Стук подошв далеко разносится по ночному городу, отражается от стен домов, многократно усиливаясь и дробясь, создавая впечатление, будто бежит целая толпа…
Однако бегущий один.
Он смертельно устал, дыхание с хрипом вырывается из пересохшего рта, ноги заплетаются и скользят. Свет полной луны, безразлично взирающей с темного небосвода, отбрасывает на стертые камни мостовой длинную уродливую тень. Когда тень ложится на стены домов, кажется, что это и есть жуткий преследователь, настигающий беглеца.
Но не от собственной тени бежит человек. Он поминутно оглядывается, и по его бледному лицу, покрытому испариной, видно, что больше всего на свете он страшится увидеть того, кто гонится за ним…
Никого нет, и человек постепенно переходит на трусцу, а потом и на шаг. Воздух рвет его легкие, вливаясь туда раскаленным свинцом.
Не веря себе, человек останавливается. Он спасен!..
Нет.
Внезапно откуда-то из-за поворота доносятся мерные тяжелые удары, словно, заставляя сотрясаться землю, великан бьет огромным молотом о брусчатку. И звук приближается…
Но человек больше не может бежать! Взвыв от отчаяния, он бросается к первой попавшейся двери и изо всех сил молотит в ее равнодушную твердь кулаками.
– Откройте! Пустите!
Но все дома мертвы и безмолвны…
А страшный грохот все ближе. От него начинают тоненько дребезжать стекла неосвещенных окон, падает и звонко разлетается по брусчатке кусок черепицы…
Лишь пятая или шестая дверь поддается яростному напору беглеца.
Вбежав в подъезд, он прижимается к двери спиной и, глядя расширенными от ужаса глазами в кромешную темноту, ждет, беззвучно шевеля сухими и потрескавшимися губами. Наверное, слова молитвы…
Когда грохот приближается вплотную, он зажмуривается и стискивает зубы…
Что это? Страшные звуки миновали убежище и теперь удаляются. Чудо!
Без сил он опускается на грязный камень и роняет голову на грудь. Сил радоваться спасению уже нет…
Лишь через полчаса он медленно отворяет дверь и осторожно выглядывает наружу…
Они здесь!!!
Неподвижные и кажущиеся еще более страшными в своей неподвижности, они окружают полукольцом площадку перед дверью, а позади ближайших видны еще и еще…
Со сдавленным писком беглец бросается назад, под спасительный кров, но что-то каменно-твердое уже уперлось в спину и медленно, но неудержимо выпихивает его наружу…
– Не-е-е-е-ет!..
Эхо душераздирающего вопля, подобно летучей мыши, еще долго мечется между тесно стоящими домами, пока наконец не находит лазейку…
Тейфелышрхен, Восточная Пруссия, 1823 год.
– Да-а… Ну и учудили вы, герр Виллендорф!..
Бургомистр Стефан Мюллер, плотный краснолицый крепыш, давно переваливший пятидесятилетний рубеж, наконец оторвался от созерцания скульптуры и покрутил крупной лысоватой головой, будто ему жал высокий, от души накрахмаленный заботливой супругой воротничок. В жарко натопленной мастерской толстяк обильно потел, поэтому скульптор – молодой человек аскетической наружности, одетый во все темное, – старался держаться от него подальше.
– Ну и что, к примеру, изображает сия аллегория? – поинтересовался герр Мюллер, тыча напоминающим сосиску пальцем в каменное изваяние. – Не помню я, чтобы магистрат заказывал у вас такую… такого… такое, – выкрутился он из затруднения с идентификацией половой принадлежности истукана.
– В контракте, герр Мюллер, – глуховатым безжизненным голосом ответил молодой человек, – ничего не было сказано насчет того, что именно должно быть изображено. Там черным по белому, правильным немецким языком написано, что магистрат заказывает у мастера Юргена Виллендорфа восемь статуй для украшения присутственного зала новой ратуши.
