bannerbannerbanner
Название книги:

Воспоминания кавказского офицера

Автор:
Федор Торнау
Воспоминания кавказского офицера

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

– Не верю кабардинцам, они злы и вероломны; вы их не знаете еще, а я знаю их насквозь. – Вот все, чего мог я от него добиться.

Оружие было при нас; лошади наши кормились возле нас за плетневою стеной. Когда смерклось, Мамат-Кирей, сделав видимое усилие, предложил мне без всяких обиняков прорубить кинжалами плетень, отделявший нас от лошадей, оседлать их и бежать.

Это меня крайне удивило. Я спросил, зачем и куда бежать?

–Зачем? Чтобы спастись. Куда? Конечно, на Кубань.

Я потребовал от Мамат-Кирея положительного объяснения и обещал согласиться на его предложение, если он укажет мне факты, заставляющие его предполагать, что нас ожидает измена. Я, с своей стороны, ничего не знал; мое слово было дано; путь мой лежал к берегу Черного моря, а не на Кубань. Что сказали бы обо мне, если б я бежал от мнимой опасности и через это бегство не только лишил бы себя возможности исполнить мое поручение, но и самого Аслан-Гирея побудил бы отказаться от задуманной им покорности, дав ему предлог сказать, что он перестает доверять тем, которые не хотят ему верить. Мне бы не простили моего испуга, не основанного ни на каких ясных и положительных доказательствах измены, и каждый удачный набег Аслан-Гирея и его товарищей на нашу границу, каждого убитого ими русского стали бы относить к моей необдуманной боязливости. Мамат-Кирей не мог или не хотел сказать мне ничего положительного; доказательств в измене, замышляемой кабардинцами, он не имел, а повторял только, что не верит им и не рад всему делу. Я сам был ему не очень рад, да нечего было делать: раз взявшись за дело, надо было его исполнить без стыда, и неопределенные опасения Мамат-Кирея не должны были меня заставить отказаться от него. Не задумываясь, я объявил, что остаюсь и сделаю попытку спастись только тогда, когда буду иметь опасность перед глазами. “Делай, что хочешь, а, право, не хочется пропадать, я еще так молод”, – сказал Лоов.

