Моим родным, погибшим в Катастрофе:
отцу Шломо Гольдштейну
матери Симе Гольдмахер
любимой сестренке Шейнделе
бабушке Дворе Гольдмахер
Герои романа являются литературными персонажами и любые совпадения с реальными лицами случайны
Неумирающий росток над пропастью…
В романе Шамая Голана «Последняя стража» речь идет о Катастрофе. Но вы не найдете здесь описания поездов, везущих обреченных на гибель евреев в лагеря смерти или стоящих у входа в крематорий. События романа вершатся на дорогах скитаний евреев, пытающихся сохранить человеческий облик, на лесоповале в морозных провалах Сибири, на тяжких работах мотыгой недалеко от Ташкента… Нет здесь грохота боев, жестокости солдафонов. Картины убийств и крови, обагряющей землю, далеки от нас. Но мы все время не выходим из зоны тихой смерти, долгой агонии страданий от голода, холода, инфекций, безмолвного угасания жизни. У Катастрофы множество ликов.
Этот – один из них.
Героя романа Война застает ребенком, и он мужает к концу ее. Автор рисует, главным образом, внутренний мир мальчика, зеркало его души, в котором отражаются внешние события. Сами по себе они не столь важны. Важно отношение мальчика к ним, размышления его о войне, смерти, о спорах родителей по поводу религии и веры. Время в романе развивается многопланово и неоднозначно, хотя хронология выдерживается, но мера развития и осознания событий определяется силой эмоций и ограниченным числом близких мальчику людей, уходящих один за другим из жизни.
Надо признать нелегким и удивительным умение автора освободиться от своего взрослого «я» и целиком, не давая себе никаких поблажек, сосредоточиться на мире подростка, который еще не в силах понять то, что происходит вокруг, толкует мир по своему детскому разумению. С привлечением снов, мечтаний, юношеской тоски и нарождающихся страстей, ассоциаций из прочитанных книг и обрывков знаний из времен целостного, а ныне разрушенного мира, мира, в который мальчик хочет верить, надеяться на него и любить. Но он не находит этого мира, а настоящее проходит в шоке и агонии: умирает бабушка, за ней уходит младшая сестренка, отец и мать. Он ищет родственную душу в облике девочки в сиротском доме, девушки в больнице, в учительнице. Но образы эти исчезают и не хотят иметь дела с мальчиком по имени Хаймек.
При всех страданиях, герой романа является цельной натурой, действующей и ведущей себя по законам своего внутреннего мира. Он мечтатель и визионер. Не похож он на многих окружающих его подростков, вертящихся на рынке, научившихся воровать с абсолютно невинным видом. «Странный ты малый, – говорит ему русский мальчик Ваня. – Очень уж наивный… Жаль тебя, мог жить здесь неплохо». Хаймек не принимает окружающее как сухой факт, а видит в нем некие символы, в которых находит защиту и спасение. Эмоционально его отношение к столу на четырех ножках, к кости позвоночника, извлеченной из груды, к золотому зубу матери или апельсиновому раскидистому дереву, изображенному на марке. Такие душевные движения даже война не в силах сломить. Но горько изрекает в минуту глубокого разочарования души: «Нет в мире любви к сиротам».
Еще одно отделяет его от окружающих сирот: иудейство, скрытое в его мыслях, сказания и деяния из отчего дома, память праздников и историй Священного Писания.
Последние страницы книги несут некую искру оптимизма – репатриацию в Израиль. Это излечит его от ран Катастрофы, вернет ему дом и стершийся человеческий облик. Нет здесь попытки сконструировать душу подростка в условиях войны. Главное, здесь искренность автора в создании героя, мальчика 14 лет, репатриировавшегося в Израиль после Второй мировой войны.
«Последняя стража» не роман-странствие, не роман приключений в стиле модерн. Роман этот – жесткое и жестокое описание внешних сил, раздавливающих героя, а вовсе не мир, рожденный воображеним автора. Ему лишь остается найти свой особый взгляд на описываемые события. Мир мальчика Хаймека предстоит перед читателем во всей своей мощи, описан сдержанно, без особого педалирования, что, несомненно, является преимуществом романа.
