Издание подготовлено при содействии Литературного агентства и школы «Флобериум»
Миссия «Флобериума» – открывать звезды и дарить их людям, чтобы жизнь стала ярче
Произведение издается в авторской редакции
© В. Есипов, текст, 2024
© А. Кудрявцев, дизайн обложки, 2020
© ООО «Флобериум», 2024
© RUGRAM, 2024
* * *
От автора
Основу настоящей книги составляют пушкиноведческие статьи последних четырех лет, почти все они опубликованы в журналах «Вопросы литературы» или «Новый мир», за что автор выражает признательность упомянутым изданиям.
Исключение составляет глава «Пушкин и Николай I. Хроника отношений», являющаяся извлечением из монографии 2019 года «Пушкин и Николай I. Исследование и материалы» (СПб.: Нестор-История, 2019)[1], где она представлена в качестве вступительной. Также и в нынешней книге в результате некоторой переработки она носит характер вводной в тему, остальные главы, следующие за ней, являются развитием основных ее положений.
В книге рассматриваются окончательно сформировавшиеся в тридцатые годы XIX века взгляды Пушкина на те или иные насущные проблемы русской жизни указанного времени, в том числе на польский вопрос в целом и на Польское восстание 1830–1831 гг., в частности («Пушкин и польский вопрос» и в какой-то степени «„Царь или князь?“. К истории публикации стихотворения „Анчар“»), на положение русских крестьян («Беседа с К. Фрэнлендом»), на ужесточение цензуры («Последняя туча рассеянной бури…»), на демократические тенденции, набирающие силу в Европе и в Америке («„Демократическим копытом… “ (Политические воззрения Пушкина)».
Взгляды Пушкина достаточно консервативны, уместно вспомнить здесь утверждение коллеги о том, что «по мере созревания своего таланта Пушкин в своих общественно-политических воззрениях все сильнее сближается с позицией Карамзина и в конце концов разделяет ее едва ли не полностью»[2].
Но в каждом отдельном случае суждения Пушкина по перечисленным проблемам предстают результатом биения живой творческой мысли, исследование и анализ которой представляет необычайный интерес для автора настоящей книги. Тем более, что Пушкин – «певец империи», монархист, дворянин, помещик – очень редко становился объектом изучения в отечественной пушкинистике, в которой чаще всего выглядел гением, вырванным из контекста своего времени, как фигура вневременная и внесоциальная.[3]
Глава «Александровская колонна или Александрийский маяк?», посвященная известной проблеме, возникающей при трактовке этого итогового пушкинского стихотворения, написана и опубликована значительно раньше, но хорошо вписывается в проблематику предшествующих глав.
Особняком стоят в книге рассмотрение невнятной биографической проблемы двух последних лет жизни Пушкина («Напрасно я бегу к Сионским высотам…») и выявление отдельных существенных отличий языка пушкинского времени от современного («О языке Пушкина»), приводящих порой к неоправданным «открытиям» элементов фантастики в повестях «Пиковая дама» и «Выстрел».
Завершает книгу глава «Проблемы текстологии», критически касающаяся некоторых текстологических решений советского времени. Как и глава «Александровская колонна или Александрийский маяк?», она посвящена произведениям Пушкина тридцатых годов, но написана и опубликована ранее остальных глав.
Пушкин и Николай I. Хроника отношений[4]
«Дворянское самочувствие Пушкина является ‹…› драгоценнейшим социологическим ключом, открывающим не одну дверь художественного творчества Пушкина, разрешающим, как нам представляется, немало загадок его творческой эволюции».
Д. Благой.Социология творчеств Пушкина, 1931, с. 5.
Освобождение из ссылки
Эпоха императора Николая I началась 14 декабря 1825 года около трех часов пополудни – после разгона картечью нескольких мятежных воинских подразделений, которые с утра 14 декабря находились на Сенатской площади Петербурга, не совершая никаких действий.
Поэт находился в это время в своем родовом имении сельце Михайловском Опочецкого уезда Псковской губернии и был увлечен новым поэтическим замыслом – поэмой о графе Нулине. В заметке о ней, написанной пять лет спустя, Пушкин вспоминает «довольно слабую поэму Шекспира[5] „Лукрецию”», где самоубийство героини вызывает политические потрясения, и рассуждает в связи с этим о роли случая в истории. А завершает заметку сообщением: «„Граф Нулин“ писан 13 и 14 декабря (то есть одновременно с восстанием декабристов. – В. Е.). Бывают странные сближения».