Ночью, часу в одиннадцатом, к нам пришел Аслан-Гирей с четырьмя проводниками: Джансеидом, Тамбиевым, Шаугеном и Маргусевым. Время было ехать, для того чтобы до света быть у Шаугена, откуда мы должны были продолжать путешествие уже днем, не подвергаясь опасности между дальними абадзехами встретить знающего меня человека или кого-нибудь из Лооовых неприятелей. Аслан-Гирей проговорил со мною еще полчаса о нашем путешествии, представил мне двух новых проводников, поручая их моему заступничеству перед русским начальством, когда дело удастся, и убеждал меня заботиться столько же о точном исполнении сделанных мною обещаний, сколько он заботится обо всем, касающемся до моей безопасности. Аслан-Гирей говорил со мною в этот вечер с такою откровенностью о своих делах вообще и в особенности о затеянном мною путешествии, показывал столько дружеской заботливости обо мне, что и каждый другой, находясь в моем положении, поверил бы совершенно его искренности, даже если б он прежде имел причины в нем сомневаться. Подавая мне сам оружие, он спросил, позаботился ли я переменить порох на полках у ружья и пистолета, и советовал никогда не забывать этой предосторожности. Когда я садился на лошадь, Аслай-Гирей держал стремя, крепко пожал мне руку и сказал: “До скорого счастливого свидания”. Признаюсь, беспокойство, от которого я не мог освободиться после сцены с Лоовом и его настойчивого предложения бежать на Кубань, теперь совершенно исчезло, рассеянное спокойным видом и добродушными словами Аслан-Гирея. Нисколько не думая об опасности, я ехал беззаботно посреди моих проводников. Мамат-Кирей, как переводчик и единственный человек, с которым я мог свободно говорить на русском языке, находился постоянно возле меня. Прекрасная лунная ночь бросала яркий свет на дорогу, извивавшуюся над крутым берегом Курджипса. Часа полтора мы проехали, не встречая ни души. При выезде на одну из небольших полян, перерезывавших лес, через который вела наша дорога, перед нами появились два конные черкеса; по обыкновению они посторонились и стали ожидать, пока мы проедем. Поравнявшись с ними, Мамат-Кирей несколько раз взмахнул плетью без всякой нужды, стараясь широким рукавом черкески закрыть себе лицо, ярко освещаемое луной. Я тотчас заметил это движение, наклонился к нему и тихонько спросил, для чего он себя закрывает. В то же самое мгновение один из встречных черкесов громко назвал его по имени. “Это Тума Тембот, – сказал он, – брат Адел-Гирея, он меня узнал и зовет к себе; не бойтесь ничего, мы приятели, я ему что-нибудь налгу и догоню вас в скором времени”. Хаджи Джансеид также отстал. Тамбиев, Шауген и Маргусев поехали со мною вперед. Скоро мы углубились в лес, в котором дорога стала расходиться. Тамбиев попросил меня ломаным русским языком остановиться в этом месте и выждать Лоова, который иначе мог с нами разъехаться. Черкесы, пользуясь остановкой, сошли с лошадей и стали поправлять седло. Между тем, не слезая с лошади, я стал набивать мою трубочку, набив, взял чубук в рот и принялся высекать огонь. Тамбиев подошел в это время, попробовал подпругу у моего седла и объявил, что ее надо подтянуть, потому что дорога пойдет в гору. Не оставляя седла, я приподнял для этого ногу и продолжал свое дело. Вдруг послышался за мною шум скачущей лошади, и кто-то крикнул по-черкесски: “Убыд!” (держи). Невольным образом я оглянулся. В то же мгновение две сильные руки схватили меня сзади за локти и стащили с лошади. Кинжал, единственное оружие, за которое я мог еще взяться, был вырван из ножен. Пораженный, как громовым ударом, я опомнился в ту же минуту, даже не вскрикнул и только с досады перекусил чубук. Я не хотел доставить черкесам удовольствия видеть русского в испуге.

В несколько мгновений с меня сорвали оружие и связали руки назад.

– Давай деньги и часы, – закричали черкесы.

– Ничего не отдам, берите силой, что хотите, – был мой ответ.

Меня обшарили, взяли часы и вытащили из-за пазухи сотню полуимпериалов; потом вывели из лесу на небольшую поляну.

– Садись! – скомандовали кабардинцы.

Сопротивляться было бы смешно; я сел.

Они стали позади меня, вынув ружья из чехлов. Я слышал, как курки щелкнули на взводе.

Весьма понятно, если в моей голове мелькнула мысль о смерти. Я полагал, что они меня завели к абадзехам с целью, напугав сперва, убить за мои прежние путешествия и этим способом приобрести новое значение между горцами. В двадцать шесть лет нелегко расставаться с жизнью; но раз пришел конец, я хотел расстаться с нею, как следует русскому солдату. Сохраняя глубокое молчание, я смотрел на луну.

Признаюсь, никогда в жизни она не казалась мне так прекрасна, так светла, как в эту минуту. Все воспоминания прошедшего, все будущие надежды будто слились для меня в одном ее луче, последнем, который я полагал видеть.

За мною свистнули, такой же свист ответил из лесу, и скоро затем послышались шаги нескольких лошадей. Через пять минут передо мною остановился Мамат-Кирей, бледный как полотно; губы его дрожали, левая рука судорожно сжимала чехол над прикладом ружья. Тума Тембот с своим товарищем стояли возле него.

– Что прикажешь делать? Пропадать с тобою? – проговорил Лоов едва внятным голосом. – Оглянись, и ты поймешь.

Я оглянулся: четыре ружья метили ему в грудь.

