Записки художника-архитектора. Труды, встречи, впечатления. Книга 2
000
ОтложитьЧитал
Книга вторая
© Бондаренко И.Е., наследники, текст
© Нащокина М.В., составление и вступительная статья, 2017 © Орлова И.В., оформление, 2018
© «Прогресс-Традиция», 2018
* * *
Глава 16
Работы в Москве и провинции. Труд и отдых
Летом 1900 г., вернувшись из Парижа, я поселился <в Божедомском пер., в доме Багрова>[1], в небольшой квартирке из четырех комнат, отделанных мною просто, желая создать изящный уют, необходимый и для работы, и для отдыха.
Получил место архитектора по домам бр[атьев] Берг. Моя обязанность заключалась в осмотре этих домов, составлении соображений о необходимом их ремонте и перестройках, для чего нужно было объезжать разбросанные по Москве десять домов, давать указания управляющим и отвозить раз в месяц свои отчеты в контору Бергов на Варварку.
Просматривая отчеты управляющих домами, в графе расходов я увидел экстраординарные расходы, обозначенные как «праздничные» или как «воопче». Оказалось, что к празднику Рождества, Новому году и Пасхе управляющими домов лично относился в полицейский участок пакет, где с точным перечислением лиц администрации были вложены и соответственные суммы. Приставу – 50 р[ублей] – и так по нисходящим ступеням, до писарей, кои получали по 10 р[ублей]. Это была дань полиции, чтобы она оставляла в покое домовладельцев и управляющих и не привязывалась к мелким упущениям. Каждый домовладелец считал своим долгом «поздравить» полицию.
Московская Духовная консистория на Мясницкой улице. Открытка конца XIX в.
Я пробовал было запретить посылку денег, но вызвал протест управляющих домами, считавших подобную меру несомненным признаком моего сумасшествия, а в конторе Бергов мне категорически указали не менять существующего порядка:
<– Иначе не оберешься скандалов! Разве можно!! Что Вы! Оставьте, пусть носят!>[2]
Дома эти были придатком к богатым предприятиям Бергов вроде Даниловского сахарного завода, Рождественской мануфактуры и Шайтанских заводов на Урале. <Относились Берги ко всем предприятиям, а тем более к домам, безразлично, но дома давали большой доход>[3].
Всеми делами Бергов руководил директор правления К.Фр. Зегер.
Получал я двести рублей жалованья и сто пятьдесят рублей на проезды.
Жена моя получала ежемесячно из дома от родителей рублей 100–150. Этих сумм было достаточно, чтобы скромно жить и бывать в театрах и концертах, а иногда принимать гостей.
Осенью этого же года я был приглашен архитектором Иверской общины[4]. Место это было бесплатное, нечто вроде благотворительного, вернее почетного. Нужно было выстроить общежитие для сестер милосердия Красного Креста и произвести некоторые перестройки принадлежащих общине [зданий]. <Место это было мне предложено через Бакунина, секретаря нашего кустарного отдела на Парижской выставке. В общине он также состоял секретарем, отличаясь необычайной аккуратностью в ведении дел и пунктуальной мелочностью, доходившей до того, что на столе у него все лежало в самом строгом геометрическом порядке, так что блокноты возвышались пирамидкой, карандаши, все одинаковой длины и остроочиненные, лежали в прямую линию, параллельную краю стола, и т. п.>[5].
Москва. Церковь Иконы Божией матери Иверская при Иверской общине сестер милосердия. Фото начала XX в.
Постройка общежития не могла представлять для меня большого творческого интереса, но как практика была для меня ценна, так как в короткий срок нужно было выстроить трехэтажное здание. Здание было выстроено ровно в сто дней, о чем и было напечатано жирным шрифтом в отчете общины за 1901 г. Я убедился, что никакого промораживания здания с оставлением его на зиму, не нужно. Кладку стен мы производили шанцами, т. е. с пустотами, и здание протапливалось все лето железными печами. Перегородки были сборные, литые, гипсошлаковые, все столярные изделия были заготовлены одновременно с началом работ и т. д. Дом был пригодным для жилья тотчас же по окончании постройки. Десятником постройки был приехавший Вилков после ликвидации выставки и кустарного отдела.
