bannerbannerbanner
Название книги:

Земля

Автор:
Михаил Елизаров
Земля

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Родители тогда частенько ругались, и во время одной из таких перебранок я узнал, что у отца давно, за много лет до нас, была другая семья, в которой имелся ребёнок – сын по имени Никита. Получалось, что где-то в другом городе проживает мой сводный брат, уже совсем взрослый.

*****

Нерастраченный педагогический задор трансформировался у отца в писательский зуд. Без малого год он истязал меня сказкой домашнего разлива: “Удивительные приключения числа 48 и его друзей”.

Почему в герои попало именно 48, а не 92 или, допустим, 31, не знал даже отец. У меня есть версия, что в момент создания сказки отцу было ровно сорок восемь. Сам отец считал, что перенёс повествование в область предельной абстракции, но в сути отцовское литературное детище по замыслу не особо отличалось от бесчисленных историй с очеловеченными карандашами или молотками. В волшебной стране Цифирии жили главный герой – доброе число 48 и его друзья. Сюжеты были однотипны – арифметические перипетии с моралью. Какое-нибудь злое число нападало на страну добрых чисел, но 48 и со товарищи, собравшись вместе, всегда побеждали. Интрига строилась на неизвестной величине отрицательной армады и обязательном предательстве какого-нибудь числа из страны Цифирии.

Вначале в батальных сценах персонажи орудовали знаками минус. Потом появился знак деления – что-то вроде оружия массового уничтожения, при помощи которого предатель уменьшал армию Цифирии. Когда отцу стало не хватать выразительных средств, он наскоро объяснил мне, что такое математический корень. После чего в одном из сюжетов уже фигурировал некий “ядовитый корешок”, который вражеский шпион подсыпал в пищу главным героям – то есть извлекал из них корень. В одной из глав доброе число 48 переживало грехопадение, становилось отрицательным, но друзья общими усилиями его духовно реанимировали, умножив на –1.

Вообще, у отца были далеко идущие планы. Историю планировалось по мере моего взросления усложнять. Возможно, к концу школы её населяли бы интегралы и дифференциалы.

По семейной легенде сказка была результатом беззаботного досуга. Первыми, кого отец приобщил к этой лжи, были наши немногочисленные гости – физрук дядя Гриша с супругой, ещё коллеги-учителя, которых отец до времени не занёс в “недруги”.

Чтобы обставить это непринуждённостью, отец приглашал и меня за стол, затем с неуклюжим “невзначай” приносил общую тетрадь. Конечно, он хотел, чтобы я сам заводил разговоры про его сказку, но я всегда был нем как могила.

В тексте присутствовали и какие-то политические аллюзии, потому что отец время от времени перемежал чтение хитрыми прищурами. Вежливые гости, все, кроме честного дяди Гриши, которому всякое сочинительство было до лампочки, понимающе улыбались, как бы отдавая должное мастерству автора, сумевшего запаковать в детский жанр дерзкую и взрослую мысль.

Потом учительница русского языка и литературы, а иногда историк, произносили ключевую фразу вечера: “Ой, это всё надо бы опубликовать”. Отец шутливо отмахивался, мол, что за глупости, пишу только для Володьки – и кивал в мою сторону.

У меня на доброе число 48 имелся даже не зуб, а клыкастая челюсть. Как часто случалось, я смотрел какой-нибудь мультфильм, а в комнату входил отец и со словами: “Нечего глаза портить!” – выключал телевизор, волок меня в другую комнату, чтобы зачитать очередную главу. Как после этого я мог относиться к отцовскому творчеству?

Несмотря на лукавые заверения, что публикации его не интересуют, отец однажды повёз-таки “Число 48 ” в Москву. Помню, как мать укладывала в чемодан бутылки с коньяком – на подарки. Из столицы отец вернулся ни с чем. За вечерним столом он талантливо передразнивал речи тупоголовых редакторш – пищал, картавил и шепелявил…

От собственной внутренней драмы отец решил драматизировать и сюжет. В очередном сражении, в результате предательства число 48 погибло, спасая родную Цифирию. Отец растроганно читал свои абзацы, ожидая, вероятно, моих криков: “О, папа, зачем?!”