– Что прикажешь делать? – снова заговорил Мамат-Кирей. – Одно слово, одно движение в твою пользу, и меня здесь убьют. На русскую сторону не смею идти: генерал *** не поверит, что я не знал об измене, и прикажет меня повесить. Право, я не виноват! Вчера у кабардинцев был совет, на котором решили тебя захватить, а меня убить, чтобы я не помешал делу. Тума Тембот за меня вступился; тогда потребовали от него поруки в том, что я не стану поперечить их замыслу. Он ожидал нас на дороге, и ты сам видел, как меня с тобою разлучили. Теперь я должен оставаться десять дней у Тембота, пока кабардинцы успеют угнать свои стада подальше от русских и переселить семейства в глубину абадзехских лесов.

– Помощи ты не можешь мне оказать, а погибать незачем! Напротив того, живи и помни, что кабардинцы вас абазин ставят ни во что. Насчет твоей судьбы, когда ты явишься к генералу ***, будь покоен. Я уверен, что ты не знал об измене их, и если они не станут противиться, дам тебе письмо в доказательство твоей невинности.

Мамат-Кирей переговорил с кабардинцами об этом деле; Тума Тембот принял с горячностью его сторону. Они согласились на письмо, но не прежде десяти дней.

Потом спросили через Мамат-Кирея, какой за меня будет выкуп.

– Выкуп? Никакого!

Мамат-Кирей отказался переводить, упрашивая меня не сердить кабардинцев. Я настоял.

– Посмотрим! – отвечали они. – Теперь нечего рассуждать, пора ехать.

Тума Тембот увез Лоова в одну сторону. Меня посадили на лошадь, связали ноги ремнем и повезли в противоположном направлении вниз по Курджипсу. Около часу ехали мы не говоря ни слова, потом остановились перед низенькою плетневою избушкой; меня сняли с лошади и ввели в нее. Это была кунахская Аслан-бека Тамбиева, у которого я и прожил все время моего плена. Захватили меня кабардинцы в ночь с девятого на десятое сентября.

Глава V

Кунахская Тамбиева представляла вид крайней бедности. Высокорослый черкес с черною всклокоченною бородой, одетый в грязное лохмотье, раб Тамбиева, напрасно раздувал огонь из сырых дров, не хотевших разгораться. По временам он оставлял свою неблагодарную работу, для того чтобы с диким любопытством осматривать меня с ног до головы. Толстая служанка принесла плохой тюфяк, подушку и стеганное одеяло из синей бумажной материи, положила все это в углу кунахской, а Тамбиев очень вежливо попросил меня воспользоваться необходимым мне покоем. К чести черкесов могу сказать, что они избегали делать мне грубости и соблюдали в отношении меня правила вежливости, какие у них хозяева соблюдают в отношении к гостю. Меня схватили не в открытом бою, а заманив к себе обманом; поэтому я считался у них не обыкновенным пленным, а гостем поневоле. Прибавлю, что они завладели мною в лесу, а не под кровлею кунахской, во время сна, – хотя последнее было гораздо легче, – для того чтобы не нарушить правил гостеприимства, предписывающих беречь гостя, переступившего через порог, пуще своего глаза.

 

Можно себе представить, в каком состоянии я провел первую ночь моего плена, не смыкая глаз. Мысли толпились в голове, я искал выхода из моего положения и не находил его: на выкуп я не надеялся, зная неограниченную алчность горцев; бегство было невозможно на первых порах; его надо было подготовить в течение долгого времени. Я чувствовал себя в силах перенести все физические страдания, недостаток и лишения, но никак не мог помириться с мыслью, что должен буду повиноваться людям, которыми привык всегда повелевать, когда не имел их перед собою в открытом бою. Тамбиев ночевал вместе со мною; платье он у меня отобрал и спрятал к себе под изголовье. Бечир, так назывался чернобородый раб Тамбиева, всю ночь не спал, возился около огня и глядел на меня бессмысленными глазами.

На другой день мне подавали кушанье как бы гостю; Аслан-бек церемонился, долго отказывался садиться за стол вместе со мною и беспрестанно извинялся в том, что не может угостить меня лучше, сделавшись бедняком благодаря русским, отнявшим у него в Кабарде его крестьян, стада, табуны и все прочее имущество. При этом случае он повторил вопрос, сколько, я полагаю, за меня дадут выкупа, и я опять ответил: “Ни одного целкового”. Это ему крайне не понравилось.