«Странные сближения» сопровождали поэта всю жизнь. Мы будем касаться их по мере развития нашего сюжета.
Пока же заметим, что приблизительно в это время, то есть между 5 и 13 декабря, Пушкин получил от своего ближайшего лицейского друга Ивана Пущина[6], участвовавшего в заговоре, письмо с призывом ехать в Петербург[7]. Письмо не сохранилось, и, вообще, мы знаем о нем лишь по записи декабриста Н. И. Лорера[8] в его «Записках». Трудно сказать, какой мыслью руководствовался Иван Пущин в эти роковые дни: то ли рассчитывал приездом Пушкина воодушевить восставших, то ли слишком оптимистически оценивал перспективы готовящегося восстания и собирался превратить возвращение опального поэта в революционную столицу в триумфальное событие.
Если письмо было получено Пушкиным 5 января 1826 года, более вероятным становится первое предположение; если 13 января, то второе (путь до Петербурга, как известно, занимал несколько дней). К сожалению, более точными сведениями о времени получения письма Пушкиным мы не располагаем.
Не будем останавливаться на легендах, связанных с предполагаемым самовольным отъездом Пушкина из Михайловского в начале декабря по подложному билету, поскольку они не имеют прямого отношения к нашей теме, а также и потому, что, украшенные многочисленными и порой малодостоверными подробностями, они много раз воспроизводились в различных популярных книгах о поэте.
Пушкин же, как упомянуто, был занят в эти дни литературными трудами, не откликнулся на призыв друга и не решился в нарушение ограничений в свободе передвижения, наложенных на него ссылкой, поехать в Петербург в столь драматичный для истории России момент.
Дело здесь не в том, поздно или рано получил он письмо Пущина, причина отстраненности поэта от восстания в другом. И не в том даже, что он никогда не принадлежал ни к одному тайному обществу, хотя имел дружеские связи с немалым количеством активных участников заговора, каковыми были К. Ф. Рылеев[9], А. А. Бестужев[10], И. И. Пущин, В. К. Кюхельбекер[11] и др., а в том, что в пору михайловской ссылки он уже не разделял сами идеи декабризма, еще близкие ему, по всей видимости, во время южной ссылки. Этим объясняется его предложение Дельвигу[12] в письме от начала февраля 1826 года взглянуть на поражение восстания 14 декабря объективно, «взглядом Шекспира»: «Не будем ни суеверны, ни односторонни, как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира»[13]. Чтение Шекспира во время михайловского заточения оказало, как известно, большое влияние на Пушкина и способствовало переоценке ряда воззрений.
А чуть раньше, в том же письме Дельвигу, Пушкин признается: «…но никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции – напротив». То же в письме Вяземскому[14] от 10 июля 1826 года: «Бунт и революция мне никогда не нравились» (13, 286).
Интересны в этом смысле показания Пущина, когда его допрашивал лично Николай I: «Общеизвестно, что Пушкин, автор „Руслана и Людмилы“, был всегда противником тайных обществ и заговоров. Не говорил ли он о первых, что они крысоловки, а о последних, что они похожи на те скороспелые плоды, которые выращиваются в теплицах и которые губят дерево, поглощая его соки»[15].
То есть показания Пущина полностью подтверждают признания Пушкина в письмах Дельвигу от начала февраля 1826 года и Вяземскому от 10 июля того же года (13, 285–286).
При этом показания Пущина кардинально отличались от показаний некоторых декабристов, признавшихся, что на борьбу с самодержавием они вдохновлены были неопубликованными, но распространявшимися в списках стихотворениями юного Пушкина «К Чаадаеву» (1819), «Деревня» (1819), «Кинжал» (1820). Следует отметить в этой связи, что все эти стихи были написаны до ссылки, последовавшей в 1820 году.