Я же чёрство воскликнул:

– Наконец-то оно подохло!

Отец захлопнул тетрадь и, швырнув её на стол, вышел из комнаты. На последнем листе, под размашистым словом “КОНЕЦ” я, как умел, нарисовал могильную плиту с цифрой 48 в овале. После этой выходки отец больше недели не разговаривал со мной.

Горечь ещё долго жила в нём. Он ополчился на всю детскую литературу сразу. Однажды, застав меня за чтением волковского “Изумрудного города”, уязвлённо произнёс:

– Надо понимать, тебе по душе этот совковый плагиат “Страны Оз”.

– Пап, а что такое плагиат?

– Словарь открой и посмотри! А заодно понятия “эпигон” и “пастиш”.

Нужно заметить, это был чуть ли не единичный случай, когда отец пренебрежительно обозвал нечто советское “совковым”. К примеру, когда мать двумя годами раньше читала мне “Приключения Пиноккио”, отец с неудовольствием сказал ей:

– Маш, а чего не наш отечественный “Золотой ключик”? Зачем Володьке католическое морализаторство вековой свежести? У Толстого хотя бы просто сказка без лукавых мудрствований!

– Пап, – вступился я за обруганного писателя Волкова, – мне правда нравится.

– Ну, тогда совсем другое дело, – съязвил отец. – Я, как обычно, переоцениваю твои интеллектуальные возможности…

А учился я средне. Где-то в третьем классе забрезжила надежда, что моя вялая успеваемость как-то связана с близорукостью – это предположила наша классная руководительница, когда обратила внимание, что я щурюсь. У отца зрение было нормальное, а немощными глазами я пошёл в мать – она с юности носила очки и была похожа в них на мультяшную маму Дяди Фёдора из простоквашинской саги.

Окулист выписал мне очки, меня пересадили за первую парту, максимально приблизив к источнику материала. Отец очень уповал, что диоптрии каким-то непостижимым оптическим способом увеличат и мои скромные дарования. Но тщетно: успевал я по-прежнему плохо, особенно по точным предметам. Для отца это было дополнительным источником страданий, ведь он действительно был силён в математике, как Васин папа из шуточной детской песенки.

*****

Пока я был маленьким, отец мне ничего не дарил. Игрушки он считал глупостью, а до полезных предметов я в его понимании не дорос. Я хорошо запомнил мой девятый день рождения, на который впервые получил в подарок от отца наручные часы “Ракета”.

Наверное, мне бы больше пришёлся по душе современный кварцевый хронограф, но я всё равно обрадовался. Часы были необычные. Циферблат имел не двенадцать делений, а два-дцать четыре. То есть там, где на обычных часах в зените стояла цифра 12, на моих красовалась 24 – в таком замысловатом механизме часовая стрелка совершала полный оборот за сутки.

Я проделал гвоздиком дырку в кожаном браслете, чтоб затянуть его по руке, приложил часы к уху и сполна насладился тикающим ходом, а потом взялся за заводную коронку – выставить точное время. И замер, остановленный истошным воплем отца. Он подскочил ко мне и шлёпнул по щеке. После резко спросил: успел ли я перевести стрелки? Я ответил, что нет, а уже потом заревел – скорее от незаслуженной обиды, чем от боли. Отец с облегчением вздохнул, извинился за пощёчину и всё объяснил. Он сказал, что купил эти часы ещё до моего рождения и завёл их ровно в ту минуту, когда я появился на свет. Если быть точным, то моя “Ракета” стартовала с погрешностью где-то в пятнадцать минут. Поскольку жизнь начиналась для меня с нуля, часы тоже начали свой ход с условного начала суток в 24:00, хоть я и родился утром – по словам матери, где-то в половине девятого.

И вот с того самого момента время в этих часах шло своим, точнее, моим чередом, не стремясь совпасть с наружным, земным. Они отмеривали только моё персональное время, и вмешиваться в него категорически запрещалось. Так объяснил отец. И строго добавил, что раньше он заводил часы, а теперь это буду делать я.