– Тем хуже для тебя; ты здесь пропадешь!

– И для тебя не лучше!

Я замолчал, и после того каждый раз, когда Тамбиев заводил речь о выкупе, старался переменить разговор. Видя, что из меня нельзя ничего выпытать, он лег на солнце перед кунахской и весь день пел песни, наигрывая на черкесской двухструнной балалайке, называемой: пшиннер. Он был страстный музыкант и долго не выпускал из рук этого инструмента. Таким образом прошло трое суток. Оба мы думали: он – как бы добиться самого богатого выкупа за меня, а я – каким способом освободиться, не дав кабардинцам воспользоваться плодами их измены. Тамбиев, кабардинский уорк (дворянин), гордившийся своим древним родом, спросил меня, кажется, на другой же день, пользуюсь ли я только правами дворянина по званию офицера или я родился дворянином. Узнав, что с незапамятных времен мои предки считались дворянами, он нашел неприличным принуждать меня к работе.

На четвертый день мне было суждено подвергнуться самому тяжкому испытанию, неизбежному для каждого пленника у черкесов. Меня ожидали цепи. Тамбиев собирался уехать из дому на несколько дней и по этой причине отдал меня караулить отцу Бечира, восьмидесятилетнему старику Мурзахаю, к которому в жилье перенесли мою постель. Когда, я уселся на своем месте, он подошел ко мне с длинною и тяжелою цепью, кончавшеюся железным кольцом. Я этого не ожидал. Бешенство овладело мною. Устремив глаза на кинжал и пистолет, я сделал движение, чтоб схватить их. Тамбиев, пристально глядевший мне в глаза, вовремя заметил мое намерение, отступил шаг назад, отстегнул пояс с оружием, выбросил его за двери и кликнул людей. Изба наполнилась тотчас народом. Тогда он опять подошел ко мне с цепью, уговаривая меня ломаным русским языком не сопротивляться без проку. Речь его имела следующий смысл: “Зачем ты хочешь напрасно сопротивляться: ты один, а черкесов здесь много. Не огорчайся тем, что я хочу тебя приковать. Если бы ты был девка, так мы отдали бы тебя караулить женщинам; но ты мужчина, у тебя есть усы и борода, мы тебя обманули и ты сам будешь стараться обмануть нас; мужчину, который родился не рабом, можно удержать в неволе одним железом”.

Против числа и силы нечего было бороться; меня приковали за шею.

Около двух недель я пролежал в этом положении, не помня, что происходило вокруг меня. Мурзахай, в молодости своей ходивший в Астрахань, был седельный мастер и беспрестанно занимался своею работой. Помню только, раз он обратился ко мне с вопросом: “Все ли царствует в России старая матушка Екатерина?” Все бывшие после нее перемены не доходили до его слуха. Жена Мурзахая, старушка одних лет с ним, ухаживала за мною с величайшим добродушием и не переставала потчевать меня просом и квашеным молоком, за неимением других припасов. Бечир был ее сын; под его дикою, косматою наружностью скрывались доброе сердце и весьма кроткий нрав; зато второй брат его, Магомет, лет восемнадцати от роду, готовившийся быть муллою, имел скрытный и злобный характер. Я вспоминаю об этих людях потому, что прожил с ними более двух лет, встречаясь ежедневно; причем Магомет сильно испытывал мое терпение.

Тамбиев вернулся домой в самом дурном расположении духа. Кабардинцы успели переселиться и угнать в горы свои стада, пасшиеся на плоскости, прежде чем генерал *** мог узнать об измене их; но насчет моего выкупа дошли до них самые неблагоприятные слухи. Тембулат Карамурзин первый уведомил его об измене кабардинцев, захвативших меня в ожидании огромного выкупа. “А! – сказал ему генерал ***, – они хотят за него серебра да золота; ни одного золотника не дам; зато стану их потчевать свинцом да ядрами более чем они ожидают”.