– Вот-вот! Для украшения… – поднял указующий перст бургомистр, но скульптор весьма непочтительно перебил его:
– В примечании говорится, что члены городского магистрата хотели бы видеть в статуях олицетворение мощи Прусского Королевства, богатства его полей и лесов, трудолюбия, скромности и достоинства граждан.
– И что из перечисленного, по-вашему, олицетворяет это?..
Оба замолчали, разглядывая высеченное из черного блестящего камня странное существо, более всего напоминающее вставшую на дыбы бесхвостую ящерицу. Очень и очень мускулистую ящерицу, увенчанную тяжелой рогатой головой с орлиным клювом. Кривых ног с тремя когтистыми пальцами на каждой оказалось маловато, чтобы удержать монстра на постаменте, поэтому скульптор придал ему еще две дополнительные точки опоры – концы мощных кожистых крыльев, сложенных за спиной наподобие архангельских. Но особенно приковывали внимание глаза – глаза древнего, много повидавшего на своем веку мудреца, с насмешкой глядящие на зрителя из глубоких глазниц, обрамленных густой сетью старческих морщин.
Однако бургомистр кривил душой, отзываясь о чудовище в среднем роде, – его принадлежность к мужскому полу не вызвала бы сомнений даже у слепого…
– Разве в скульптуре мало скрытой мощи?
– Да, мощи у нее хоть отбавляй… – вынужден был признать герр Мюллер. – Но где же богатство полей? Где трудолюбие и скромность граждан? Про достоинство я уже и не говорю.
– Это я намереваюсь раскрыть в следующих скульптурах, – пожал худыми плечами ваятель, кивнув на еще три каменные глыбы, пока прикрытые холстиной и похожие на стоящих торчком мертвецов в саванах. – А после того как магистрат оплатит мне уже готовую…
– Ну уж дудки! – возмутился глава города. – Я не позволю, чтобы святая святых нашего славного Тейфелькирхена была осквернена подобными тва… творениями. А мой голос, пока еще, смею надеяться, не самый последний в городе.
– То есть как? По контракту магистрат обязан мне выплачивать по сто пятьдесят талеров золотом за каждую готовую статую!
– За статую, но не за такое уродство!
– Это и есть статуя!
– Послушайте, молодой человек, – небезосновательно опасаясь апоплексического удара, сбавил напор бургомистр. – Никто не собирается нарушать условий контракта. Напротив, я даже готов выплатить вам прямо сейчас еще пятьдесят талеров в виде аванса, если вы наконец возьметесь за ум и изваяете что-нибудь пристойное. Например, деву Брюнхильду со щитом и копьем или могучего Зигфрида… Доброго нашего короля Фридриха-Вильгельма Третьего, в конце концов. Уверен, что статуя Его Величества у вас выйдет очень похожей на оригинал, и горожане будут довольны…
– И я потратил пять лет в Италии, обучаясь живописи и ваянию, чтобы мне диктовали, что и, главное, как я должен ваять? Пять долгих лет унижений и нищеты, недоедания, позора, в конце концов…
– Но ведь в Италии, – осторожно вставил герр Мюллер, примирительно улыбаясь и, словно между прочим, вертя в толстых пальцах пять золотых монет, сложенных столбиком, – надо думать, вас не таких чудищ учили делать? Видел я итальянские скульптуры в замке у нашего соседа, барона фон Гройбиндена… Вот это ба… дамы, скажу я вам! И вот тут и тут есть на что посмотреть, – показал он на себе, вопреки примете, округлыми жестами могучие достоинства баронских граций. – И на лицо очень даже миловидны… Да я вам готов от себя еще по пятнадцать добавить, если хоть лица у ваших статуй будут итальянскими. Я б такую и для себя лично у вас заказал, герр Виллендорф. Поставил бы в саду, чтобы фрау Мюллер любовалась…
Солнечный зайчик, отразившись от блестящих монет, пробежал по лицу молодого скульптора. Тот брезгливо мотнул головой, стряхивая его, подумал и… сдался.