Вскоре по закрытии парижской выставки художник К. Коровин и я были приглашены в генерал-губернаторский дом. Сказавши благодарственное слово за наши работы на выставке, в[еликая] кн[ягиня] Елизавета вручила мне орден Станислава 3-й степени, который я хотел было положить в карман, но стоявший рядом Бакунин, догадавшись о моем кощунственном намерении, схватил меня за руку и шепнул, чтобы я тотчас же прикрепил эту «высочайшую милость» на грудь. Вскоре явился ко мне на квартиру чиновник от министерства финансов и передал диплом на эту милость с уплатой за знаки ордена 15 рублей.
Гораздо интереснее было появление курьера от отдела промышленности Министерства финансов, в данном случае с французским дипломом на звание Les officiers d’académie и знаками академических пальм серебряных с лиловой эмалью[6]. Диплом был присужден академическим жюри за архитектуру кустарного отдела, кроме того, по общему жюри выставки я был награжден бронзовой медалью тонкой работы Шаплена. Фамилия моя была вычеканена правильно, а не Rondarenko, как была переврана на пригласительном билете [на прием] к президенту Лубе.
За постройку здания общежития Иверской общины мне снова предложено было получить орден Анны, я отклонил этот крестик, за что и впал в немилость, на меня взглянули, как на «красного».
Окончив всякие перестройки и достройки в общине, я с удовольствием оставил это занятие благотворительностью, отнимавшее много времени и более пригодное околачивающимся при общине камергерам, отставным генералам, почетным опекунам и особого типа дамам-благотворительницам, что творили благо чужими руками, не затрачивая ни копейки собственных средств.
Но начальницей этого общежития была симпатичная В.С. Терпигорева, дочь известного писателя С. Терпигорева (псевдоним С. Атава), автора картинного «Оскудения»[7], романа об оскудении дворянства. Я много услышал интересного про этого писателя, акварельный портрет которого работы П. Соколова висел у дочки[8].
Более приятное дело было в г[ороде] Иваново-Вознесенске – постройка большого мануфактурного магазина[9] и отделка дома одному купцу. В Иваново-Вознесенск можно было проехать или через Новки и Шую по Нижегородской ж[елезной] д[ороге] (теперь Горьковской), или через Александров по Ярославской ж[елезной] д[ороге] (Северной). Я предпочитал выезжать по Ярославской, где по пути был изумительный памятник русского зодчества – собор XII в. в г[ороде] Юрьеве-Польском[10]. Остановившись утром, до вечернего поезда я тщательно осматривал это удивительное сооружение в древности Владимиро-Суздальского края, а сейчас затерявшееся в полях Суздальского уезда Владимирской губернии.
Насколько пленяла глаз кубическая лапидарная масса собора, так просто и богато выраженная, с удивительными каменными неразгаданными барельефами, настолько ужасала пристроенная новая колокольня «гражданской инженерной архитектуры». Она тем более приводила меня в стыд, что я принимал участий в этой гнусности, когда был юным, еще учеником Училища живописи, ваяния и зодчества и ходил к гражданскому инженеру М.Н. Литвинову чертить сие позорное произведение, может быть выполненное и по правилам архитектуры, но рядом с уникальными произведениями мирового зодчества – карикатуры непростительны. Всякие попытки даже удачных подделок ошибочны уже в силу того, что каждая эпоха создает свой стиль, и нам невозможно мыслить образами тех людей, проникнуться идеей художника – народа, создавшего такое произведение искусства. Сейчас эта колокольня разобрана[11].
Иваново-Вознесенск. Панская улица. Открытка начала XX в.
В Иванове-Вознесенске я грешил, увлекаясь захватившим меня модным течением в архитектуре – модерном[12].
