Как мирила нас зима железом и льдом,
Замирила, а сама обернулась весной.
Как пойдет таять снег – ох, что будет потом!
А как тронется лед – ох, что будет со мной!
Борис Гребенщиков
Глава 1
Первым утром нового года[1] Веселка проснулась раньше всех в доме, а может быть, и во всем городе Прямичеве. В просторной избе купца Хоровита было тихо: от подполья, где вылизывал мисочки домовой, до холодных, заваленных сеном повалуш нигде не раздавалось ни голоса, ни шороха. Домочадцы спали, утомленные вчерашним празднеством, посапывали на полатях и на лавках девять младших Хоровитовых детей. Восьмилетняя Волошка спала с зажатым в кулаке недоеденным печеньем – масляную головку у новогодней коровки она отгрызла вчера, а задняя часть осталась. Для воробьев.
Веселка выползла из-под овчинного одеяла, сунула ноги в короткие сапожки. Печка давно погасла, изба простыла за ночь, было зябко, но Веселка прямо в рубахе шагнула к окну и нетерпеливо сдвинула заслонку. В щель пролился яркий дневной свет, потянуло свежим, бодрящим холодком. Не так уж часто зимой случается проспать до света, и этот день, пришедший как бы без утомительно долгого и хмурого зимнего рассвета, казался чудом, подарком богов. Веселка заторопилась одеваться. Ее вышитые праздничные рубахи, которые вчера покидала на лавку кое-как, лежали беспорядочным ворохом белой ткани, красной вышивки, пестрой плетеной тесьмы. Венчик, обшитый разноцветными стеклянными бусинами, завалился и вовсе под лавку, ленты помялись. Веселка тихо смеялась про себя, копаясь в ворохе одежды, поднимая одну рубаху за вывороченный рукав, другую за подол, – вот поди пойми, где тут верх, где низ! «Неудобно штаны через голову надевать» – почему-то вспомнилась поговорка, и Веселка фыркнула, не в силах сдержать смех. Даже эта утренняя путаница веселила ее, и одновременно томило нетерпение скорее разобраться и вырваться на улицу, к свету и свежему воздуху. Это совсем не та улица, что была вчера – ведь пришел новый год! Казалось, за дверью избы ее ждет какое-то новое, небывалое счастье, и Веселка торопилась скорее встретиться с ним. И что за важность, если ленты помялись: мать не видит, а для прочих и так сойдет! Веселка была не самой опрятной девушкой в Прямичеве, но ее хорошему настроению, задору и веселью, а значит, и успехам это ничуть не мешало.
По всему дому были рассеяны следы вчерашнего празднования: остатки угощений, шкуры и берестяные раскрашенные личины, Волошкина трещотка, деревянные копья и щиты маленьких братьев. Веселка ничуть не удивилась бы, если бы среди праздничного беспорядка на лавке (или под лавкой) у дверей, где вчера горой были навалены соседские шубы и кожухи, сейчас обнаружился бы похрапывающий Прамень-косторез или Вьюга, Нахмуров сын. Вчера посад так хорошо погулял, что многие, уж верно, смотрели новогодние вещие сны не дома, а там, где привелось упасть. А уж в доме богатого купца не было недостатка ни в угощении, ни в пиве, ни в меду, ни в браге.
На столе и сейчас еще стояла неубранная посуда. Распустив косу и дергая гребнем густые светло-русые пряди, Веселка совала в рот то огрызок пряника, то ложку холодной каши – хорошо, ничего искать не надо, все на столе! Заплетя косу и умывшись, Веселка набросила платок, полушубок и, подпоясываясь на ходу, устремилась наружу – так хотелось ей скорее впустить новый год.
Отворив дверь из сеней во двор, она немножко постояла на пороге, с радостью вдыхая воздух чудесного дня – ослепительного и свежего. Новогодняя ночь отрезала, навсегда оставила позади и хмурый месяц студен, и тоску по умирающему солнцу. Пройдя через эту священную ночь, как само солнце проходит под землей, мир вынырнул в новый светлый день, омытый и обновленный, и все в нем было пронизано тем самым ликованием и счастьем, которые проснулись в душе Веселки этим утром.