Генерал ***, усмирив черкесов, живших между Кубанью, Сагуашею и горами, стал ходить с войсками и за Сагуашу, сколько позволяли неимоверно густые леса и частое абадзехское население. Набеги к абадзехам могли иметь удачу только осенью и зимой, когда в Сагуаше открывались броды на всем ее протяжении и покрытый листьями лес не скрывал более неприятеля от атакующих войск. По этой причине пограничные абадзехи на зиму уходили с берегов Курджипса и Сагуаши в глубину лесов и строили себе временные аулы по неприступным оврагам, лежавшим далеко в стороне от дорог, удобных для движения артиллерии, без которой нельзя было к ним ходить. Летом недостаток воды принуждал их снова переселяться на берега больших рек; но тогда они жили около них, не беспокоясь, под защитою полноводья и непроницаемой зелени своих вековых лесов. Переселение с рек начиналось обыкновенно после жатвы, прямо перевозимой в лес. Спустя несколько дней после возвращения Тамбиева в ауле поднялся непривычный шум: со всех сторон раздавались крики, удары топора и мычание скотины. Лежа в самом отдаленном углу Мурзахаевой избушки, я не мог видеть, что происходит на дворе, и сначала не понимал, что это значит. Перед вечером Мурзахаево семейство принялось укладывать свои бедные пожитки и выламывать двери, окно и столбы, подпиравшие крышу избушки. Когда наступила глубокая темнота, весь аул пришел в движение. Меня посадили на арбу, запряженную парою волов, вместе с детьми Тамбиева, мальчиком и девочкой, лет пяти и одиннадцати. На другой арбе находились жена его с двумя служанками. Возле нас, сколько позволяла рассмотреть темнота, можно было видеть множество арб, на которых мелькали белые женские покрывала и откуда слышались свежие детские голоса. Со скрипом, свойственным азиатским повозкам, у которых не смазывают колес, мы потянулись длинною вереницей по самой дурной кочковатой дороге, какую только можно себе представить. Поезд провожали по обе стороны пешие и конные черкесы. Октябрьская ночь, сырая и холодная, скрывала наше путешествие, предпринятое ночью, для того чтобы кто-нибудь не подсмотрел арбяного пути, ведущего к месту переселения. Она осталась мне очень памятна, потому что я давно не страдал так от холода, не имея решительно чем прикрыть себя. Кабардинцы, захватив меня в лесу, обобрали все мои вещи, кроме платья; но после того Тамбиев, самый бедный из них, стал понемногу и его отнимать у меня, и в ночь переселения я имел на себе лишь бешмет да холщовое исподнее платье.

Перед утром арбы остановились в глухом лесу, на дне глубокого оврага, по которому протекал небольшой ручей. Меня положили возле толстого дерева, обмотали около него цепь и закрепили ее большим висячим замком. Около этого дерева я провел более десяти дней под открытым небом, прикрытый от ветра и дождя какою-то старою буркой. Первый день разбирали привезенное имущество и делали навесы для женщин и для детей кое из чего: из сучьев, соломы, ковров, бурок. На другой день с раннего утра застучали топоры по деревьям; черкесы принялись вырубать лес и строить дома. Сооружение это не требовало большого труда. Установили ряд столбов, образующих параллелограмм, от десяти до пятнадцати шагов в длину и восемь или десять шагов в ширину, промежутки между этими столбами забрали плетнем, обмазанным глиной, перемешанною с рубленою соломой, на столбы положили балки для утверждения на них стропил, крышу покрыли камышом или соломой, и дом готов. Потолка и деревянных полов не было. Вместо пола служила земля, убитая глиной с песком. Лицевая сторона дома обозначалась дверьми и небольшим окном, помещаемыми по обоим концам стены; между ними устраивалось полукруглое углубление в земле, которое заменяло собою очаг, с привешенною над ним высокою плетневою трубой. Возле окна, вдоль короткой стены, пол имел небольшое возвышение; это было почетное место, предназначенное для гостей. Тамбиев, не считая этот род постройки достаточно прочным, для того чтобы уберечь меня от попыток к моему освобождению, срубил кунахскую для меня из толстых бревен и прислонил к ней свою собственную избу. Когда меня переместили из-под дерева в новую постройку, стены были совершенно сырые, дымились и наполняли чадом избу, когда в ней разводили огонь. Я этого не выдержал и сильно заболел желчною горячкой. Не помню, право, сколько времени я пролежал без памяти; помню только, что цепь меня давила, не позволяя шевельнуться на постели; черкесы не верили тому, что я болен, считали болезнь мою притворною и крепче притягивали цепь, для того чтоб я не ушел. Долго я ничего не ел; тогда Мурзахаева старушка поила меня горячим молоком с медом; не знаю, полезное ли это средство против горячки, но в одно утро я пришел в себя и потом начал мало-помалу поправляться. В это время Тамбиев прибавил к лохмотьям, которыми я прикрывался, какую-то старую черкеску; рубашки у меня не было уже давно.