Великие и страшные события проходят над миром. И во всем этом – так или иначе, больше или меньше, – принимает участие маленький еврейский мальчик, вышвырнутый из теплого родительского дома в Польше на смертельный холод бесконечных дорог эвакуации и бегства, несчастий, бед и потерь – маленький беглец, уцелевший в реке смерти, в которой навеки остались его отец и мать. Сирота, насельник детского дома в Ташкенте для таких же несчастных, с трудом вспоминающий десятилетия спустя сибирские бараки для «спецпереселенцев», объеденных вшами беженцев на станционном перроне Ташкента, и никогда не забывающий голос, долетевший однажды из черной «тарелки», голос Москвы, голос его соплеменника Юрия Левитана: «Война окончена».
Эфраим Баух
Часть первая
Сапоги в луже
Глава первая
1
Хаймек стоял у окна. За окном была улица. По улице шли солдаты. Они шли беспорядочной толпой, пропыленные, грязные, в изодранной форме. Под ногами у солдат валялись «конфедератки», но никто не наклонился, чтобы поднять их. Покрытые грязью сапоги равнодушно наступали на них и шли дальше.
Польская армия отступала. Подобно волне, солдаты накатывали на площадь, словно соревнуясь в беге. Иногда то один, то другой оборачивались на мгновенье быстрым, стремительным движеньем, но уже в следующую секунду новая волна подхватывала их и относила в общую толпу. Один такой солдат остановился прямо под окном, у которого стоял мальчик. Через лоб у солдата шла пропотевшая, с пятнами крови повязка, лицо обросло темной и редкой щетиной. Он поправил повязку, и Хаймек увидел, что глаза солдата закрыты. Мальчику показалось даже, что солдат спал – вот так, на ходу. Но нет – веки, словно налитые свинцом, поднялись. Снова упали и опять приоткрылись. Солдат тряс головой, словно вынырнул из-под воды. Через мгновенье очередная волна унесла его.
Солнце стояло высоко над отступающей армией. Мальчик видел, как шевелятся губы солдат, шепчущих одно единственное слово, повторяемое тысячами пересохших губ – «Воды»… это слово парило над разбитым войском, подобно безжалостному солнцу. Стояло, как пыль. И шло, вместе с солдатами. Тащилось по пятам за толпами потерпевших поражение. Но его, этого слова, никто не слышал.
Или все-таки слышал? Ядвига, жена дворника. Она засеменила в дом и вынесла ведро с водой, сунув его в первые же протянувшиеся руки. Как живое существо, ведро двинулось по рядам. Драгоценная жидкость выплескивалась на дорогу. Ее черпали ладонями, ее пили через край, кто-то попытался опустить в ведро голову. На глазах у дворничихи ее ведро уплывало от нее все дальше и дальше, пока не исчезло совсем. Еще какое-то время старая Ядвига стояла, не двигаясь, губы ее беззвучно шевелились. Потом она окинула взглядом как-то враз опустевшую площадь и побрела в дом.
Теперь над миром воцарилась тишина. Та же, что всегда была здесь, до того, как пришли солдаты. И которая будет еще долго, после них. Казалось, весь городок – с его домами под красными черепичными крышами и церковью в конце улицы, с крестами над церковной кровлей, со зданием суда, украшавшем дальний конец площади и с людьми, затаившими дыхание в своих домах за железными затворами, все замерли в ожидании чего-то. Но чего…
Вся семья Хаймека собралась в большой комнате. Стоя у окна, мальчик рассматривает их, словно видит впервые. Вот отец. Он сидит в дальнем конце стола в торце, ломая пальцы, и мальчик слышит, как пальцы хрустят. За все это время отец не произнес ни слова. Лишь иногда он вздыхает, и тогда вместе со вздохом до мальчика долетают обращенные к небу слова молитвы, почти неслышные здесь, на земле. Мать держит на руках Ханночку. Молча стоит, прислонившись к стенке. И маленькая Ханночка у нее на руках тоже молчит.
А мальчик переводит взгляд на бабушку. Бабушка лежит в кровати. На ее морщинистом лице живы только глаза, которые непрерывно движутся то в одну, то в другую сторону. Мальчику очень хочется сейчас быть поближе к отцу, и он уже собрался, было попросить у него разрешения присесть с ним рядом, но что-то удерживает его и он остается стоять там, где стоял – у окна с наклеенными крест-накрест полосками бумаги.
Скосив глаза, он смотрит на здание суда. Обычно там весь день торчал коротышка-полицейский в синем мундире с дубинкой в руках, но сейчас не было ни его, ни дубинки. Площадь была абсолютно пуста. И это была та самая площадь в центре городка, которая еще несколько дней тому назад буквально кишела сотнями людей, разговаривала, кричала, шумела на сотни голосов, выставляя на продажу весь мыслимый и немыслимый свой товар.