– Ладно, давайте свои талеры… – буркнул он, протягивая узкую изящную ладонь, совсем не напоминающую конечность каменотеса, коим, в широком смысле, и являлся. – Если вы не хотите настоящего искусства, будет вам ремесло… итальянское, – язвительно добавил он, скрупулезно изучая, разве что не пробуя на зуб, золотые кругляки с профилем короля в мундире, смахивающем на камергерский.
– Не-е-ет, – погрозил пальцем в ответ толстяк, жизнерадостно улыбаясь. – Ремесла нам не нужно! Вы нам искусство подавайте! Чтобы настоящее! Культурку, так сказать. Ремесленников я и за тридцать талеров найму…
– О, Создатель! – саркастически скривил губы Виллендорф, когда за бургомистром захлопнулась дверь мастерской. – Культурку… Скажет же!.. И для такой деревенщины я вынужден растрачивать свой талант! Да они же не отличат свиньи от Афродиты!.. Или лучше сказать: свинья им будет предпочтительнее…
Дрезден, Саксония, 1826 год.
– И вы, молодой человек, приехали в Дрезден из самой Восточной Пруссии?
Личной аудиенции у короля Саксонии, признанного мецената и покровителя искусств, Юргену Виллендорфу добиться, конечно же, не удалось.
О-о! При дворе дряхлеющего Фридриха-Августа роились десятки и сотни подобных ему скульпторов, живописцев, поэтов, музыкантов… И все они мечтали если не припасть к кажущемуся им неиссякаемым золотому источнику, то уж непременно унести в карманах толику счастья в виде желтых кружочков с профилем величественного старика, наверное, последним из европейских монархов упрямо не расстающегося с пудреным париком по моде «куртуазного столетия»…
Но Виллендорфу, на зависть сонму других «мотыльков», выпала редкая удача – его принял лично сам министр двора граф фон Бернсбах, слывший большим знатоком искусств. Тонкому вкусу ценителя и его обширным знаниям без каких-либо сомнений доверял сам король. Злые языки даже утверждали, что несравненный королевский вкус и есть вкус графа фон Бернсбаха.
– Да, ваше сиятельство, – почтительно склонил голову молодой скульптор. – Это было не самым легким делом в моей жизни, но я домчался сюда, будто на крыльях ветра. Немало способствовали моему путешествию отличные дороги вашего королевства.
– Не пытайтесь льстить, молодой человек, – добродушно расхохотался старый царедворец. – Наша держава и королевством-то стала всего какие-то два десятка лет тому назад, а уж дороги у нас точно ничуть не лучше, чем проложенные на вашей родине по повелению покойного Фридриха Великого.[1]
– Но уж в плане архитектуры Кенигсберг и Берлин значительно проигрывают Дрездену…
– Все-таки вы неисправимый льстец, герр Виллендорф…
Ни к чему не обязывающий разговор мог продолжаться бесконечно, но в конце концов министр со вздохом вернулся к главному.
– Увы, ничем вас не могу обрадовать, молодой человек. К глубочайшему моему сожалению, двор Его Величества не может себе позволить покупку вашего шедевра. Да-да, шедевра – не смущайтесь!.. Он великолепен, в этом не может быть и тени сомненья. Чувствуется рука подлинного мастера, великолепная школа… Но, понимаете ли, мой дорогой… – сухонькая лапка графа доверительно легла на черное сукно скульпторского рукава, – ему не место здесь. Все, что вы тут видите, – фон Бернсбах широким жестом обвел великолепный интерьер зала, золоченое дерево мебели, декоративных гирлянд и розеток, оттеняющих драгоценный штоф на стенах, томные картины в тяжелом багете, – принадлежит минувшему веку, равно как и, к сожалению, ваш покорный слуга… Над всем этим витает запах тлена, и недалек тот час, когда новый хозяин, вооружившись хорошей метлой, смахнет все это траченное молью и изъеденное жучком барахло в помойку… Ваша же работа, герр Виллендорф, относится к совсем другому времени. Поверьте мне – я знаю, что говорю.
Старик помолчал, мелко жуя бескровными губами и глядя куда-то в пространство.