Эта парижская зараза настолько была сильна, что я тогда еще не мог глубоко понять такого коренного русского искусства, как собор в Юрьеве-Польском, не мог претворить в себе его художественной концепции, я только изумлялся его оригинальности, архаике и непосредственности художника-каменотеса, высекавшего его причудливую орнаментику барельефов, покрывших весь фасад. Но никто не ценил этого чуда искусства, не понимал его значения, и [некоторые] смеялись над моими восторгами такой «старой рухлядью».
Иваново-Вознесенск. Вид с Тулиновского моста. Открытка начала XX в.
В Иваново-Вознесенске родные моей жены очень хотели бы видеть меня городским архитектором, на месте которого был какой-то проворный самоучка-чертежник.
«Русский Манчестер»[13], как горделиво называли свой город ивановские купцы, был центром текстильной промышленности. Многочисленные фабрики дымили своими высокими трубами над безличным пейзажем города… Улицы поросли травой, две главных дурно мощены. Через город протекала речка Уводь, зараженная грязными водами, спускаемыми с фабрик и с боен. Вода в колодце тухлая. Канализации в городе не было. Городское управление не могло рассчитывать на средства фабрикантов, очень богатых и скупых людей с большими миллионами, обладавшими только безудержной жаждой выколотить из труда рабочих копейку на своем миткале.
Держалось купечество гордо и замкнуто; старинные дома охранялись псами и обычаями, все было затхло и пропитано безвкусьем. И лишь новый круг людей свежих, интеллигентных составляли химики местных фабрик, <державших все нити ситценабивного и ткацкого производства. Они давали рисунки, краски, выработку, словом, всю основу, обогащая фабрикантов. Получая большие деньги, эти химики проводили целый день на фабрике, но вечерами сходились дружной семьей, пользуясь возможным культурным окружением своего быта>[14].
Около этого же круга бывали врачи, учителя местного реального училища и некоторые купцы более культурного типа, к числу которых принадлежал и дом Собиновых, откуда была моя жена, кузина певца Л.В. Собинова. Там я познакомился с некоторыми культурными химиками, вроде В.Ф. Каулена, женатого на сестре известного психиатра С.С. Корсакова, В.Н. Обниблина, его брата археолога и др. Из молодого купечества были способные музыканты, образовавшие местное отделение Русского музыкального общества (т. е. отд[еление] консерватории)[15], был один фабрикант Д.Г. Бурылин, составивший интересный музей (историко-художественного типа)[16], был также фабрикант Никон Петрович Гарелин[17], написавший интересную книгу об Иванове-Вознесенске[18], где дал много историко-бытового материала. Но все это единицы. <Местный театрик процветал только благодаря этим химикам, инженерам, врачам. Постоянные поездки в Москву и за границу освежали их и не давали им окунуться в провинциальную тину, хотя Иваново-Вознесенск и не носил специфического оттенка губернской провинции. Это был уездный город, губернским же был глухой Владимир, и>[19] городом ведал полицмейстер, задариваемый фабрикантами, чтобы оставлял их спокойно наживать деньгу.
Клуб был местом для официальных торжеств, но фабриканты считали недостойным для себя идти в театр или клуб «со всеми», а самый влиятельный фабрикант А.И. Гарелин построил внутри своего двора и свою церковь[20].
Под влиянием химиков и инженеров некоторые фабриканты стали ездить с ними вместе за границу, обставлять более культурно свою жизнь, но таковых было меньшинство, «новенькие», как их называло старое поколение.
Я не имел желания быть городским архитектором, видя, как третировался труд местного зодчего и, не усматривая перспектив творческих работ, так как что-либо более значительное, чем перестройка ткацкой [фабрики] или постройка двухэтажной фабричной конторы, поручалось московским архитекторам.
Усадьба А.П. и М.А Собиновых в Уфе. Фото 1988 г.
Первым по величине фабрикантом был миллионер Мефодий Гарелин, имя которого многие купцы произносили с благоговением, а жители с почетом и страхом. Отличался [он] скупостью, доходившей до того, что, когда он выходил из церкви и когда нищие на паперти, протягивая руку, просили у него:
– Подайте, Христа ради, Мефодий Никонович, Вам Бог пошлет.