Сейчас над нею царствовала напряженная тишина.
В последний раз метлы прошлись по ее булыжникам вчера – острые глаза мальчика разглядели большую кучу свежего конского навоза. Над огромной лепешкой уже роились тучи навозных мух, сверкая прозеленью в свете холодных осенних лучей солнца. Огромный кот с черными пятнами на боках, осторожно ступая, передвигался мягкими прыжками через пространство площади, готовый в любую минуту пуститься наутек.
Внезапно послышался грохот мотоцикла, а затем появился и сам он, за ним второй и третий. Они пронеслись по той же самой улице, по которой еще недавно шли отступавшие польские солдаты. На каждом водителе была низко надвинутая каска, за спиной торчали автоматы. По улице мотоциклы пронеслись с головокружительной скоростью, затем вырвались на простор площади, запрыгали на ее булыжниках, сделали один круг, другой – и исчезли так же стремительно, как и появились.
Отец перестал хрустеть пальцами и теперь, не переставая, барабанил ими по столу, продолжая шепотом читать молитву. Пальцем он поманил мальчика, указав ему место рядом с собой. Хаймек послушно подошел к столу и сел, но хватило его ненадолго, и через несколько минут он уже снова стоял у окна. Толстый кот, управившись со своими делами, неторопливо возвращался обратно, всем своим видом показывая, что никуда не спешит. «Странно, – подумал мальчик, – если бы кот вдруг поднялся и пошел бы по площади на задних лапах, он точь-в-точь был бы похож на Абрашу». (Абраша был сыном раввина).
Кот подошел к навозной куче и спугнул сидевших на ней мух, которые взмыли в воздух. Усевшись поудобнее, кот задрал морду и огласил площадь долгим прерывистым воплем, звуки которого были слышны даже сквозь плотно закрытые окна. За окнами, прилипнув к стеклам, белели искаженные лица. Картина была мрачноватой…
Вновь затарахтели мотоциклы, заставляя окна дребезжать. Немцы возвращались. Тотчас же человеческие лица исчезли, словно какая-то невидимая волна смыла их.
Первым выскочил на площадь мотоцикл с коляской. Хаймек, прижавшись к оконной раме, остался невидим, но сам видел все. На немце, сидевшем в коляске, была отливающая синевой фуражка с идущим наискось козырьком. Мальчик удивился тому, что эта фуражка не слетела с головы немца на полном ходу. «А если бы слетела, – подумал он. – Например, от сильного ветра. Интересно, остановился бы мотоцикл, или нет?»
Немец сидел в коляске совершенно неподвижно, словно прибитый гвоздями. Он смотрел прямо перед собой, и за все время даже не пошевелился.
«Мотоциклы у немцев, – подумал мальчик, – это вещь. Немецкие мотоциклы… они такие… красивые. Завтра пойду вместе с Цвией и разгляжу их получше. Когда мотоцикл мчится, колеса у него словно не крутятся. Вот странно…»
Внезапно душераздирающий вопль заставил всех вздрогнуть еще раз. И снова все стихло. Отец замер, перестав раскачиваться. Даже бабушка встрепенулась и приставила к уху ладошку горсткой.
«Это кот», – промелькнуло в мозгу у Хаймека, и он совсем вдавил нос в оконное стекло. Но отцовская рука, словно клещами ухватила его за штаны и оттащила к столу. Мать впилась взглядом в лицо мужа. Девочка на ее руках заплакала. Она уже знала слово «мама» и теперь повторяла его: «Мама… мама…» Бабушка, оторвав голову от подушки, недоумевающе сказала:
– Кто это так орет? Что случилось?
– Они задавили кота, – сказал мальчик.
– Какой еще кот на нашу голову? – сказала бабушка, оживившись. – Кот-обормот… – Голова ее была чуть видна из впадины на подушке, словно из пещеры.
У отца лицо было белее муки.
– Это Германия, – сказал он загадочно и перестал молиться. Его рука искала, что бы ухватить. Хаймек уклонился, и рука отца тут же стала мять хлебные крошки, рассыпанные по поверхности стола.
Мухи по-прежнему осваивали навозную кучу на площади. Солнечные лучи, падая на зеленые спинки, окрашивали их золотом. Взвившись в воздух, они устремились теперь к кровавому пятну, бывшему еще недавно котом. Их прозрачные крылышки трепетали.