Отцу показалось, что я не воспринял его слова серьёзно, и он, досадуя, второй раз треснул меня – теперь по затылку. Я снова заплакал, и отец повторил, что отныне каждое утро я должен сам заводить часы, а если вдруг позабуду это сделать, то случится нечто более неприятное, чем пощёчина или подзатыльник.

Кстати, носить часы на руке тоже запрещалось, чтоб случайно не разбить и не потерять. Им полагалось лежать в серванте за стеклом.

В этом подарке отразилась вся отцовская натура. Только он умел преподнести вроде бы нужную вещь, от которой не было никакой радости и пользы, лишь одни неприятные обязательства – словно вместо желанного щенка овчарки мне поручили досматривать старую больную диабетом пуделиху.

Я из принципа пытался приспособить часы к эксплуатации. Допустим, они показывали ровно полдень, а московское время было пятнадцать тридцать, то есть следовало прибавлять к моему биологическому ещё три с половиной часа. И при этом учитывать погрешность механизма – мои часы спешили где-то на минуту в сутки. Уже через две недели я сбивался и, чертыхаясь, отступался.

Но, очевидно, благодаря отцовскому подзатыльнику ритуал ежеутренней подзаводки часов стал для меня такой же нормой, как умывание или чистка зубов. Проснувшись, первым делом я ковылял к серванту. Отец говорил, что пружины в часах хватает на двое суток, но просил, чтобы я заводил их каждый день, в одно и то же время, потому что это “залог здоровья часового механизма”.

Отец без всяких шуток называл часы “биологическими”. Говорил, что однажды я пойму, как ими надо пользоваться, и ещё скажу ему спасибо.

Так или иначе, именно часы впервые привели меня на кладбище – спустя два года.

*****

Отец и мать старались не вздорить открыто и, наверное, поэтому решили спровадить меня куда-нибудь на всё лето, чтобы без помех выяснять отношения.

Родительский выбор пришёлся на самый обычный лагерь, бывший пионерский, путёвки в который распространяли прямо в нашей школе. Лагерь находился за городом возле водохранилища и назывался как отечественный шампунь – “Ромашка”. Первую смену забирали в начале июня – увозили на автобусах со школьного двора.

 

По идее, путёвки были бесплатными, но в школьной канцелярии, куда мы пришли с отцом, пояснили, что бесплатно только детям из многодетных семей. Отец из принципа устроил скандал. Грозился написать жалобу в министерство и в газету. Дошло до того, что вызвали завуча, которая продемонстрировала отцу бумагу, где действительно было написано, что путёвки “по возможности” должны быть дармовыми. А такой возможности, как добавила завуч, нет.

Мне было ужасно неловко. Я буквально шкурой чувствовал полный ядовитой неприязни взгляд нашей завучихи, похожей в своих громоздких очках одновременно на паука и на пойманную им глазастую стрекозу.

А отец словно не понимал, что мне потом учиться в этой школе. Позже я не раз слышал неодобрительные учительские шепотки: мол, это сын того самого, который скандалил.

В итоге отцу всё равно пришлось заплатить. Ему с нескрываемым злорадством отказали в трёх сменах. Уступили одну – самую первую, июньскую.

На улице отец до боли стиснул мне руку и прошипел, как упавший в воду уголёк, что я сделал из него “посмеш-ш-шищ-ще”. Ведь именно я сказал ему, что лагерь бесплатный. Мне о лагере сообщил мой одноклассник Толик Якушев. Толик как раз был из многодетной семьи.

Отдельно я получил за то, что отец не захватил из дома деньги и едва наскрёб по карманам нужную сумму. А это, по его мнению, выглядело “смешно”.

* * *

Через неделю учебный год подошёл к концу. После образовательной реформы, отменившей десятилетку, мы из третьего класса перескочили сразу в пятый.

Свежим июньским утром родители проводили меня к школе – там стоял наш автобус. Я пристроил рюкзак на задних сиденьях, заменявших нам багажное отделение, и уселся в кресло у окна рядом с Толиком Якушевым. Он-то катил в “Ромашку” на всё лето – вместе с двумя старшими братьями и младшей сестрой.

Уже в дороге я вспомнил о часах и похолодел. Верный отцовскому наказу, я благополучно оставил их на полке в серванте!