– Вот смотри! – отвечал Гарелин, протягивая свой бархатный картуз к небу, – смотри, много мне посылает Бог-то!
Этот Гарелин возымел желание построить часовню при соборе и, услышав, что приехал молодой архитектор из Москвы <и строит уже в каком-то новом стиле интересный магазин и отделывает кому-то дом, передал через моего шурина>[21] и пожелал, чтобы я к нему приехал в ближайшее воскресенье в 12 час[ов] дня.
Иваново-Вознесенск. Дом Д.Г. Бурылина на углу Александровской улицы.
Открытка начала XX в.
Я поехал. Позвонил в колокольчик у парадного подъезда. Никто не откликнулся, позвонил вторично, вышла довольно неряшливая кухарка.
– Чего звоните? Чего Вам?
У подъезда стояла великолепная коляска из дома Собиновых с пышным кучером, я был изысканно одет, но это, очевидно, не было принято во внимание кухаркой.
– Скажите Мефодию Никоновичу, что приехал архитектор.
– Ну, архитектор, так иди с черного хода, через кухню, а в парадное и не звони, на кухню и выйдет к тебе Мефодий Никонович, когда будет можно.
– У вас всегда так принимают архитекторов?
– А то еще как! – и кухарка ушла, ворча, – звонит еще в парадную, – какой!
Я уехал обратно. Огорченные мои родственники объяснили мне, что это уж такой обычай.
– Больно гордый! – сказал Гарелин моему шурину, а я просил передать, что не привык к таким приемам.
Позднее уже другой фабрикант, также миллионер (Маракушев) просил меня дать ему проект часовни. Я сделал проект и выстроил часовню с фресками работы художника А.В. Манганари (теперь разобранную)[22].
Так я и не стал городским архитектором в Иваново-Вознесенске и выстроил там только большой магазин и перестроил огромную Крестовоздвиженскую церковь[23] по заказу другого купца, более культурного, оценившего труд художника-архитектора.
Искание нового в искусстве и жажда ознакомления с архитектурой Европы потянули меня в первую же зиму по возвращении из Парижа снова в Европу. Не связанный какой-либо службой, я был «лицом свободной профессии». Положив себе за правило работать ежедневно не менее 8 часов, вечера я проводил над чтением литературы по русскому искусству и вообще по истории искусства. Установил режим: работать, не покладая рук 11 месяцев, а месяц отдыхать, знакомясь с Европой. Позже, когда более позволяли средства, я работал 10 месяцев и два же месяца отводил себе для поездки за границу.
Совершая поездки ежегодно, случалось, что я и дважды в год мог съездить, т. е. в мертвый сезон для строительства, ноябрь, декабрь и январь, или ранней весной, когда постройки еще не начинались, начинались же они обычно после Фоминой недели, первой недели Пасхи, страстную неделю (неделя перед Пасхой) не работали, да еще 6-ю неделю прихватить, – ну и наберется месяц. Иногда и осенью, вместо зимы устраивал я себе каникулы.
Иваново-Вознесенск. Фабрика Гарелина. Открытка начала XX в.
Настало Рождество. <Жена моя уехала в свой родительский собиновский дом в Иваново-Вознесенск>[24]. С небольшим чемоданчиком и скромными деньгами отправился я за границу. Поехал смотреть архитектуру, наблюдая жизнь и находя какое-то особое наслаждение в этом постоянном созерцании чужой жизни, косвенно приобщаясь, сливаясь с ней.
И вот я снова за границей. Наметил осмотреть Вену, Прагу, Дрезден и возвратиться через Берлин. <Жизнь на этот период “отпуска” переключалась. Заботы, интересы, ощущения, переживания оставались в маленькой, но уютной нашей квартирке, и с момента отъезда поезда с бывш[его] Александровского вокзала (теперь Белорусского) – все таяло сзади, в дымке оставленной Москвы>[25].