Хаймек смотрел на мух. Он их ненавидел. Почему кот бросился под колеса мотоцикла, а не убежал? Офицер в коляске все так же смотрел прямо перед собой, словно ничего не произошло.
– Куда ты смотришь? – спросил папа.
– Это тот, что убил кота, – сказал Хаймек, словно продолжая прерванный разговор.
– Так, – сказал папа и посмотрел на свои руки, которые безостановочно мяли и месили крошки. Мякоть уже приняла форму филактерий, что по утрам папа, молясь, накладывает на голову и руку.
– Почему он это сделал?
Папа продолжал давить на мякиш.
– Почему, папа?
– Отстань от отца со своими глупостями, – сказала мама, и Хаймек понял, что она сердится.
Бабушка заворочалась в своей постели и вдруг приподнялась на локтях.
– О чем он спрашивает? – поинтересовалась она у мамы. Но выслушать ответ у нее уже не было сил, и она снова погрузилась в перину.
Мальчик думал о своем. Этот немец… он хуже полицейского с его дубинкой. И еще он подумал, что хорошо было бы, если бы этот немец убрался отсюда куда-нибудь…
Но немец не убирался. И даже наоборот. Словно на помощь ему, появились огромные, под зелеными тентами, грузовики, наполнив весь город рычанием своих моторов. Они неторопливо объехали всю площадь и остановились прямо посредине, образовав прямую линию, и тут же из них посыпались солдаты в зеленых касках, с ранцами за спиной и оружием в руках. Как и машины, они выстроились ровными рядами. От их вида почему-то бросало в ужас. Мальчик почувствовал, как страх сжимает ему сердце. Он хотел отойти от окна, но не мог. Стоял и смотрел. Одна шеренга стояла как раз в том месте, где был раздавлен кот. Солдатские сапоги, подкованные гвоздями, стояли в кровавой каше. Зеленые мухи бесстрашно садились теперь на сапоги.
Мальчик смотрел.
Офицер выбрался из мотоциклетной коляски и встал на бетонную ступеньку, окружавшую водонапорную колонку. Спина его опиралась на ржавый рычаг, лицо было обращено прямо к окну, за которым притаился Хаймек. Мальчику казалось, что офицер видит его.
Офицер что-то крикнул, после чего достал монокль и вставил в правый глаз. Затем вытащил из планшета лист бумаги, который показался Хаймеку необыкновенно белым. Тяжелый лающий голос забарабанил по стеклам, проникая сквозь закрытые ставни, проникая внутрь сквозь самые незаметные щели. Стройными рядами, не шевелясь, стояли серо-зеленые солдаты, не шевелясь, не двигаясь – за спинами ранцы, в руках винтовки, на головах зеленые каски. Солнце лежало на касках причудливыми пятнами. Мальчику казалось, что он видит нарисованную картину. Или сон. Только не явь.
Хаймек слышал слова – отдельные и по нескольку вместе, но, увы, не мог понять, о чем идет речь. Но и от окна он не мог отойти. Его словно заколдовали. Он смотрел на офицера, то и дело заглядывавшего в лист белой-пребелой бумаги, он видел неподвижные ряды серо-зеленых солдат. У него кружилась голова. Он стоял у окна с раскрытым ртом. Он все видел, но ничего не понимал. «Может быть, это и есть те солдаты из страшной сказки, которую когда-то рассказывала бабушка – у них сердца из железа, а тело из свинца». А потом он подумал вот о чем: «А что, если одна из тех зеленых мух, что сначала сидели на навозной куче, а потом перебралась на кровавую кашу, что осталась от кота – что, если одна из этих мух сядет вдруг солдату на нос – он прогонит ее, или так и останется стоять недвижим?»
Офицер закончил читать и убрал бумагу. Вынул из глаза монокль и, резко повернувшись всем туловищем, отдал короткую, резкую команду.
И мальчик увидел чудо: солдатские зеленые прямоугольники вдруг ожили и рассыпались. Они больше не казались единым целым. Квадраты разбились на более мелкие фигуры, а те в свою очередь на еще более мелкие. Вместо стальных рядов площадь заполнили люди в серо-зеленых мундирах. И все. Колдовство исчезло. Солдаты жестикулировали, похлопывали друг друга по спине, болтали и смеялись. «Как самые обыкновенные люди, – подумал мальчик, и эта мысль почему-то обрадовала его. – После обеда спущусь и подойду к ним», – решил он и отошел от окна.