За остаток ночи успел пройти снег, и Веселка, не заставшая снегопада, ахнула от восторга. Вся прошлогодняя земная грязь: пятна золы и навоза, многочисленные перепутанные следы, щепки, осколки глиняных горшков, клочки сена, ветки и палки, – все исчезло, землю покрыл пушистый, ослепительно белый снег, и новое солнце бросало в него неисчислимые звезды. В сугробах играли красные, зеленые, синие, огненные искры, как напоминание о летней росе. До конца зимы оставалось еще три долгих месяца,[2] но самое темное, самое тяжелое время года было позади, и дышалось легко: казалось, что и сама новая весна уже где-то рядом, рукой подать.
Ворота были не заперты и тоже, казалось, дремали. Сколько же раз им вчера пришлось отвориться, впуская гостей! Всю эту ночь на улицах было шумно и оживленно: ходили волхвы из Перунова святилища на горе и из Велесова святилища над Ветляной, за ними толпами валил народ. Соседи ходили к соседям, родичи к родичам, друзья к друзьям и даже недруги к недругам; стайками воробьев бегали дети, кто с пирогом, кто с пряником в руке. Все это кричало, пело, угощало и угощалось; на углах улиц горели костры, знаменуя возрожденное яркое солнце, молодежь водила хороводы и затевала игры. И теперь даже сами крыши домов и серые тыны казались утомленными этим неистовым весельем.
Осторожно ставя ноги на снег – жаль мять такую красоту, вот бы поверху перелететь как-нибудь! – Веселка пробралась за ворота и оказалась на улице. Двор Хоровита стоял на окраине прямичевского посада, возле вымола на берегу Ветляны, где летом приставали ладьи, а сейчас виднелись десятки распряженных саней. На улице еще было пусто, и только один человек попался на глаза Веселке. Не она одна так рано поднялась! Но тут же она узнала встречного и фыркнула, в досаде даже прикрыв лицо варежкой. Ах, вовсе не Беляя хотела она увидеть, глядя в сторону Кузнечного конца!
Но ради Нового года Веселка скрыла разочарование и, сама себе состроив досадливо-смешную рожу, тут же улыбнулась встречному. Беляй, рассудительный парень из Кузнечного конца, вовсю торопился к ней, и его круглое румяное лицо, украшенное широкой улыбкой, сейчас удивительно походило на праздничный блин. Заметив это, Веселка расхохоталась и не сразу сумела справиться со смехом, чтобы ответить на приветствие.
– Здравствуй, боярышня светлая! – Не понимая, чем успел так ее насмешить, Беляй остановился в двух шагах, поклонился и даже снял шапку. Вид у него был смущенный, но довольный: к Веселке-то он и направлялся и теперь был рад, что она не успела никуда ускользнуть. – Чтобы ты и в новом году была так хороша, так разумна и прилежна, так станом стройна, лицом бела и румяна…
Затихшая было Веселка фыркнула снова. Беляй давно завел привычку звать ее боярышней, и если поначалу это ее смешило, то потом стало вызывать досаду. Вот ведь заладил – нет бы чего-нибудь новенькое придумать! Нарочито почтительное обращение Беляя так не вязалось с ее открытым, задорным нравом, что казалось нелепым и неуместным, и она не понимала, как Беляй этого не понимает. И говорит-то он всегда так обстоятельно и долго, а ей трудно было выстоять на одном месте, пока он кончит свою «величальную песню». И хвалит-то он ее всегда не за то, что у нее есть на самом деле: ни особым разумом, ни домовитостью и прилежанием старшая дочь Хоровита не отличалась.
– Да ладно тебе глупости болтать! – Веселка махнула рукой, не дослушав по всем правилам построенное поздравление. – Вот заладил с утра! Колядок мы вчера наслушались, до сих пор в ушах звенит. Или тебе пирожка не хватило? Погоди, я тебе вынесу потом. Чего ты так рано поднялся-то? Раньше всех? Или… Где медведюшка-батюшка? Не видел его сегодня? Спит еще?
Беляй пожал плечами. На губах его виднелась та же праздничная улыбка, но серые глаза похолодели. Веселка ядовито сощурилась: даже и обидеться толком не может! Напрасно она дразнила его разговорами о другом – Беляй делал вид, что ни о какой ревности и не слыхал.