До границы читался Бедекер – молчаливое справочное бюро. <К искусству устремлялись все интересы, и в поезде я обычно бывал молчаливым, редко выпадали случаи, когда заговаривавший со мной сосед оказывался впоследствии и в числе моих знакомых>[26].
Миновали пограничные станции, и все внимание сосредоточилось на новом окружении. Беглые заметки в памятных книжках, летучие зарисовки в карманном альбоме были дополнением к запечатлеваемому памятью [у]виденному.
Не было планомерного географического пути следования, ехал, куда влек только интерес к искусству, и случайность нередко выбирала место остановки.
После парижской выставки я аккуратно бывал на всех международных художественных выставках вплоть до 1914 г., кроме американских, так как меня никогда не тянула к себе Америка с ее практицизмом архитектуры. И всегда выставки с их праздничной архитектурой подавляли суетой, так заслоняющей подлинное лицо и города, и народа. Исключением бывали целевые – только художественные или строительные – выставки. Например, выставка венского «Сецессиона»[27] – этой прелюдии целого направления в искусстве, долго державшегося и имевшего много положительных завоеваний, – нельзя было не увлечься оригинальным павильоном, построенным тогда уже знаменитым Ольбрихом и художественным вкусом внутреннего убранства выставки. Декоративное искусство в те годы переживало свою весну, недаром журнал Венского нового художественного общества назывался «Ver Sacrum» («Священная весна»)[28].
После Парижа Вена была лучшим городом, где выковывался «Новый стиль»[29], где строгая школа Отто Вагнера дала ряд зданий, послуживших образцом целому подражательному циклу. Увы, так часто уродливо переносившему только внешние черты! И как нелепы были у нас в Москве где-нибудь на Сретенке обычные доходные коробки с бессмысленно насаженными на фасадах деталями, или, еще хуже, фасады, облицованные глазурованными плитками, более уместными в ваннах и уборных, чем в оформлении фасадов.
В эту поездку в Вену я приобрел интересное знакомство. В Варшаве в купе венского поезда вошли священник, ехавший в какую-то польскую церковь, и небольшого роста, с энергичными движениями уже почтенный человек, и поместились рядом;
последнего, видимо, раздражало длинное одеяние русского попа;
не стерпев, он обратился ко мне: «Не понимаю, как можно ходить в таких юбках и при этом еще косматому!» (В Западной Европе русские священники обычно носили общечеловеческое платье и всегда были аккуратно острижены.)
Раздражительный субъект оказался полковником русской службы Сергеем Сергеевичем де Бове, внуком известного московского архитектора О.И. Бове, мастера эпохи ампир. Де Бове жил постоянно в Вене и занимался тем, что скупал лошадей для русской кавалерии. Лошадь в Вене, и вообще в Австрии, была очень ходовым товаром, особенно в Венгрии. Узнав, что я архитектор, Бове пригласил меня посетить его и предложил дать мне некоторые советы в отношении осмотра города.
На другой же день Бове навестил меня в отеле «Мюллер» на Грабене, где я остановился и где портье отеля, тоже Мюллер, был очень удобным справочником, кстати, не плохо говорившим по-русски. Я посетил Бове в его изящной квартире в центре города.
Юрьев-Польской. Георгиевский собор с колокольней. Фото начала XX в.
Бове был охотник, отлично знал весь Тироль, и по его совету я потом посещал интереснейшие места в Тироле, далекие от избитых [и] протоптанных мест путешественниками.
Бове предложил мне войти в компанию по эксплуатации только что изобретенных разборных и переносных домов системы Брюмера.
То, что в наши дни стало стандартным строительством, с тщательно и остроумно разработанными типами и деталями, в те годы было еще совершенной новостью. Я заинтересовался. <Состоялось знакомство с молодым архитектором Брюмером и его финансистом, богатым венским евреем Зильбигером. Насколько Брюмер был шаблонной фигурой венского архитектора, настолько старый Зильбигер был интересным типом. Большой делец, инженер по образованию, он полжизни отдал на строительство дорог в Индии, служа в английской компании, и теперь доживал остаток жизни с взрослой красавицей дочкой, в богатом особняке где-то возле Кертнер-Ринга.