– Вы несколько опоздали родиться, герр Виллендорф: такая мощь была бы по душе… – граф воровато оглянулся и, хотя зал был пуст, заговорщически понизил голос: – Неистовому Корсиканцу. Да-да, вы прекрасно меня поняли!.. Или, наоборот, родились слишком рано… В любом случае, я вынужден вам отказать. Позвольте предложить вам эту небольшую компенсацию…
На инкрустированную черным деревом и перламутром поверхность стола легла длинная полоска бумаги, исписанная каллиграфическим почерком и украшенная королевской печатью, – банковский билет на двести саксонских талеров.
– И если вы создадите что-нибудь более подходящее к этому паноптикуму – милости просим к нам, герр Виллендорф…
* * *
Когда последние домики дрезденского предместья скрылись за пеленой дождя, Юрген остановил кучера, выпрыгнул из возка и, оскальзываясь в грязных лужах, кинулся назад, туда, где на ломовой телеге возвышался укутанный парусиной «шедевр».
Под испуганными взглядами возницы скульптор, ломая ногти и раня в кровь о дерюгу костяшки своих чутких пальцев, сорвал крепящие покрывало веревки и сдернул его прочь.
– Почему и ты не вызвал восторга, каменный урод?! – завопил он, брызгая слюной прямо в лицо черному всаднику в сверкающих под дождем рыцарских латах. – Почему вместо признания, восторга, богатства ты принес мне вот этот презренный клочок бумаги?
Сильная ладонь ваятеля, привыкшая к молотку и резцу, медленно смяла в жалкий комок плотную желтоватую бумагу с красной печатью…
– Я ненавижу вас всех – каменные истуканы, плоды моих неусыпных бдений, мои уродливые дети!.. Пропадите вы пропадом!
Виллендорф схватил с телеги забытую кем-то из королевских плотников кувалду, которой забивали клинья, не позволявшие тяжеленной статуе сдвинуться при всех невзгодах дальнего пути, и размахнулся, целя прямо в полированную кирасу на груди рыцаря. Трепетавший на облучке мужик шустро порскнул в кусты и затаился там, не желая попасть под горячую руку сумасшедшему господину.
– Возвращайся в грязь, чудовище! – воскликнул скульптор, готовясь нанести сокрушительный удар, но удержал стальной боек в какой-то доле дюйма от камня.
Его остановил брезгливый взгляд истукана, надменно следящего за своим творцом сквозь приоткрытое каменное забрало. А еще более – яростные глаза коня, подходящие скорее адскому демону, чем скромному животному, весь смысл жизни которого – нести на себе человека…
Кувалда выскользнула из вмиг ослабевшей руки и глухо ударилась о дно телеги. Виллендорф отшатнулся и прикрыл лицо ладонью, не в силах выдержать осязаемо жгущий кожу взгляд своих созданий.
Постояв так почти полчаса, промокший до нитки ваятель выудил из лужи полуразмокший комок бумаги, швырнул опасливо показавшемуся из своего укрытия вознице несколько мелких монет и, жестом велев снова закутать изваяние тканью, зашагал к терпеливо ожидающему экипажу…
Швейцарские Альпы, кантон Аппенцель, 1835 год.
Проклятый холод близких горных вершин, покрытых вечными снегами, проникал сквозь потертую кожу, которой был обит возок, ничуть не хуже, чем вода сквозь марлю. Юрген Виллендорф не мог согреться с того самого момента, как крошечный караван, покинув благодатную долину Женевского озера, принялся карабкаться вверх. Не помогали даже жаровня с углями в ногах и добротный шерстяной плащ. Правильно говорили знающие люди, что лучше было двигаться на запад, пересечь французские земли, сплавиться на барке по Сене до Гавра и оттуда, морем, уже направиться домой. Возможно, в Париже удалось бы избавиться от груза, громоздящегося в телеге, которую едва тащит четверка волов.