Мама уже стояла у плиты и варила манную кашу для Ханночки. Папа все так же мял хлебный мякиш, только теперь это уже были не филактерии, а усеченные конусы.
– Жаль, что мы не уехали в Варшаву со всеми беженцами, – сказал папа и оставил мякиш в покое. Мама бросила на него быстрый взгляд.
– А что мы забыли в Варшаве?
– Там вся семья.
Мама перестала помешивать кашу. Она выпрямилась, словно от удара, потом шагнула к столу и, глядя на отца сверху вниз, сказала задыхающимся шепотом:
– Нет, Яков. Нет. Кто хочет… Только не я. Я не заставлю своих детей голодать.
– О чем ты говоришь?
– Я знаю о чем. Где беженцы, там голод. Наш дом здесь. Кладовые полны еды. Здесь нам нечего бояться.
Автоматная очередь прервала мамину речь. Стреляли близко, совсем рядом с домом. «На первом этаже», – подумал мальчик и прижался к отцу. Мама умолкла на полуслове. В комнате запахло пригоревшей манной кашей. Хаймек хотел сказать: «Каша горит», но слово застряло у него в горле и никак не хотело выходить. Отец медленно приблизился к окну, выходившему на широкий двор, окруженный другими домами. Хаймек из-под отцовской руки попытался хоть что-нибудь разглядеть, но увидел лишь начищенные сапоги, тут же исчезнувшие через широко раскрытые ворота.
А потом он увидел Шию.
Шия был городским нищим. Его знали все. Мальчишки – и Хаймек не был исключением, любили дразнить его. Теперь Шия сидел на земле, привалившись к воротам и был похож на мешок тряпья. Хаймек видел, как из дыры в виске старого Шии накрапывал кровавый дождик. Кровь стекала по щеке, окрашивая розовым редкую седую бороду.
– Папа, – сказал Хаймек ровным голосом. – Они убили его. Они убили Шию. Они убили его, как…
Мальчик замолчал. Он не сказал того, что хотел. Отец очень рассердился бы на него за такое сравнение.
Когда отец ответил мальчику, голос его звучал торжественно. Словно он читал недельную главу Торы в синагоге:
– Да, – сказал он. Это так. Они его убили. Шию.
Мама сделала несколько быстрых шагов к окну. Ханночка залепетала: «Деда… деда…» и захлебнулась плачем от неожиданной пощечины, первой в ее короткой жизни. Ничего не понимая, она повторяла сквозь слезы: «Деда… деда…» Мать обняла малышку и изо всех сил прижала ее к себе. Потом осыпала поцелуями ее головку, шею, щеки. Хаймек поднял глаза и увидел, что лицо матери все залито слезами.
2
Утром Хаймек спустился во двор. К сновавшим по площади солдатам он еще не осмеливался подойти. Но ему очень хотелось посмотреть вблизи на мертвого Шию. Однако того в подворотне уже не было. Только жирные мухи густо вились над ржавым пятном. Мальчик разогнал мух, топая ногами и размахивая руками. Немца он увидел лишь тогда, когда тот вырос посреди двора. Мальчик вжался в углубление каменной стены. Ему было страшно, но любопытство перевесило страх. Немец показался ему очень красивым. Ладно облегала его отутюженная форма, кожаные ремни портупеи подчеркивали ширину груди, тонкую талию охватывал широкий ремень. На ремне висела кобура. Мальчик подумал, что кобура очень похожа на пистолет, а ведь сам пистолет должен был прятаться где-то внутри. Таким образом получалось, что у немца было при себе не один, а целых два пистолета…
Сейчас он обратил внимание на правую руку немца. Она вдруг ожила и медленно-медленно двинулась куда-то вниз.
«Если бы пистолет был у меня, – подумал мальчик, – моя рука двинулась бы прямо к черной рукоятке, которая торчит из кобуры».
Рука немца двинулась именно туда. То, что его догадка оказалась правильной, почему-то очень обрадовало Хаймека. И он, наморщив лоб, стал думать дальше. «Если немец вытащит пистолет, то совершенно ясно – он будет из него стрелять. Я просто не могу представить, чтобы кто-нибудь вытащил пистолет и не стрелял. Но в кого же он собирается стрелять в нашем дворе?»
Правая рука немца выхватила из кобуры сверкнувший на солнце маслянистой смазкой пистолет, и в эту же минуту мальчик увидел своего отца. Тот быстро шел из хасидской синагоги, «штибла», торопясь пересечь двор и добраться до лестницы напротив. При этом обеими руками он прижимал к себе Тору, завернутую в вышитую занавеску, обычно покрывавшую ковчег. Не только глазами, всем своим существом мальчик видел, как глаза немца вцепились в маленькую фигурку его отца.