Зильбигер не был узким специалистом: всесторонне образованный, он был большим коллекционером и имел в своем особняке хорошую коллекцию индийского искусства>[30].
Мы совершили поездку в Земмеринг[31], в центр австрийского Тироля, самой живописной его части. Там был выстроен разборный охотничий дом для Ротшильда. <(Мы группой засняты и красуемся на страницах венского каталога… Брюмера)>[32].
Бове ввел меня в дело с тем, чтобы попробовать ввести такие дома и в России. <Желая угостить меня национальным венгерским гуляшом, Бове пригласил меня к обеду. Его жена Мици изготовила действительно превосходный гуляш с красным перцем (паприкой), вызвавшим такую жажду, что английский Эль казался водой. Возвращаясь к себе, я с удовольствием шел пешком, вдыхая свежий ночной воздух и вливая [в себя] в каждом кафе кружку пива. Помню только, как дошел до отеля, как бережно портье сдал меня на руки фрейлин Анне, заботливо уложившей меня, и дальше все пошло в тумане – непропорционально съеденный гуляш, много выпитого венского светлого пива дали себя почувствовать>[33].
Павильон Сецессиона в Вене. Арх. Й. Ольбрих. Фото 1898 г.
На следующий год весной Бове приехал в Москву, мы получили заказ от Московской городской управы на пробный разборный дом. Он был выполнен Коломенским заводом; другой был изготовлен в Сормовском заводе, куда мы ездили с Бове, где управляющий заводом (Мешерский) очень интересовался всякими новинками. При этом, как оказалось впоследствии, свою очаровательную усадьбу «Алабино» с домом исключительной архитектуры (еще [по]строен был великим М. Казаковым) довел до разрушения[34].
Дешевые руки, дешевый лес, а главное – рутина были сильными конкурентами разборного стандартного дома.
О стандартном доме я делал доклад в Петербурге в Соляном городке в Русском техническом обществе[35], но дело не пошло. Остался лишь на память каталог, да сохранилась надолго наша дружба с Бове, так как мы с ним сошлись помимо деловых операций.
Бове посещал Москву, бывал у меня, и я заезжал к нему в Вене. Бове прожил интересную жизнь. Богатый помещик Пензенской губернии, женатый на Соловцовой (имение «Соловцовка» принадлежало его жене). Сын его – Клавдий Бове был художником и работал потом в Талашкине в художественной колонии кн[ягини] М.К. Тенишевой[36].
С.С. Бове был страстный путешественник, изъездивший полмира, истратив свои капиталы. Потом он развелся с женой, поступил на службу и уехал в Вену, где женился на венгерке и прожил остаток жизни, оборвавшейся внезапно. Прожив остальные деньги и, не желая испытать горечи нужды, он, будучи почти 60 лет, приехал в Париж, потерпел неудачу в каком-то денежном деле и застрелился в отеле «Сюбиз».
Разница лет не мешала нашим дружеским связям; очевидно, в дружбе играют роль душа и ум, а не возраст, тем более что нас роднило еще искусство – этот великий элемент культуры, ее всеобщий язык. Бове любил и понимал искусство, но больше всего ценил природу и умел смотреть на нее, остро ощущая ее красоты. Вот почему я с такой охотой ездил с ним по Тиролю. После нашего осмотра дома в Земмеринге мы с Бове поехали в сердце Тироля – Zell am Ziller[37], и дальше стали пробираться в чарующую долину Zillertal[38]. Посетили задумчивое, таинственное Achensee[39], где в спокойные воды этого очаровательного озера глядят великаны-горы с их ледниками и сокровенной лесной синевой. Как охотник Бове знал какие-то маленькие неведомые городки, где у него были знакомые. Наконец, довольно исколесив, мы добрались до столицы Тироля – Инсбрука, где я провел несколько незабвенных вечеров среди типичнейших тирольских охотников и певцов «йодля».