Я как ужаленный сорвался с кресла и побежал в начало салона, где сидели наши вожатые – три девушки и два парня, студенты педагогического института. Я запомнил, как звали парней – Сергей и Эдик. Они знакомились с нами в школьном дворе перед посадкой. Отец, похмыкав, назвал их “толстый и тонкий”.

Я принялся сбивчиво объяснять, что оставил дома важные вещи и мне нужно срочно вернуться в город. Толстый Сергей даже не стал меня слушать, отмахнулся, сказав, что из-за одного человека никто не поедет обратно, а тонкий Эдик иронично прибавил, что “глобус и учебник математики” мне на выходные привезут родители. И ещё шутливо добавил:

– Давай, профессор, топай на место! – и все, кто это услышал, засмеялись. Профессором он назвал меня из-за очков, благодаря которым я производил впечатление учёного мальчика, а не троечника. Я поплёлся обратно.

Что и говорить, положение было ужасное. Объяснить вожатым истинную причину своей паники я не мог – меня бы подняли на смех. По большому счёту, мне самому было странно, отчего я так перепугался. Ну подумаешь, часы! Не верил же я всерьёз, что моё благополучие напрямую зависит от их бесперебойного хода…

Остаток пути я убеждал себя, что отец, конечно же, заметит часы на полке и заведёт их сам, но отвлечься от тяжёлых дум никак не удавалось. И так обидно было наблюдать за чужой беспечностью. Все радовались дороге: весело вскрикивали, когда автобус подбрасывало на ухабах, и вместе с Эдиком, несмотря на жаркий июнь, пели “Что такое осень – это небо”. В общем, всем, кроме меня, было хорошо.

На свежевыкрашенных воротах красовалась огромная, похожая на пропеллер ромашка. Белые лопасти обсыпала черёмуха, а солнечного цвета сердцевина стала липким кладбищем для стайки обманувшихся мошек.

Сам лагерь был неплох. Одноэтажные постройки с просторными верандами выглядели так приветливо, что язык не поворачивался назвать их бараками. Под длинным навесом располагались летние умывальники, округлые вымечки из алюминия – штук по двадцать с каждой стороны.

Мальчиковый туалет – сдвоенный деревянный сарайчик – украшала роспись из условных ромашек, очевидно, в честь названия лагеря. Возможно, цветы работали оптическим ароматизатором, потому что пахло у нас лучше, чем в соседнем девчачьем нужнике, где на стенах были только божьи коровки.

Имелся летний кинотеатр с небольшой сценой – для самодеятельности. Были павильоны: ручного творчества, шахматный, музыкальный, и возле каждого торчал стенд с нарисованным пионером; судя по тому, что пионер держал – лобзик, гигантского ферзя размером с младенца или же гитару, – можно было догадаться, чего ожидать внутри павильона.

Стенды были старые, из прошлой советской жизни, как и гипсовые болваны – салютующие или со вскинутыми горнами. Да и само́й пионерской организации уже лет пять как не существовало.

В лагере вовсю кипела жизнь – автобусы из других школ приехали раньше на несколько часов. Возле теннисных столиков уже собралась очередь. На асфальтированной площадке стучал баскетбольный мяч, где-то в тополиной листве то откашливался, то репетировал мелодии осипший репродуктор.

Наши автобусы рассортировали по возрастам и разделили на отряды. Меня, Толика Якушева и ещё пятерых записали в отряд, где вожатой была стеснительная, мышиной комплекции педагогическая девица по имени Света. Эдик, видимо, хорошо знал её, потому что сказал нам с улыбкой:

– Светлану Николаевну не обижать! Ясно, разбойники?..

Вместо тихого часа мы обживали нашу палату, собирали панцирные кровати, таскали со склада одеяла и подушки, постельное бельё из прачечной. После полдника пришёл мужик в белых шортах и с аккордеоном, лагерный массовик, чтобы выяснить, есть ли в нашем отряде певчие таланты. Мы тянули хором “Вдруг, как в сказке, скрипнула дверь”, а массовик говорил, кому помолчать, а кому петь дальше. При этом массовик тоже пел – ему самому очень нравилась песня. На вечерней линейке начальник лагеря поздравил нас с началом смены и пожелал хорошего отдыха.

