени.
– Если надо чего, не стесняйтесь, ваше благородие, – сказал Аникеев и удалился.
Лязгнул запор. Удаляющиеся шаги плац-майора обратились в стук капель за окном, в завывание ветра, в храп лошадей, тянувших первые экипажи. Сырой морозный день, похожий на вечер, медленно опускался на город по ту сторону стены.
Помещение, наспех переделанное под камеру, было разделено деревянной перегородкой. Пахло свежеструганой доской. Бошняк провёл рукой по занозистой деревяшке. Пальцы нащупали круглое отверстие. Наклонившись, Бошняк заглянул в него и отпрянул от неожиданности. Прямо на него смотрел любопытный глаз.
– Вы кто? – послышался испуганный звонкий голос из-за перегородки.
– А вы? – спросил Бошняк.
– Фабер Илья Алексеевич, прапорщик.
– Бошняк Александр Карлович. Ботаник-любитель.
– За бунт посажены?
Бошняк прошёлся по камере, чтобы разогнать кровь. Под потолком тянулась закопчённая труба печи. У стенки стояла отхожая кадка.
– Давно вас арестовали? – прапорщику не терпелось поговорить. – А я третий месяц… Сегодня вот сюда перевели. Прежний каземат не в пример был просторней и теплей. А тут дышу – и пар изо рта…
Было слышно, как Фабер дышит за деревянной стенкой: хо, хо.
Бошняк снял с себя тяжёлую шинель, аккуратно сложил на краю стола сюртук, а шинель набросил на плечи:
– Были уже на допросе? – спросил Фабер.
– Думаете, следует записаться? – спросил Бошняк.
– На допрос? – Фабер сдержанно хрюкнул от смеха. – Здесь без спроса водят. Меня вот семь раз за три месяца… Спросят всё одно и то же… Будто прошлый раз забыли, что спрашивали. Перед допросом глаза завязывают платком. Некоторых к самому государю возят.
– Были у государя?
– Нет… Что вы? Да я и не заговорщик вовсе. Меня в полку-то несколько дней не было. Венчались с Аглаей Андреевной… Мы с ней мимо Сенатской гуляли. А тут наш полк. Товарищи узнали. Обрадовались. Они не хотели новому государю присягать. Константина Павловича царём требовали. А солдатики думали, что жену его зовут Конституция… Неловко было сразу уходить. Да и весело как-то… Слава богу, голубушку свою отослал. А потом – пушки, картечь… Побежали все. Я тоже… побежал… Знаете, о чём вчера на допросе спросили? О стихах вольнодумных. А я не сознался, что их выучил.
Бошняк вспомнил, как говорил членам Южного общества Лихареву и Давыдову, что вольнодумие никогда не станет основой мятежа, что ничего не выйдет, если не разозлить солдат. Все бунты на Руси питались злостью и пустыми надеждами. А носителем злости всегда был мужик. И если Пестель полагал себя будущим диктатором, он просто обязан был настроить против государя солдат, разозлить их, пообещать им всё, что они только пожелают. Обещать не значит исполнить. Обещания забываются быстро.
Мысль, что в каземате сразу начинаешь думать как бунтовщик, показалась Бошняку забавной.
– Умолкни, ропот малодушный, – принялся декламировать Фабер, —
Гордись и радуйся, поэт:
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет…
– Это Пушкин. Читали? – строго спросил он.
Бошняк лёг на нары. Читать стихи в казематах представилось ему ещё большей чушью, чем собственные мысли.
– Сколько вам годков, Илья Алексеич? – спросил.
– Осьмнадцать.
– Покаялись?
Фабер ответил не сразу. Слишком прямой и неловкий был вопрос.
– Да… Думал, отпустят. Государь милостив… Он же милостив?.. Ан – не отпустили… А Аглая Андреевна, чистая душа, ждёт… И никто не ведает, что нам за эту вольность присудят. Простят или голову с плеч… Вы как думаете?
Бошняку стал неприятен этот разговор. Он представил, что день за днём будет слышать голос этого беспомощного человека, который ему уже всё о себе рассказал.
– Дождётся вас ваша Аглая Андреевна, – сказал. – Всего-то несколько лет каторги. Потом поселение. Сибирь – место, природой богатое, неизведанное. Ваша жизнь станет полнее и интереснее.