Ты медведюшка мой батюшка,
Ты не тронь мою коровушку,
Ты не тронь мою коровушку,
Не губи мою головушку… —
поддразнивая, стала напевать Веселка, приплясывая на снегу. При этом она лукаво поглядывала на Беляя, но мыслями была опять в прошедшей ночи – когда играли в «медведя». Рослый «медведь», одетый в настоящую косматую шкуру, с жутким ревом бегал по пустырю, где сходились Велесова улица и Кузнечный конец, ловя визжащих девушек. Сверкали на снегу отблески костра, бревна тынов в темноте казались дремучим лесом; орали стоящие кругом парни, гремели трещотками, и было жутко, как будто все взаправду. Веселке было жарко, точно праздничный огонь горел внутри нее, она бегала со всеми и визжала не только от веселья, но и от ужаса перед древним обрядом жертвоприношения…
И сейчас еще захватывало дух, когда вспоминалось, как «медведь» поймал ее, как она рвалась изо всех сил, но не могла вырваться из его цепких и крепких, как железо, косматых лап… Как он оторвал ее от земли и она била ногами в воздухе, визжа до хрипоты; как он бросил ее в сугроб и навалился на нее так, что она и вправду испугалась, что задавит. В лицо ей сыпалась холодная снежная пыль, а потом «медведь» откинул с головы звериную личину и стал ее целовать, и от него веяло таким жаром, что сам сугроб, казалось, должен был растопиться. И она уже не понимала, на каком она свете, и будто бы не пустырь на углу был вокруг нее, а Велесово подземелье с огненной рекой, и не Громобой, сын кузнечного старосты Вестима, обнимал ее, а сам древний бог-зверь, ежегодно приходящий за жертвой… Кровь кипела, сердце выскакивало из груди, дух замирал от восторга и ужаса…
Вежливый и скучноватый Беляй был рядом с этими воспоминаниями бледен, как ночной светлячок рядом с солнцем. Да вот беда: богиня Лада заставляет любить, не задумываясь, есть ли надежда на взаимность. Веселка была, конечно, не для Беляя, и не нужен он был ей, когда все прямичевские парни, не исключая и княжеских кметей, так и вились вокруг нее.
На первый взгляд казалось, что ничего в ней особенного нет, но в Прямичеве Веселка считалась красавицей. Хотя мягким и простым чертам ее лица до настоящей красоты многого не хватало: четкости, глубины. А еще ей не хватало ума. Веселку никто не назвал бы глупой, но она никогда не давала себе труда думать. Жизнь для нее была проста, лежала впереди широкой прямой дорогой, не требующей никаких раздумий. Она редко бросала взгляд дальше сегодняшнего дня: каждый ее день был так же полон и увлекателен, как у иного целая жизнь. Ее белое лицо, почти без румянца, только с легкой розовой тенью на щеках, всегда было открыто и ясно, и при взгляде на него возникало ощущение почти младенческой нежности и чистоты. Ее светло-серые, с голубоватым отливом глаза искрились весельем из-под пушистых, светлых, едва заметных бровей, а губы были яркими, как спелый шиповник. Красива была и коса, светло-русая, гладкая и длинная, с легким золотистым отливом, а на висках и на шее вились мягкие приятные кудряшки.
Но рассмотреть всю эту прелесть было трудно, так как Веселка всегда была в движении: лицо играет, глаза стреляют по сторонам, даже коса мечется от плеча к плечу. Все вокруг ее занимало, и она постоянно, даже разговаривая с кем-нибудь, вертела головой по сторонам, как птичка. Нравом она была легка, уживчива, приветлива, но не горяча сердцем и не привязчива: ее дружелюбие как бы скользило по людям, никого не выделяя, а взгляд искал не кого бы приласкать, а чем бы позабавиться. Беляй, в общем-то, был отличным женихом: неглупым, честным и трудолюбивым. Но все эти качества имеют цену только в долгой жизни, а для Веселки, занятой сегодняшним днем, они ничего не значили. Она не была обеспокоена, как всякая девушка, поиском среди парней единственного суженого, а болтала и смеялась с любым, с кем ей только не было скучно.
Если кто-то и занимал ее больше других, то только Громобой из Кузнечного конца. Громобой был, безусловно, самым сильным парнем Прямичева: никто никогда еще не одолевал его в кулачных боях Медвежьего велика дня, и своей силой он славился далеко за пределами Прямичева. Всякой девушке было бы лестно поймать такого сокола, но Громобой, хотя ему и сравнялось уже целых двадцать пять лет, не собирался жениться и обращал на Веселку мало внимания. Может быть, его равнодушие и привлекало ее; отец и мать сокрушались, видя, что их дочку, самую красивую в посаде, не так-то легко будет выдать замуж. Но Веселка только отмахивалась от уговоров и призывов быть поразумнее: судьба придет – за печкой найдет, судьбу и пешком не обойти, и конем не объехать.