Всё это время я умудрялся не думать о часах. Просто душу давила какая-то сырая холодная тяжесть, точно на меня надели промокший свитер. После отбоя, когда были рассказаны страшилки про чёрные руки и красные пятна и палата угомонилась, я остался наедине со зловещей тик-такающей тишиной. Я пытался успокоить себя, что отец помнит о моих часах. И тут словно воочию увидел жуткую картину: мать кладёт за стекло какие-то квитанции – прям на часы, только ремешок наружу выглядывает. Отец их просто не увидит!

Я вскочил с кровати, принялся лихорадочно одеваться. Через полминуты одумался, разделся и снова лёг. Следовало терпеливо дождаться утра, поговорить с начальником лагеря, объяснить, что мне срочно нужно в город. Ах, как всё было бы просто, если бы у нас дома имелся телефон, но его, увы, не было.

Ночью я почти не сомкнул глаз – еле дождался подъёма. Вожатой Свете я выпалил, что родители уехали в отпуск, а я оставил дома невыключенный утюг – первое, что пришло в голову. Вожатая всполошилась и повела меня к начальству. По пути я сообразил, что идея с утюгом довольно бредовая. Да и по факту переживать-то уже было поздно – или утюг, или квартира.

Тем не менее я назойливо ныл про утюг. Неожиданно заявился Эдик, который точно знал, что меня провожали родители – отец перед отправкой лично побеседовал с ним в своей поучительно-ворчливой манере. Эдик разом всех успокоил, сказав, что с утюгом определённо проблем не будет: найдётся, кому выключить. На этом разговор закончился.

Я чувствовал себя живодёром. Часы представлялись мне существом, которое я бессовестно обрёк на медленное умирание. Буквально шкурой ощущал, как слабеет часовая пружина, как выдыхается их заводная жизнь…

Вечером в голову пришла запоздалая идея, что можно отправить отцу телеграмму. Но почтовое отделение, если таковое вообще имелось в посёлке, наверняка уже было закрыто.

Странно, но я до последнего откладывал мысль о побеге. Я осознавал, что часы – обычный неодушевлённый предмет. Они никак и ничем не были связаны со мной, кроме пресловутой “биологичности”. Кроме того, я отдавал себе отчёт, что бегство – это серьёзнейшее нарушение дисциплины и меня наверняка отчислят из лагеря. Никто не поймёт моего поступка: “Он сбежал, чтобы спасти часы”. Но какая-то иррациональная область ума вопила от ужаса и требовала немедленных действий.

Перед сном мои беспечные соседи стращали друг друга историями про Крюгеров и Джексонов, а вот мне было страшно по-настоящему. Я понял, что вовсе не убийца часов, а самоубийца.

На рассвете я бежал из лагеря. До того положил на тумбочку записку для вожатых: мол, не беспокойтесь, я не пропал, а просто уехал домой.

Центральный вход не охранялся, так что я вполне мог бы выйти через ворота. Но, придерживаясь канонов побега, я чуть ли не ползком прокрался к летнему кинотеатру и под прикрытием его стены перелез через забор. Он был невысокий, из крупноячеистой сетки-рабицы.

Я бежал по утоптанной земляной дороге к ближнему посёлку, справедливо полагая, что где-то рядом должна находиться и железнодорожная станция с пригородной электричкой.

Посёлок просыпа́лся – поскрипывал, хлопал дверьми и ставнями. За невысокими заборами горланили сиплые петухи. В отцветающих кустах сирени свиристели утренние птицы. Воздух был дымчатым и полусонным.

Я ужасался моему ослушанию. Однако нутро подсказывало – всё делается правильно: “Если повезёт, я успею добраться до города раньше, чем вожатые поднимут нашу палату. Отец простит мне моё бегство, сообщит дирекции лагеря, что я дома, и всё закончится если не хорошо, то по крайней мере без громкого скандала…”

Я промчался по окраине посёлка и выбежал на широкое грунтовое шоссе. Сразу за ним в негустом перелеске посвёркивало серебрянкой местное кладбище. Я выдохся и минут десять шёл заплетающимся шагом, пока не успокоилось надорванное дыхание.