За стеной послышались всхлипы.
Каролина всё ещё сидела в спальне Бошняка – боялась выйти на улицу. Приход фельдъегеря и солдат испугал её. Она думала, что приехали за ней, и всё ещё не могла унять дрожь. Чтобы привести себя в чувство, Каролина поднесла к лицу свой пахнущий лавандой рукав. Оглядела спальню. Тонкое, словно солдатское, одеяло, стены под потолком темны от сырости. Имеет небольшое, но состояние, а снимает квартиру ничем не лучше каземата.
Саша… Таких легко приручить и легко оставить. Каролина понимала, почему тогда в Одессе позволила себя поцеловать. Несмотря на всю чудаковатость, Бошняк был талантлив, начитан. Познания его простирались дальше «Философского словаря» Вольтера и «Методической энциклопедии» Шарля-Жозефа Панкука[3].
Граф Витт был отличной партией, но не умел даже читать.
Саша был внимателен.
– Вам не следует надевать синее платье на бал к графине Воронцовой, – первое, что сказал он во время их знакомства в Одессе, когда Каролина обсуждала свой наряд с графом Виттом.
– Отчего же? – с иронией спросила она.
Поначалу этот совет показался ей дурным тоном.
Граф Витт усмехнулся. Он давно знал о талантах Бошняка всё подмечать.
– На балу будет Раевский, – сказал Бошняк. – Когда он приходит, графиня всегда надевает синее.
– Стало быть, у графини новый роман? – улыбнулась Каролина.
Бошняк нахмурился, только сообразив, что вышла сплетня. Это выглядело очень мило. И Каролина вдруг подумала, что он может быть предан и пойдёт за ней в огонь и воду. Эта мысль была нужна и приятна.
И конечно же, тогда Каролина надела на приём синее.
Взгляд скользил по светлеющему городу, по домам, улицам, постепенно наполнявшимся людьми и повозками. Плечи ощущали изменившееся пространство комнаты. Фролка уже третий раз осведомлялся, «не угодно ли чего-с», но она словно не слышала.
Каролина любила глядеть на колонны, на львов, орлов, фигуры на крышах. Некоторые здания Петербурга так походили на одесские, что Каролине казалось, будто приморский город по самые крыши занесло снегом. Появление в Одессе иностранки с аристократическим воспитанием, её слишком свободные отношения с графом Виттом сделали Каролину объектом всеобщего внимания и осуждения. В Одессе она чувствовала себя раздетой.
В северной столице можно было хотя бы на время затеряться в пёстрой толпе. Сделать вид, что ты одна из многих. Но вскоре Каролина обнаружила, что одесские призраки вместе с ненавязчивым, как тень, присутствием графа Витта переселились в Петербург.
Оставив Фролку наедине с растерянностью, она легко сбежала по лестнице и распахнула дверь.
Солнце на миг раздвинуло снежные облака, заиграло в стёклах зданий. Каролина взяла извозчика, назвала адрес. Пора было вернуться на Вторую линию Васильевского острова. Она была рада, что перед разговором с Виттом у неё будет немного дороги, чтобы окончательно прийти в себя.
Словно следуя её желанию, извозчик оказался пьян. Он долго петлял, прежде чем нашёл верный путь и подкатил к парадному дома купца Вахрамеева.
Дом стоял в плотно заселённом центре Васильевского острова. Город рос быстро. Большие, недавно отстроенные каменные дома, захватившие южный берег, тянулись к северной стороне, давили деревянные лачуги. Между косыми хибарами, укрытыми заборами и чахлыми зимними деревьями, белели пятна пустырей, за которыми начинались болота.
Просторная квартира в пять комнат, где Каролина жила вместе с Иваном Осиповичем Виттом, располагалась на третьем этаже. Стряхивая на ступеньки снег, она поднялась по широкой, застеленной ковром лестнице, дёрнула колокольчик. Осторожно повернулся ключ, высунулся и отступил лакей.
– Что граф? – спросила Каролина.
Лакей склонил голову с редкими волосами.
– Почивать изволят.