Разве Гельветика, созданная, чтобы потрясти женевских надутых индюков, не может сойти за какую-нибудь Марианну? Ах, да, у той же фригийский колпак на голове… Тогда за Европу, Францию, Свободу, Равенство или Братство… Черт, монархия… Тогда за Юстицию. Что, при дворе Луи-Филиппа не может быть статуи Правосудия? Или Верности?
А все страх перед морскими путешествиями. Можно подумать, что тряская повозка чем-то лучше парусника в бушующем море.
Скульптор приоткрыл окно и сплюнул скопившуюся во рту горькую слюну на дорогу.
– Не дело это, господин, – пробасил восседающий на облучке швейцарец.
– Почему?
– Прогневаете горного духа. Тут ведь не то что плевать где попало нельзя – нужду справить малую и то лишь под деревом можно. Или на травке где-нибудь. А на камни – ни-ни! Вот и терпишь, бывало… Зубами скрипишь, а терпишь…
– Ерунда это, басни.
– Не скажите, господин… Это тут ерунда, чуть ли не по ровному едем.
«Ничего себе „ровное“, – подумал Виллендорф. Сразу же за дверцей возка открывалась бездна очередной узкой долины, на дне которой, скрывая редкие домики с черепичными крышами, курился не то туман, не то уже облака. От взгляда в нее замирало сердце. – А я-то считал, что скоро уже вниз…» До Женевской Республики он добирался кружным путем через Данциг, Прагу, Вену, Милан и Турин. Как оказалось, настоящих гор он даже еще и не видел. Кто же знал, что обратно придется возвращаться не налегке.
– Вот когда на Роттенбахский перевал будем подниматься, тогда увидите, каково это… Там обвалы и камнепады, как в долине дождик.
– А как этого духа умаслить?
– Да проще некуда, господин. Киньте ему монетку, и вся недолга. Он и не будет сердиться.
– А сколько?
– Да хоть сколько. Можно батцен, можно пять раппенов.[2] Лишь бы не медяшку. До мелочи он ужас какой лютый – может и горы тряхнуть. Тогда мало не покажется. Хотя, может, вас и пропустит, господин…
– Почему? – Юрген замер, роясь в кошельке.
– Почему? – в свою очередь удивился возница. – Он ведь каменный, Горный Хозяин-то. Совсем как девка эта ваша каменная, которую быки в телеге тащат. Ладная девка, жаль только, не живая!.. – прищелкнул он языком. – Вот и признает вас за своего. А то и выше себя. Его-то ведь черт сотворил, а вы сами истуканов своих тешете. Значит, и вы сродни черту.
«Может быть, и в самом деле? – горько усмехнулся про себя Виллендорф, выуживая из вышитого кожаного мешочка золотой. – Может быть, я просто не того прошу о милости?.. На, держи, приятель!..»
Крошечная блестка стремительно полетела с обрыва, ударяясь о камни и отскакивая. И, словно в благодарность, позади каравана с кручи скатился одинокий булыжник размером с мужской кулак…
Тейфелькирхен, Восточная Пруссия, 1857 год.
– Господи! Почему ты, дав мне талант, не дал всего остального? – страстно вопрошал Юрген Виллендорф, стоя на коленях перед огромным распятием в стенной нише церкви Святого Михаила, изгоняющего дьявола. Когда-то, лет семьсот тому назад, она дала имя затерянному в лесах и болотах Восточной Пруссии поселению христиан, одному из первых в тогда еще дикой языческой стране.