Вскоре послышался далёкий железный перестук товарного состава. Ветер принёс запахи шпал, угля и смолы. Показался мост через глубокий овраг и высокая, обросшая редкой травой железнодорожная насыпь. Я вскарабкался наверх. По другую сторону насыпи простирались поля и дачные участки. Виднелось большое извилистое озеро с одинокой резиновой лодкой и сутулым, как окурочек, рыбаком в ней.

Станции я не увидел. С одной стороны обзор заканчивался дальним поворотом, и буйная зелень вдоль полотна не давала ничего рассмотреть. Я повернул в зрячую сторону.

Примерно четверть часа я добирался до облупленного бетонного перрона. Последние сотни метров опять летел во весь дух, потому что вдалеке змеилась юркая электричка.

Я вбежал в тамбур вагона. Электричка тронулась. Задыхаясь, я смотрел на красный рычаг стоп-крана, похожий на кровавый кабаний бивень. Потом зашёл в вагон и без сил рухнул на деревянную лавку. Субботний вагон был пуст и билеты, разумеется, в такую рань никто не проверял.

В город я приехал к семи утра, как показывали вокзальные куранты. Через десять минут я уже бежал по ступеням нашего дома на четвёртый этаж. Чуть постоял у двери, слушая невнятные голоса родителей на кухне. Судя по повышенным тонам, они вздорили. Потом позвонил, заранее готовя оправдательные слова.

Дверь открыл отец. Первые секунды он смотрел на меня непонимающим взором. Из кухни выбежала мать.

– Вовка, что ты здесь делаешь? – с каждым словом голос её поднимался от удивления к гневу.

Я распахнутым ртом прокричал отцу:

– Пап, я забыл часы завести, – и кинулся в комнату к серванту.

Часы лежали на полке, там, где я их оставил. Я схватил их и первым делом глянул на циферблат. О, счастье! Секундная стрелка была жива, она двигалась, но, как мне казалось, из последних сил.

Резко повернул заводную коронку. Она совершила оборот и застопорилась.

– Я сам завёл их вчера, – произнёс за моей спиной отец. – Не крути, сломаешь!

Я повернулся. И поразительно – мой хмурый отец широко улыбался.

– Плохо, что ты не подумал заранее о проблеме, – сказал он. – Но хорошо, что изыскал возможность её решить. Я… – отец чуть задумался и выдал совсем неожиданное. – Горжусь твоим поступком, сын.

Мать металась по квартире, негодовала:

– Куда звонить и кому!? Вот сам, – заявляла отцу, – и вези его обратно!

Но мне уже было не страшно, а, наоборот, радостно – отец впервые гордился мной.

Подъём в лагере был в восемь, а мы опоздали всего на десять минут, так что переполох ещё не вышел за пределы нашего корпуса. Я увидел на веранде вожатых: зарёванную Свету (она держала в руках моё прощальное письмецо) и пунцового от злости Эдика.

К крыльцу мчался кто-то из моих сопалатников:

– Нет его в туалете! Я в девчачьем тоже смотрел!

Первым меня увидел Толик Якушев, завопил:

 

– Вот он! – тыча пальцем. – Они… – досчитал отца.

Вожатые развернулись на палец и замерли. Отец мирно, даже смиренно произнёс:

– Молодые люди, можно вас на минуту?

Света растирала слёзы по розовым, будто нахлёстанным щекам, Эдик гневался и робел одновременно. Взгляд его стремительно перескакивал с меня на отца, потом снова на меня, словно Эдик следил за стремительной теннисной партией.

– Молодые люди… – повторил отец. Перешёл на деловой шёпот: – Я всё объясню, это полностью моя вина…

Пока он говорил, настойчиво и очень тихо, я ловил на себе восхищённые взгляды сопалатников. Никто не решался ко мне подойти – я был ещё вне закона. Лишь Якушев отчаянно жестикулировал, изображая какой-то конец света.