В Михайловском же мы видим совсем другого Пушкина, который под влиянием Карамзина[16] и друзей (Вяземского, Жуковского[17], Дельвига), придерживавшихся либеральных воззрений, а также в результате углубленного чтения русской и западной литературы (в первую очередь Шекспира) в определенной степени перешел на либеральные позиции, обусловленные и логикой развития собственного творчества. При этом во взглядах, касающихся путей исторического развития России и ее положения в мире, он окончательно сформировался как государственник, что особенно ярко проявится во время Польского восстания 1831 года, которого мы коснемся позднее. И это еще более отдалило его от идей декабризма и не могло не сблизить по ряду политических вопросов с властью.
Суть идейных расхождений Пушкина с декабристами очень убедительно и ярко сформулировал в свое время не пушкинист, не профессиональный исследователь биографии и творчества поэта, а замечательный русский писатель А. П. Платонов в своем историческом очерке «Пушкин – наш товарищ» (1937):
«…существуют доказательства, что декабристы сами не привлекали Пушкина к активной роли в движении, отчасти ради сохранения его великого поэтического дара, отчасти из понимания, что Пушкин не годится для их мужественной работы по особенностям своей личности. Это со стороны декабристов. А как думал Пушкин? Считал ли он декабристов – не только по их мировоззрению, но и по их объективному значению, по их связи с исторической судьбой русского народа – вполне подходящими для себя, вполне соответствующими его знанию и чувству исторической жизни России…
Мы хотим поставить вопрос, не обладал ли Пушкин более точным знанием и ощущением действительности, чем декабристы…» (курсив мой. – В. Е.)[18].
Ученые-пушкинисты просто не могли останавливаться на идейных расхождениях поэта с декабристами ни в 1937 году, ни позже, потому что идеологические установки времени требовали от них решения противоположной задачи: показать близость Пушкина к декабристам, сделать его по убеждениям революционером и противником монархии, что они с тем или иным тщанием и делали вплоть до краха советской политической системы.
Но, несмотря на идейное разномыслие с декабристами, судьба их после разгрома восстания волнует Пушкина: 4-10 января 1826 года в черновиках главы пятой «Евгения Онегина» (строфы V–X) он рисует портреты Пестеля[19], Рылеева, Пущина, Кюхельбекера[20]. Меньше чем через месяц после получения известия о неудаче мятежа и арестах его участников, в его письмах к друзьям сквозит беспокойство за участников заговора и за собственную судьбу.
Беспокойство за судьбу арестованных, а впоследствии за судьбу сосланных в Сибирь, – это естественное чувство сострадания к попавшим в беду друзьям и знакомым, та «милость к падшим», иначе говоря, то милосердие, которым был щедро наделен Пушкин и проявлением которого пронизано все его творчество.
Об арестованных он пишет Плетневу письмо не позднее 25 января 1826 года (13, 256): «Надеюсь для них на милость царскую». О себе Пушкин в том же письме – через Плетнева – просит Жуковского узнать, можно ли ему, вот уже шесть лет из 26 лет жизни находящемуся в опале, надеяться на высочайшее снисхождение:
«Ужели молодой наш Царь[21] не позволит удалиться куда-нибудь, где бы потеплее? – если уж никак нельзя мне показаться в Петербурге – а?» – вопрошает он Плетнева (13, 256).
И это первые упоминания нового императора в пушкинской переписке.
Вообще, в письмах Пушкина, начиная с отмеченного нами письма П. А. Плетневу[22] (не позднее 25 января 1826 года по 4 сентября того же года), письма П. А. Осиповой[23] из Пскова в Тригорское (13, 294), можно выделить три основных мотива: постоянное подчеркивание непричастности к восстанию, беспокойство за судьбу арестованных, желание примириться с властями. Чаще всего эти мотивы взаимосвязаны.
С беспокойством за судьбу подследственных, которым отмечены письма этого времени, проходит еще одна сквозная тема: надежда на великодушие нового царя.
Эти ожидания Пушкина в отношении пяти главных обвиняемых не оправдались, хотя царь в процессе суда смягчил наказания значительному количеству осужденных. В частности, Николай I Указом от 10 июля 1826 года заменил смертную казнь вечной каторгой для 25 подсудимых 1-го разряда, приговоренных Верховным уголовным судом (протокол от 5 июля 1826 года) к смертной казни[24].