Каролина, не раздеваясь, прошла в комнаты. Шторы здесь всегда были опущены. Повсюду царил бордовый полумрак. Каролина не любила свет. Мсье Лаваль, один из лучших врачей северной столицы, сказал, что солнце старит кожу и крадёт у женщин красоту.
Миновав анфиладу парадных комнат, она оказалась в кабинете, где была устроена и спальня. На заваленном бумагами столе стояли пузатая бутыль вина и тарелка с недоеденной курицей. В камине трещали свежие поленья. Граф спал на спине, вытянув руки вдоль тела. Сквозь небольшую щель между портьерами на его лицо падала полоска света.
Граф был смугл. Небольшие усики, бакенбарды, по-юношески густая шевелюра… Он выглядел моложе, чем был, будто умел манипулировать не только людьми, но и временем.
Каролина громко кашлянула, но Витт не пошевелился.
– Граф, проснитесь! – она сняла и бросила перчатки на заваленный бумагами стол.
Витт не реагировал – только зрачки неприятно заходили под веками.
– Граф! – Каролина возвысила голос. – Александра Карловича только что арестовали.
– Уже? – не открывая глаз, отозвался Витт. – А вы как успели узнать?
Каролина поняла, что легко и неосмотрительно выдала себя.
– Вы даже не удивлены, – с досадой проговорила она.
Витт легко спрыгнул с кровати – низкорослый, сухопарый, насмешливый.
– Он ваш подчинённый, и ваш долг вызволить его, – сказала Каролина.
Витт на всю комнату зевнул, подошёл к окну, нарочно отодвинул штору.
– А ведь действительно весна, – задумчиво произнёс он.
– Напишите письмо государю, – сказала Каролина.
Витт усмехнулся.
– Значит, вы всё-таки любите его? – он расправил плечи, хотел потянуться, но передумал. – Пусть сидит.
– Для вас это прекрасная возможность завоевать доверие нового императора, – сказала Каролина.
Граф продолжал смотреть в окно.
– Сделайте это для меня, Иван Осипыч, – тихо и твёрдо произнесла Каролина.
Не оборачиваясь, Витт услышал её удаляющиеся шаги. Хлопнула дверь, и он остался в тишине. С застывшей улыбкой смотрел в окно. У парадного подъезда мужик в сером армяке сгребал с дороги выпавший снег.
Витт ждал. Он боялся, что вот-вот Каролина выпорхнет на улицу и навсегда покинет их дом. И тогда уже ничего не исправить. Но никто не выходил. Мужик всё так же скрёб снег, дышал на замёрзшие красные руки. Открылась и закрылась дверь в квартире. Чуть слышные шаги раздались со стороны передней. Витт почувствовал, что Каролина стоит у него за спиной, но не обернулся. Ему нужно было выстоять в этом поединке. Он смотрел, как валит снег, слушал шёпот ветра в неплотной раме окна.
Руки Каролины мягко легли ему на плечи.
По проснувшимся улицам гулко стучали повозки, бабы тащили с реки полные вёдра. Из подворотен тянулись нищие. Тренькали колокола. Озябшие псы поднимали морды к небу. Им слышался запах свежего мяса. Немец Херман Хиппель в каморке над своим магазином фейерверков не спал всю ночь. Изобретал новый состав, чтобы расцветить скучное петербургское небо молниями и масонскими знаками. Их сути он не понимал, но этого и не требовалось. Знаки всё равно несли в себе свет тайного слова, чей смысл ускользал вместе со вспышкой. Хиппелю уже давно было сказано, что весенний маскарад из-за продолжения траура по усопшему государю обойдётся без фейерверков. А он всё равно трудился не покладая рук. Потому что больше ничего не умел.
Дома вдоль реки стояли угрюмо – словно не хотели просыпаться, но их силой выставили в утро и бросили как есть. За плотно закрытыми окнами в бледных от снежного света спальнях дотлевали огарки, оседала на ковры копоть бессонницы. Никто не хотел открывать ставни, чтобы вдохнуть синий от холода город.
В это утро только одно окно было распахнуто настежь. Стучало выломанным ставнем о стену. В коридоре старого, выстроенного на шведский манер особняка близ набережной седой, похожий на Пана слуга приложил ухо к двери тёмного дуба. Прислушался.
- Цербер. Найди убийцу, пусть душа твоя успокоится