Едва я оправился от болезни, как для меня наступила новая беда. В течение ноября и декабря генерал *** принялся тревожить абадзехов беспрестанными набегами. Редкая ночь проходила без тревоги; раздавался крик: “Русские идут!”, и весь аул поднимался на ноги; женщин, детей, скотину и что могли из вещей спасали в лес; вооруженные черкесы стремглав бросались в ту сторону, откуда, полагали, подходят войска. Босой, в цепях, я был принужден вместе с семейством Тамбиева уходить в лес и проводить в нем на снегу по целым часам, изнемогая от холода и от усталости, пока не давали знать, что нет опасности. Сцены, происходившие около меня, были также не утешительны; полуодетые, испуганные женщины, терявшие в суматохе детей, метались во все стороны, отыскивая их с громким криком; другие рыдали над детьми, которых не знали, как обогреть и чем прикрыть. Рабы и служанки, проклиная судьбу, сгоняли скотину и таскали огромные ноши вещей. Не было проклятья, которого бы не доставалось на долю гяуров. Тамбиев, уезжавший с черкесами в ту сторону, откуда угрожала опасность, заставлял трех человек караулить меня. Они спали в моей избе. Цепь была протянута сквозь стену в примыкающее к ней помещение, занимаемое Тамбиевым, его женой и детьми. Ночные тревоги, сопровождаемые необходимостью скрываться в лесу, были для меня очень мучительны; но я скрывал страдания и, не говоря ни слова, покорялся требованиям караульных, зная, что только полным пренебрежением физической боли и равнодушием к опасности можно было заслужить уважение черкесов. По характеру и по расчету я поставил себе за правило не переносить от них также ни малейшего нравственного оскорбления и в этом отношении совершенно достиг своей цели. Караульные мои, двое слуг Тамбиева и один наемный абадзех, вздумали для свой забавы будить меня ночью, без нужды, криком: “Русские идут, в лес пошел!”, заставляли выходить на холод и потом возвращали в избу, объявляя со смехом, что они только пошутили. Когда они попытались еще раз повторить эту проделку, мой решительный отказ исполнить их требование озадачил их до того, что они не осмелились дальше настаивать. На другой день я грелся возле огня на предоставленном мне, несмотря на оковы, почетном месте в кунахской; Тамбиев сидел недалеко с неразлучным пшиннером в руках. Один из караульных рассказывал ему ночное происшествие, жалуясь на мое упрямство. Приняв грозный вид, Тамбиев обратился ко мне:

– Когда караул ночью твоя скажи: о дрова пошел! твоя сейчас не работай, я скажи Бечир, Магомет, твоя уруби. (Когда караульные прикажут тебе ночью в лес идти, и ты тотчас этого не исполнишь, так я прикажу Бечиру и Магомету бить тебя.)

Тамбиев не успел еще договорить, как в моей руке очутилось горящее полено.