За прошедшие годы молодой скульптор возмужал, виски посеребрила седина, лоб избороздили морщины, в уголках губ залегли горькие складки. Он женился и схоронил супругу, не родившую ему детей, способных прожить хотя бы десять лет, женился вновь, обзавелся хозяйством… Множество невзгод пролетело и над самим континентом. Отпылал по всей Европе кровавый пожар революции, могучим зверем подмяла под себя почти всю раздробленную Германию чудовищно разбухшая Пруссия, находящая теперь силы грозить даже Австрийской империи, пошатнулся и едва устоял под ударом объединенной Европы русский колосс… Ничего не изменилось лишь в творческих делах ваятеля. Люди восхищались, возмущались, трепетали перед его творениями, никого не оставляли они равнодушными ни в аскетичном Берлине, ни в утопающей в роскоши Вене, ни в загадочном Петербурге, ни в разгульном Париже, ни в туманном Лондоне… Но нигде не принесли они их творцу столь вожделенной славы или хотя бы денег. Лишь оскорбительные подачки, похожие на откуп, который платят разбойнику, чтобы не беспокоил, не разрушал мирную и налаженную жизнь…
Чтобы сводить концы с концами, скульптор вынужден был переоборудовать часть мастерской под камнерезный цех и точил на потребу тупым бюргерам копии дворцовых ваз из уральского малахита, откровенно ненавидя и презирая этот жалкий заработок.
Не раз, не десять и не сто раз хватал он кувалду, дабы сокрушить, стереть во прах все множившееся и множившееся каменное воинство, не только заполонившее мастерскую, каретный сарай, двор и сад, но и лезущее в дом, отвоевывающее одну комнату за другой, загоняющее хозяев все выше и выше. Лишь одна преграда существовала для рыцарей и драконов, гарпий и единорогов, гордых монархов и рвущих цепи рабов: ограда владений Виллендорфа. За нее они если и переступали когда, то непременно возвращались под родной кров после бесплодных попыток завоевать хотя бы клочок жизненного пространства вовне.
– Услышь же меня, Господи!.. – бился и бился у пронзенных мраморным гвоздем ступней Спасителя потерявший веру во все на свете ваятель. – Снизойди до жалкого раба твоего! Хотя бы на склоне лет дай мне частичку того, к чему я так долго стремился…
– Ты не прав, сын мой, – раздался дребезжащий старческий голос из-за спины молящегося, и Юрген, вздрогнув, обернулся.
В нескольких шагах от него стоял, скорбно качая головой, сухонький старичок – настоятель церкви Святого Михаила преподобный отец Губерт. Они много лет были знакомы, и не раз набожный скульптор совершенно бесплатно предлагал церкви свои работы, среди которых в изобилии присутствовали образы различных святых и праведников. Увы, пастырь Божий всегда вежливо, но непреклонно отказывался, сетуя на пронизывающий все виллендорфовские скульптуры дух противоречия, отсутствие смирения и бунт грешной плоти, неприемлемые для храма.
– В чем я не прав, отец мой?
– Ты требуешь там, где должен смиренно просить, упрекаешь в том, за что должен благодарить, не видишь того, на что Создатель указывает тебе своим перстом…
– Это я не смиренен? – горько улыбнулся Юрген. – Это я неблагодарен?.. Я бы не удивился, услышь все это из других уст, но из ваших, святой отец…
– И тем не менее это так, сын мой. Господь до последнего мига испытывает нас перед тем, как пролить свою благодать.
– И когда же он намерен ее пролить? Не на мой ли гроб?! – Лицо скульптора исказилось: он почти кричал. – Я не святой подвижник, отец мой, чтобы вдоволь насладиться посмертной славой, лежа в сырой могиле! Мне незачем беседовать о красоте мрамора и гранита, чистоте линий и блеске полировки с могильными червями! Я хочу признания сегодня, сейчас!
– Смирись, грешник! – возвысил голос священник, осеняя беснующегося Виллендорфа крестным знамением. – Покайся в гордыне!
– Мне не в чем каяться! – вскочил на ноги Юрген, запахиваясь в плащ и нахлобучивая шляпу на глаза. – Если в чем-то я и виноват перед ним, – небрежный кивок через плечо заставил преподобного Губерта в ужасе отшатнуться, – то лишь в долготерпении!..
Едва не сбив с ног попятившегося святого отца, скульптор стремительно прошагал между рядами скамей, и развевающийся за его спиной плащ плескался, будто черный флаг. Нет, будто черные крылья.
– Остановись, несчастный!..
Но двери уже захлопнулись, оставляя отца Губерта наедине с его ужасом…