По завершении работы суда смертная казнь была оставлена лишь для пяти осужденных, поставленных вне разрядов: Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу[25], Михаилу Бестужеву-Рюмину[26] и Петру Каховскому[27].
При этом председателю суда П. В. Лопухину[28] было передано, что «Его Величество никак не соизволяет не только на четвертование, яко на казнь мучительную, но и на расстреляние, как казнь, одним воинским преступлениям свойственную, ни даже на простое отсечение головы, и, словом, ни на какую казнь, с пролитием крови сопряженную»[29].
В результате 11 июля 1826 года все пять декабристов, осужденных на смертную казнь, были приговорены к повешению (выписка из протокола Верховного уголовного суда от 11 июля 1826 года)[30].
Ожидания Пушкина на смягчение участи остальных мятежников оправдались далеко не в той мере, на какую он рассчитывал: «…для всех осужденных декабристов указом 22 августа 1826 г., по случаю коронации Николая I, были лишь уменьшены размеры наложенных на них наказаний, помилован же никто не был»[31].
Вместе с тем император Высочайшим манифестом от 13 июля 1826 года гарантировал неприкосновенность родственникам всех осужденных по делу декабристов:
«Наконец, среди сих общих надежд и желаний, склоняем Мы особенное внимание на положение семейств, от коих преступлением отпали родственные их члены. Во все продолжение сего дела сострадая искренно прискорбным их чувствам, Мы вменяем Себе долгом удостоверить их, что в глазах Наших союз родства предает потомству славу деяний, предками стяжанную, но не омрачает бесчестием за личные пороки или преступления. Да не дерзнет никто вменять их по родству кому-либо в укоризну: сие запрещает закон гражданский и более еще претит закон Христианский»[32].
Суровые наказания, выпавшие на долю подавляющего большинства осужденных заговорщиков, не могли не вызвать разочарования в просвещенных кругах русского общества. Имеются только косвенные свидетельства того, какое тяжелое впечатление произвела на Пушкина казнь пятерых декабристов, прямые высказывания на сей счет до нас не дошли. Но этот пробел может быть восполнен мнением Вяземского, который писал жене в июле 1826 года:
«О чем не думаю, как не развлекаюсь, а все прибивает меня невольно и неожиданно к пяти ужасным виселицам, которые для меня из всей России сделали страшное лобное место. Знаешь ли лютые подробности казни? Трое из них: Рылеев, Муравьев и Каховский – еще заживо упали с виселицы в ров, переломали себе кости, и их после того возвели на вторую смерть. Народ говорил, что, видно, Бог не хочет их казни, что должно оставить их, но барабан заглушил вопль человечества – и новая казнь совершилась»[33].
Тогда же в Записной книжке он отметил: «…13-е число жестоко оправдало мое предчувствие! Для меня этот день ужаснее 14-го декабря. По совести, нахожу, что казни и наказания несоразмерны преступлениям, из коих большая часть состояла только в одном умысле. Вижу в некоторых из приговоренных помышление о возможном цареубийстве, но истинно не вижу ни в одном твердого убеждения и решимости на совершение оного»[34].
Насколько можно судить о политической позиции Пушкина по письмам этого времени, вряд ли его оценка происшедшего сильно отличалась от оценки Вяземского. Из этого не следует, однако, неприятие власти как таковой. Критическое отношение к определенным ее действиям – нормальная реакция любого свободно мыслящего человека.
Но вернемся немного назад.
Судя по переписке, с середины января 1826 года Пушкин начинает надеяться «на высочайшее снисхождение» и предпринимает в связи с этим недвусмысленные шаги навстречу правительству.
Сначала он обращается к Жуковскому (20-е числа января 1826 года), советуясь с ним: «Кажется, можно сказать Царю: „Ваше Величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться?“» (13, 258). Затем (в начале февраля) – к Дельвигу, сообщая, что желал бы «вполне и искренно помириться с Правительством» (13, 259). В начале марта с тем же вопросом обращается он к Плетневу, а затем вновь к Жуковскому, уже прямо прося его ходатайствовать об освобождении.
11 мая Пушкин в Пскове дает подписку о том, что не принадлежал к тайным обществам – в соответствии с рескриптом царя от 21 апреля 1826 года, обязывающим всех «находящихся в службе и отставленных чиновников и не служивших дворян» засвидетельствовать это[35].