Я услышал стесняющийся голос отца:

– И в качестве небольшой компенсации за ваши нервы… – он вытащил из кошелька несколько купюр и вложил в отнекивающуюся руку Эдика. – Я прошу, – сказал отец. – Вас, девушка, простите, как зовут? Светлана Николаевна? Тоже очень прошу. Возьмите, конфет себе купите…

Рука Эдика сдалась, он спрятал деньги, затем повернулся ко мне:

– Кротышев, марш в палату, с тобой будет отдельный разговор!

Отец крикнул вслед:

– Не беспокойся, сынок, пока ты в лагере, я присмотрю за ними…

– За чем?.. – спросила гундосая от слёз Света. Она ещё не решила, куда пристроить свою взятку, комкала её. – За чем присмотрите?

Голос отца улыбнулся:

– За утюгами…

* * *

Конечно, эпизод с побегом сам по себе был ярчайшим в моей невыдающейся жизни, но в ту лагерную смену я впервые оказался на кладбище, и оно, как сказали бы мои будущие наставники, “поздоровалось со мной”. И встречу, как ни крути, подстроили “биологические” часы.

Заканчивалась первая неделя смены. Обещанный Эдиком разнос так и не состоялся. Вожатые предпочли сделать вид, что ничего не произошло. Несмотря на все липучие расспросы, я никому не признался о часах – даже лучшему другу Толику.

Слухи о моём геройстве, конечно же, расползлись по лагерю. После завтрака меня подозвали старшие Якушевы – Семён и Вадим. Им уже было по четырнадцать, и они перешли в девятый класс.

Семён, дружески подмигнув, спросил: видел ли я поселковое озеро?

Я сказал:

– Видел, – и как умел нацарапал палочкой на земле план местности: вот дорога через посёлок, трасса, тут кладбище, там железная дорога, а за ним уже озеро.

– О, – ухмыльнулся Семён, – и кладбище есть! Интересно…

– А зассышь, – спросил кто-то, – на кладбище ночью?

– На что спорим? – Семён даже не обернулся. – На ракетку твою спорим?

– А как докажешь, что там был? – спросили насмешливо за его спиной.

Семён чуть подумал:

– Ну, ленточку с венка срежу… Спорим?

Тогда Семён и предложил пойти вместе с ними ночью. Сперва на кладбище, а потом уже к озеру. Польщённый таким неслыханным доверием, отказаться я не мог, хотя Толик завистливо отговаривал:

– Ну и дурак! Поймают и точно выгонят!..

Я соорудил из одеяла и полотенца спящую куклу, чтобы моя койка не выглядела пустой. В полночь, сверившись с часами соседа, я покинул палату. Почему-то через окно, хотя, уже спрыгивая с подоконника, сообразил, что мог бы выйти через дверь, как нормальный человек. Никто же не запрещал нам ночные посещения туалета.

Прислушиваясь к шумам и шорохам, на полусогнутых ногах я припустил к условленному месту за кинотеатром. Обратная сторона как раз граничила с забором. Я увидел Якушевых и ещё двоих незнакомых ребят из старшей группы. Семён шикнул:

– Чё опаздываешь-то? – замахнулся, обозначив подзатыльник.

Я чуть вжал голову в плечи и примирительно пояснил:

– Ждал, когда наши заснут.

Он критически оглядел меня:

– Зря ты, малой, в шортах припёрся. Там наверняка всё в крапиве. Ноги пожжёшь. А на кладбище крапивушка злая, зубастая.

– На мертвяках выросла, – добавил Вадим.

Я заметил, что Якушевы в отличие от меня практично облачились в одинаковые спортивные костюмы. Но только я вознамерился бежать обратно, чтобы переодеться, два спутника Якушевых зашипели, что времени нет, я или иду с ними сейчас, или просто возвращаюсь в лагерь.

Пытаюсь вспомнить, как выглядели те сварливые двое, и не могу. Перед глазами пара безликих овалов. У одного был фонарик. Он то включал, то выключал его, закрыв ладонью, и кожа руки набухала воспалённым малиновым светом…

Я заверил Семёна, что плевать хотел на крапиву. Мы по очереди перелезли через забор, потом ещё пробежали метров сто, чтобы случайно не попасться на глаза сторожу, бессонным вожатым или случайному туалетному ябеде.