– Еще одно слово, – закричал я Аслан-беку, – и я ударю тебя этим поленом по глазам. Меня убьют после того, а ты останешься на всю жизнь слепым. Знай, что я могу все перенести – цепи, голод, стужу, но не вытерплю обиды. Если кто бы то ни был осмелиться поднять на меня руку, и я не успею его задушить на месте, так я ночью зажгу крышу и сгорю вместе с тобою и со всем твоим семейством.

 

Тамбиев побледнел, но не тронулся с места и смотрел мне только пристально в глаза. Кажется, выражение их убедило его, что я думаю так, как говорю.

– Брось полено! – сказал он, переменив сердитое выражение лица. – Тебя никто не тронет; я так только, в сердцах, сказал тебе это; ты дворянин, я знаю. У черкесов дворянина можно убить, но не позволено бить. Очень рад, что и у русских тот же закон.

С тех пор я не слыхал ни одного оскорбительного слова от Аслан-бека и ни от кого-либо из его домашних. Своим рабам и караульным он запретил шутки со мною, приказав им обращаться ко мне с своими требованиями вежливо и почтительно, а меня просил покоряться необходимости, не возбуждая их злобы. Абадзехи, которым он рассказал, каким образом я встретил его угрозу, стали смотреть на меня совершенно иными глазами и даже, хотя с трудом, воздерживались называть меня гяуром, так как я говорил им, что гяурами можно считать только неверующих в единого Бога, а я, как христианин, Ему верю и, кроме того, не ем свинины. Это последнее, действительно справедливое обстоятельство очень их обрадовало, позволяя им смотреть на меня как на существо, с которым мусульманин может водиться, не опасаясь осквернения. Тамбиев, как я узнал впоследствии, осведомлялся об этом даже у Карамурзина и очень был доволен, узнав, что он никогда не видал у меня на столе мяса от этого нечистого животного.

В конце декабря Тамбиев объявил мне с озабоченным видом, что Аслан-Гирей и хаджи Джансеид приехали в аул и желают со мною переговорить о каком-то важном деле. В первый раз после несчастной ночи девятого сентября мне приходилось встретиться с ними. Свидание было приготовлено в кунахской у постороннего кабардинца. Тамбиев, надо заметить, очень их боялся и содержал меня гораздо хуже, чем они желали. Он нарядил меня на этот раз в хорошую черкеску, дал новую шапку, чувяки, советовал подстричь бороду и просил не говорить, что он отнял у меня все платье. Аслан-Гирей встретил меня не как пленного, а как гостя. Когда я вошел в кунахскую, все поднялись и сели не прежде, чем я занял место на приготовленной для меня подушке. Аслан-Гирей и хаджи Джансеид были видимо смущены и, потупив глаза, не знали, с чего начать разговор. Я первый обратился к ним с просьбой объявить мне дело, побудившее их приехать ко мне, прибавив, что они могут быть уверены, я не стану их осыпать бесполезными упреками или бессильною бранью за поступок со мною, считая для себя недостойным наносить оскорбления, за которые мне, безоружному, вероятно, не станут мстить. Что же касается до сделанного мне зла, то расчет за него поведут русские не словами, а делом. Беглый казак Брагунов исполнял обязанность переводчика. Они получили через Карамурзина для передачи мне, от имени генерала ***, табаку, чаю, сахару и шубу, в которой я очень нуждался. Более всего возбуждала их любопытство приложенная к эти вещам записка, писанная на немецком языке, которой никто не мог поэтому прочитать. Брагунов читал по-русски, в горах находились два черкеса, знавшие по-французски, быв воспитаны в Париже по воле Али Паши египетского, их господина, от которого они освободились через русское посольство, и потом, вернувшись на Кавказ, бежали к своим, но по-немецки никто не понимал у горцев. Долго они возили эту записку ко всем эфендиям, показывали ее Брагунову, черкесам, знавшим по-французски, и наконец решились выведать ее содержание от меня самого. Она мне была передана с замечанием, что для меня может выйти очень худое дело, если я не скажу всей правды. Генерал *** ободрял меня иметь терпение, обещая употребить все средства к моему освобождению, и советовал мне не отнимать у них надежды на хороший выкуп из опасения озлобить их до такой степени, что они решатся убить меня. Я рассказал им поэтому, что генерал *** подает мне надежду на выкуп, если они не станут требовать невозможного. Посоветовавшись, как водится, с Тамбиевым и хаджи Джансеидом, Аслан-Гирей предложил мне ответить генералу ***, что они готовы меня освободить, если им возвратят принадлежавших им прежде крестьян, или дадут за меня пять четвериков серебряной монеты. Это было слишком много, и я объявил им не задумываясь, что они никогда не получат за меня подобного выкупа, просил передать их требование генералу *** через кого угодно, только не через меня, ибо надо мной станут смеяться, если я об этом напишу. Все старания Аслан-Гирея и Тамбиева переломить мое упрямство остались безуспешны, что их очень раздосадовало. Один Джансеид молчал и бросал на меня по временам взгляды, выражавшие непритворное участие. Там-биев вызвал Аслан-Гирея из кунахской, чтобы поговорить с ним наедине. Пользуясь этою свободною минутой, Джансеид сказал мне через Брагунова:

– Я вижу, ты стоишь лучшей доли. Прошедшего нельзя переменить; поэтому не буду перед тобою ни извиняться, ни оправдываться. Настанет время, когда, надеюсь, ты станешь лучше думать обо мне. Поверь, я сто раз охотнее готов бы был схватить тебя в открытой драке, или даже убить, чем видеть тебя пленником, после того как ты поверил нашему слову; но не всегда человек волен в своих поступках. К тому же я искренний приятель Тембулата, знаю, как ты с ним поступил, да и он этого не забывает, надейся на него.

Аслан-Гирей и Тамбиев, возвратившись в кунахскую, не дали мне возможности спросить у Джансеида, что Карамурзин в силах для меня сделать. Новые убеждения и угрозы, которыми они старались принудить меня писать к генералу *** и просить за себя назначенного ими выкупа, имели не более удачи как в первый раз; под конец я высказал им свою уверенность, что меня не оставят без размена, может быть, дадут даже несколько человек черкесских пленных, но, полагаю, не согласятся выкупить меня за деньги. Аслан-Гирей заметно был мною недоволен; более же других хмурился Тамбиев, потерявший в Кабарде все, что имел, до последнего барана. Без брани, без оскорблений, соблюдая даже в отношении меня все формы черкесской вежливости, он умел сделать мое положение совершенно нестерпимым. Цель его в этом случае была переломить мой характер, заставить меня умолять русское начальство о скорейшем выкупе и в то же время возбудить в нем сожаление к моей участи, о которой до него доходили, нередко с намерением, преувеличенные слухи. В одно утро вместо новой бараньей шубы, присланной мне генералом ***, я нашел на моей постели старый кошачий тулуп без рукавов. Чай и сахар он у меня отнял под предлогом отравы, скрытой в них будто бы с целью лишить его ожидаемых за меня денег. Мою пищу ограничили просом и квашеною сывороткой, кислою, как уксус; да и этого давали мне так мало, что у меня по временам от голоду делалось головокружение. Ни днем, ни ночью не оставляли меня без оков и притягивали цепи так близко к стене, что я не мог поворотиться на постели. Декабрь и январь я провел в этом положении, не доставив Тамбиеву удовольствия услышать от меня ни одной просьбы или жалобы. Абадзехи, несмотря на дикий нрав и на бессознательную их ненависть к русским, приняли, наконец, участие в моем положении и несколько раз, глядя на меня, замечали Тамбиеву, что убить гяура, русского, есть благое дело, но что Коран запрещает истязать человека, какой бы веры он ни был. На это Тамбиев возражал, ухмыляясь: “Русские меня также истязают: отняли у меня крестьян, стада, табуны, заставляют меня жить в бедности; пускай возвратят мою собственность, и я отдам им брата их, по воле Аллаха попавшего в наши руки”.


Издательство:
Public Domain