«Керамический дом» в Вене. Арх. О. Вагнер, 1898–1899.
Фото конца XIX в.
Пейзаж Тироля. Фото конца XIX в.
<Я никогда не был любителем охоты и был равнодушен к разговорам столь страстным, но я наблюдал в кабачках исключительно картинные типы. Здесь-то и познакомил меня Бове с небольшой труппой, если так можно назвать шесть человек – четырех человек из Боцена и двух тиролек. Цитра, гитара и пение передавали замечательные народные песни с их “йодлами”. Случилось так, что эта труппа ехала в Вену. Как-то на возвратном пути из Италии я снова завернул в Вену, и там в каком-то ресторане мы ужинали с этой труппой Grinzinger-ов, где за бутылками вкусного крепкого красного южно-тирольского вина “Vöslauer” эти певцы пели и записали мне в памятную книжку несколько куплетов особенно пленивших меня тирольских песенок.
Глядя на эти типы, я понимал всю жизнерадостность в живописи Дефреггера, живопись хотя и не очень высокого достоинства, но полную любви к своему народу>[40].
Уроженец уфимских степей и видевший только отроги Урала близ Уфы, я был пленен Тиролем, как только увидел его в первый раз, живя в Цюрихе, эту горную симфонию каменного гиганта. Пиренеи, Апеннины, норвежские скалы – ничто так не пленяло, как Тироль с его необычайным уютом. <Там можно было бы прожить всю жизнь и, не скучая, любоваться всегда сменяющейся колористической панорамой, если бы меньше любить родину>[41].
Вена задержала меня больше, чем я рассчитывал. Бове помог мне всосаться в жизнь этого «немецкого Парижа», как иногда называли Вену, но как не говорилось в Вене, где город имел свой специфический колорит, свою культуру. Город, где так долго жили Глюк, Гайдн, Моцарт, Бетховен, Шуберт, создавшие глубокую музыкальную культуру, продолженную Брамсом, Малером и Брукнером. Улыбку города, его жизнерадостность так ярко передал Иоганн Штраус в его незабвенных вальсах. И не проходило ужина в «Аннагоф» или у «Ронахера»[42], где под звуки вальса всегда изысканного оркестра публика постепенно воодушевлялась, подпевала и танцевала так изящно и плавно, как нигде не танцевали вальса, и уже совсем не похоже на легкомысленные танцы Монмартра в Париже. <Масса зелени, даже на фонарных столбах на Ринге (главной и блестящей улицы Вены) были устроены высоко корзинки с цветами>[43].
Пейзаж Тироля. Фото конца XIX в.
В садах и парках – обилие памятников своим музыкантам, художникам, писателям. Штраус стоял, взявшись за руки с Ланнером, отцом венского вальса. Грильпарцер здесь писал, романтик Гёльдерлин в предместьи, в Вейдлинге[44], могила Ленау. Здесь же много-много веков тому назад уснула навеки бесстрастная душа Марка Аврелия, когда в римские времена Вена еще называлась «Виндобоной»[45]. <Все это отжило. Замолкли блестящие квартеты Разумовского и Лобковица, а позже и симфонические концерты, и лишь в весенние дни шелестят ажурные листья каштанов о былом. Но и зимой Вена – интересный город, над которым высится башня Св[ятого] Стефана с потускневшими цветными изразцами крыши>[46].
И в университете, основанном еще в XIV в., существует кафедра музыки… Музыкой была переполнена Вена, модница во всем и раньше других городов воспринявшая модный модерн.
Прежде всего отозвалась на новое веяние живопись. Искрящийся красками Ганс Маккарт был забыт с его огромными полотнами в музеях, которых так много в Вене. На смену пришел иной стиль, стиль «Сецессион». Не богатейшая «Альбертина»[47] со своими тысячами листов рисунков и гравюр мастеров Возрождения тянула к себе в те годы, а, прежде всего «Сецессион».