Когда лагерь остался позади, мы пошли обычным шагом. “Овал” с фонариком вытащил пачку сигарет. Старшие с важностью, будто отрекались от детства, закурили. Мне же “овал” заявил:

– А тебе не предлагаю… – хотя я и не думал стрелять сигарету.

Ночь была светлой, рассыпчато-звёздной. Под жестяными конусами фонарей кружились маленькие смерчи комарья. Мне в лоб врезался подслеповатый мотылёк. Я поймал его – он был тяжёлый, как гайка, весь обвалянный в белой пепельной пудре.

Мы, не крадучись, шли. Дворовые псы, слыша наши шаги и голоса, не лаяли, а лишь негромко дребезжали своими цепями, укладываясь на другой бок.

Посёлок закончился. Ветер принёс железную россыпь далёкого поезда. По шумному гравию проехала полуночная грузовая машина. Мощные фары высветили серебрянку крестов на противоположной стороне.

За шоссе оказалась незаметная ранее канава, полная топкой и гнилой влаги. Чертыхаясь, с промокшей обувью, мы ступили на кладбищенскую землю. “Овал”, владелец фонарика, подсветив снизу лицо, изобразил покойницкий стон, но тут же схлопотал крепкого пинка от Вадима и немедленно заткнулся, даже не подумав выругаться.

– Ограды нет, – удивился Семён. – Ничего себе…

– Это только в городе заборы… – еле слышно отозвался “овал” с фонариком. Второй “овал” одними губами пошутил, что и без ограды мертвецы никуда не разбегутся.

Странно, но все без подсказок и договорённостей перешли с голоса на шёпот.

Я вдруг понял, что старшие нервничают, и мне тоже сделалось неуютно. До того я был совершенно спокоен, потому что чувствовал себя защищённым их невозмутимым взрослым присутствием.

Кладбище не имело чётких границ. Тумана не было, но пространство будто бы лишилось прозрачности и перспективы. Тут царила неподвижная мутная темень, словно над кладбищем нависало другое, незвёздное небо.

Нервный и бледный луч фонарика, шарящий по могилам, почему-то вызывал тревогу.

– Выключи! – приказал Семён.

– Почему? – спросил “овал”, но немедленно погасил фонарик.

– Разбудить кого-то боишься? – пошутил второй “овал” и вдруг осёкся.

Зашелестел ветер, но звуки он породил совсем не лиственные. Словно бы мы стояли на сцене и невидимый зал призрачных зрителей рукоплескал нам. Я ощутил, как по спине пополз вкрадчивый, потный холодок.

Мы замерли. Я слышал лишь, как настырно звенят возле моего уха комары, похожие на далёкие радиосигналы. Точно кто-то пытался пробиться через шумы и помехи, выйти на связь.

Мы прошли не больше полусотни метров, но, когда я оглянулся, шоссе уже потерялось. Где-то, далёкий, гремел поезд, но звук рассеивался, и было непонятно, в какой стороне шоссе. Нас окружал тесный лабиринт могил.

– Вы как хотите, а я обратно, – выдохнул братьям “овал” с фонариком.

– Иди, – пожал плечами Семён.

“Овал” поёжился и сделал вид, что ничего не говорил.

Неожиданно мы налетели на пустую могилу – или разрытую старую, или же новую, только ждущую своего постояльца. Как в булочной пахнет только хлебом, оттуда пахло одной землёй. Это был скупой, голый запах без примесей травы, кустов и прочей радостной зелени, населяющей поверхность. Пахло внутренностями земли, её тяжестью и сыростью.

– Сём, а тебе обязательно ленту? – я отважился на слова. – Может, банку возьмешь с цветами?

– Не, не поверят, – с сожалением произнёс Семён. – Банки и цветы можно где угодно найти. Нужна конкретно свежая могила с венками…

– С краю должны быть, – подсказал Вадим.

– А край где? – Семён огляделся. – Возле дороги? Или с другой стороны?

– Сёмыч, – взмолился второй “овал”, – давай свалим отсюда. Хочешь, я тебе свою ракетку отдам… До конца смены!


Издательство:
Издательство АСТ