Наконец, в промежутке времени от 11 мая до 15 июня Пушкин пишет прошение Николаю I, мотивируя свою просьбу, кроме прочего, расстройством здоровья (13, 283).
Мы не располагаем сведениями о том, когда это письмо в соответствии с установленным порядком было направлено Пушкиным псковскому гражданскому губернатору Б. А. фон Адеркасу[36], но известно, что псковский генерал-губернатор Ф. О. Паулуччи[37] получил от Адеркаса соответствующий рапорт со всеми необходимыми приложениями 24 июля 1826 года. Известно также, что Паулуччи 30 июля 1826 года отправил министру иностранных дел К. В. Нессельроде специальное письмо, излагающее суть вопроса, и просил «повергнуть оное на Всемилостивейшее Его Императорского Величества воззрение и о последующем почтить» его уведомлением[38].
Оставшееся время до коронации нового императора Пушкин с волнением ждет решения своей участи. Надежда на скорое освобождение не была беспочвенной, об этом говорит, в частности, письмо Дельвига в Тригорское, в котором он еще 7 июня 1826 года пророчил: «Пушкина верно отпустят на все четыре стороны; но надо сперва кончиться суду»[39] (суду над декабристами. – В. Е.).
С другой стороны, мать поэта Н. О. Пушкина[40] еще 27 ноября 1825 года обратилась с письмом[41] к генералу И. И. Дибичу[42], приближенному императоров Александра I, а затем и Николая I, с просьбой разрешить ее сыну покинуть Псковскую губернию, где ему не может быть оказана надлежащая медицинская помощь. Весь путь прохождения письма нам не известен, известно лишь, что в канцелярию Главного штаба, которым руководил Дибич, письмо Н. О. Пушкиной поступило 3 февраля 1826 года[43] и не сыграло никакой роли в освобождении сына.
Но она не оставляла своих надежд на успех, и поэтому в самом конце августа 1826 года Вяземский пишет по ее просьбе новое письмо в «Комиссию прошений, на Высочайшее Имя приносимых», в котором от имени матери Пушкина, в частности, сообщается, «что ветреные поступки по молодости вовлекли сына ее в несчастие заслужить гнев покойного Государя, и он третий год живет в деревне, страдая аневризмом без всякой помощи; но ныне, сознавая ошибки свои, он желает загладить оные, а она, как мать, просит обратить внимание на сына ее, даровав ему прощение»[44]. Письмо это поступило в Комиссию 31 августа 1826 года. Но опоздало, потому что решение о судьбе Пушкина уже было принято царем.
За три дня до этого дежурным генералом Главного штаба А. Н. Потаповым[45] была записана следующая резолюция Николая I: «Высочайше повелено Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мне. Писать о сем псковскому гражданскому губернатору. 28 августа»[46].
31 августа начальник Главного штаба барон И. И. Дибич направил псковскому гражданскому губернатору Б. А. фон Адеркасу письмо следующего содержания: «По Высочайшему Государя Императора повелению, последовавшему по Всеподданнейшей просьбе, прошу покорнейше Ваше Превосходительство: находящемуся во вверенной Вам Губернии Чиновнику 10-го класса Александру Пушкину позволить отправиться сюда при посылаемом вместе с сим нарочным Фельдъегерем. Г. Пушкин может ехать в своем экипаже, свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только Фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к Дежурному Генералу Главного Штаба Его Величества» (13, 293) (курсив мой. – В. Е.).
Выделенные нами слова распоряжения имеют чрезвычайно важное значение, так как непреложно свидетельствуют о том, что вызов Пушкина в Москву является ответом на его «Всеподданнейшую просьбу» и, следовательно, уже решено, что ему будет дозволено пользоваться услугами столичных докторов (именно в этом его просьба и состояла) и что он будет освобожден.
Поэтому 4 сентября, уже из Пскова, Пушкин отправил П. А. Осиповой в Тригорское письмо, написанное в довольно-таки приподнятом тоне: «…еду прямо в Москву, где рассчитываю быть 8-го числа текущего месяца; лишь только буду свободен, тотчас же поспешу вернуться в Тригорское, к которому отныне навсегда привязано мое сердце» (13, 294, франц.).