«Боже, – только что не вслух произнес мальчик, – боже, этого не может быть. Этот немец собирается выстрелить в моего папу. А что, если он и в самом деле сделает это? Он ведь может в него попасть пулей… он может его даже убить…» И поскольку мальчик этот, Хаймек, не был до конца уверен, что Бог его услышал, он мысленно обратился к немцу.
«Послушай, немец, – сказал он. – Зачем ты хочешь стрелять? Не стреляй в папу, слышишь? Посмотри на себя. Ты такой красивый. А если ты выстрелишь из своего пистолета, Бог на тебя за это очень рассердится. И накажет. Знаешь, как он может наказать!»
Рука немца с пистолетом двигалась медленно-премедленно. Один глаз у немца был прищурен. Мальчик заговорил быстрее, потом еще быстрее, потом еще.
«Погоди, остановись! Это же мой папа! Знаешь, кто он? А-а, ты не знаешь. И откуда тебе знать, ведь ты же не еврей. А мой папа – он… он… он староста в синагоге, в «штибле». Любой еврей в городе знает его. Он заботится обо всех, кто приходит молиться. И евреи очень рассердятся на тебя, если ты будешь в него стрелять. Мой папа – хасид, радзиминский хасид, ты, конечно, этого не знал. В «штибле» висит портрет этого великого мудреца, ребе из Радзимин. Папа сказал, что ребе был знаком с самим Богом. И если ты причинишь папе такую боль, ребе пожалуется Богу, да, да… Ребе попросит, чтобы Бог тебя наказал и тут уже тебе мало не будет. Стой, не стреляй, слышишь. Я же тебе только что все объяснил. Неужели тебе не страшно? И не только ребе попросит Бога, я тоже попрошу. Я буду молиться день и ночь. Я выучу всю Гемару[1]. Да! Я буду читать молитвы без пропусков, произнося отчетливо каждое слово. А по субботам полдня я не буду играть с друзьями и не буду рвать бумагу. О, Господи, прости меня! Я не буду стоять на коленях, не буду свистеть и никогда не буду спать с непокрытой головой. Пожалуйста, Господи! Поторопись и останови руку этого немца!»
Губы мальчика двигались непрерывно, неслышные слова слетали с них, а взгляд метался то к небу, то к немцу.
Звук выстрела оглушил его. Что-то, блеснув, упало у его ног. Он видел, как отец его вздрогнул и из последних сил побежал. Мальчик смотрел на маленький металлический предмет, который крутился у него под ногами. Он поднял его. Это была гильза. Она была еще теплой. Позднее отец скажет ему, что выстрел попал в Тору, и священная книга спасла ему жизнь.
Мальчик, перебрасывая гильзу с руки на руку, думал: «Он все-таки выстрелил. Сейчас начнется. Сейчас с небес сверкнет молния и поразит немца. Я же договорился с Богом…»
Но молния не сверкнула. Грянул второй выстрел, но отец уже взбегал по лестнице, прижимая к груди драгоценную ношу. «Почему нет молнии?» – растерянно думал мальчик. Он посмотрел на окна, выходящие во двор, и увидел белое лицо матери, и ее руки, вцепившиеся в подоконник. «Мама! – закричал про себя мальчик, – мама, прикажи немцу, чтобы он перестал пугать папу. Он ведь может в него нечаянно попасть, и тогда наш папа тоже будет лежать, как лежал нищий Шия…»
Немец тем временем колебался. Отличный стрелок, он с двух выстрелов не попал в эту крысу, в этого вонючего маленького еврея! Ноги сами сорвали его с места. Не выпуская из рук пистолета, он бросился через двор к лестнице, к подъезду, в котором только что скрылся еврей. До слуха мальчика донесся пугающе непонятный громкий крик:
– Хальт! Хальт! Доннерветтер! Ферфлюхтер юде! Ду, швайн, хальт![2]
Мальчик закрыл глаза, моля о чуде.
И чудо свершилось! Не добежав до лестницы нескольких шагов, немец неожиданно остановился и посмотрел на часы. Неохотно сунул пистолет в кобуру, поправил съехавшую набок фуражку, еще раз посмотрел на часы и, медленно ступая, вышел со двора.
Но мальчик-то знал, что это Бог заставил его это сделать!