Эклектизм[48] [18]70–[18]80-х г[одов] привел мысль художников в полный тупик; безотрадная полоса. [18]70–[18]80-е гг. должны были неизбежно породить какое-либо новое искусство или возродить старое. Но жизнь не ждет, возврата к прежнему быть не может, и новая жизнь ищет новых форм.
Мост в Инсбруке. Фото конца XIX в.
Безотрадность и шаткость всего буржуазного строя показала всю свою гнилостность именно в эпоху [18]80-х годов. <Все разочарованы безнадежностью, доходящей в поэзии и литературе до символизма, питающего и отдельные истоки искусства.
Эта эпоха во всей своей наготе показала свою полную изжитую оболочку. Дух давно умер. Только с рождением отдельных утопистов, вроде Вильяма Морриса, сказавшего впервые новое слово в своей знаменитой книге “Вести ниоткуда”, могли появиться новые истоки нового стиля. Подкованного всей культурой, мастерством, но все же скованного безвыходным кольцом распадающегося буржуазного общества>[49].
Кучка английских прерафаэлитов[50] во главе с Вильямом Моррисом, Уоттсом и Рафаэлли[51], а также Бенджонсом[52] с их идеологическим пророком Джоном Рёскином, сказала также новое слово в искусстве.
Прага. Центр города. Открытка начала XX в.
Английское искусство по самому свойству своей национальной природы было философски отвлеченным, изысканно аристократическим, с присущей аристократизму замкнутостью, и казалось, что это искусство не распространится на континенте.
Но новые идеи в искусстве нельзя запрятать ни в какой закрытый клуб прерафаэлитов, и никакие интимные собрания у Джона Рёскина не смогли уберечь их от ищущих и любопытствующих художников остальной Европы.
Как всегда, наиболее чуткая французская натура первая восприняла эти новые элементы, новые пути, и архитектор Плюме первый в Париже строит тогда знаменитый и наивный теперь – «Кастель Беранже»[53], а за ним Саваж и Жюль Орта[54] начинают заполнять аристократические кварталы зданиями нового стиля. Основной скелет старой французской архитектуры изжитого французского эклектизма одевался новой декоративной формой, не подчиненной логике архитектоники[55] и всего архитектурного замысла, а исключительно лишь побуждаемой мастерством, изящностью техники и безудержной фантастической беспредметностью.
Прага. Народный театр. Открытка конца XIX в.
Но мода заразительна, а новое в искусстве всегда захватывает. <Поэтому наиболее трезвая немецкая архитектурная общественность во главе с группой дармштадтских архитекторов, начиная с молодого знаменитого тогда Жозефа Ольбриха, вырабатывает в Дармштадте стиль настолько интересный и новый, что этот новый немецкий модерн быстро становится законодателем вкусов во всей Западной Европе на протяжении почти двух десятков лет.
Родственной чертой дармштадтского искусства развертывается блестящее искусство модерна группы венских архитекторов во главе с Отто Вагнером и Коломаном Мозером при участии дармштадтского архитектора Ольбриха. Основали самостоятельное художественное общество, так наз[ываемый] “Сецессион”. Это общество, полное веселой жизнерадостности в своих работах, издавало также и журнал, который назывался “Ver Sacrum” (“Священная весна”). Это общество в Вене выстроило для себя очаровательный павильон»>[56]. В Дармштадте [родился] стиль немецкий модерн, ставший законодателем вкусов во всей Западной Европе на протяжении почти двух десятков лет.
В «Сецессионе» в 1900–1903 гг. устраивались художественные выставки живописи, скульптуры и декоративного искусства, главным образом мебели, утвари и тканей. <Часть венского общества оделась в костюм, рисованный художниками группы. Платья, вышитые по рисункам, славились, а изящные венские головы и тонкие шейки украшались очаровательными золотыми изделиями работы парижского художника-ювелира Лалика. Он подносил аристократическому обществу Парижа высокохудожественно отделанную гальку, простой камень в компании с изумрудами и жемчугом, но отделанную необычайно утонченно>[57].