Посад понемногу просыпался, от дерновых и тесовых крыш потянулся вверх целый лес густых, спокойных в безветрии дымовых столбов. Скрипели ворота, где-то стучал топор, повизгивал свежий снег под ногами, отовсюду долетали веселые голоса, приветствия, поздравления. Разговаривая с Беляем, Веселка то и дело отвлекалась, чтобы поклониться кому-нибудь из проходящих мимо, а сама все постреливала глазами в Кузнечный конец. С того места, где она стояла, он был виден насквозь, видны были и яркие ворота Вестимова двора, покрытые резьбой и раскрашенные красным и синим. Створки были закрыты, и их неподвижность томила Веселку, и она нетерпеливо переступала с ноги на ногу. Пока Громобой не появится, новый год для нее не придет по-настоящему.
– Ну, кланяйся своим от меня! – Она махнула Беляю рукой и пошла по улице, но он будто не заметил, что с ним попрощались, и двинулся следом.
– А у нас еще что вчера было! – торопливо начал он, будто только что вспомнил: вот сейчас расскажет и сразу уйдет. – Ты обсмеешься! Иду я вчера от Овсеня, еще Солома был и Миловид с нами…
– Стой! – Веселка вдруг взмахнула рукой, будто отгоняя комара, и Беляй послушно замолчал.
Наверху, в небе, творилось что-то невероятное. Уже некоторое время, рассеянно слушая Беляя, Веселка посматривала вверх, но не верила глазам: казалось, дым из-за ближайшего тына застилает взор… Но нет! Воздух вдруг потемнел, ослепительное сияние снега погасло, как будто чья-то злая рука украла первый день года и сразу бросила мир в глубину вечерних сумерек. Белые облака стали густо-серыми, словно барашки вдруг обернулись волками. По улице вниз с горы хлынул стылый, резкий ветер, дернул подол, холодом прогладил щеку, точно плоской стороной железного ножа. По белому снегу под ногами побежали волнистые серые тени, замелькали вокруг людей, точно навьи.
Люди на улице и у ворот прерывали разговоры и поздравления, смотрели вверх, охали, вскрикивали. Что-то черное, как пустота глубокого колодца, надвигалось на солнце и заслоняло его собой прямо на глазах окоченевших от ужаса прямичевцев. Темнота стремительно летела вниз, как губительная сеть, опутывая белый свет. В хлевах замычали коровы, заржали лошади, собаки по всем улицам подняли жуткий и жалобный вой. Небо, только что бледно-голубое и ровное, вмиг стало темным и неоглядно глубоким, каким не бывает оно ни днем, ни ночью, когда взгляду препятствуют то свет, то тьма. Сейчас оно раскрылось на страшную глубину, и оттуда, как хозяева, потревоженные внезапным вторжением в жилище, остро выглянули недовольные холодные звезды.
К ногам Веселки упала и закопошилась в снегу серая ворона, беспомощно распластав черные крылья. Но Веселка даже не глянула на нее; прижимая стиснутые руки к груди, она завороженно смотрела вверх и не могла вздохнуть от ужаса. Черный круг сожрал уже половину солнечного лика, и от новорожденного ягненка-Хорса остался только ущербный рог, пылающий багряным режущим светом. Облака вокруг солнца сначала окрасились красным, словно кровь, потом налились огнем, так что невольно хотелось пригнуться, закрыть голову руками в ожидании, что сейчас на землю прольется огненный дождь. Черная пасть тьмы все глубже заглатывала Хорса, от него оставалось так мало, что тьма вокруг стала плотной, зеленоватой, как глубокая вода. И, как вода, она душила.
– Зи… Зимний Зверь! – с трудом одолев судорогу в горле, прошептала Веселка. Звук собственного голоса, даже такого, помог ей опомниться. С трудом сглотнув, она пыталась крикнуть, досадуя на свою беспомощность и изо всех сил стараясь ее одолеть: – Люди! Это Зимний Зверь! Гоните его, пока все не съел! Гоните его! Гоните!
С усилием сдвинув увязшие в снегу непослушные ноги, Веселка шагнула к ближайшему тыну, сорвала с кола большую пивную корчагу, вымытую после вчерашнего пиршества, и обеими руками грохнула ее об тын. Корчага с треском разбилась, тяжелые глиняные осколки посыпались в снег и пропали. Но люди вокруг опомнились и поняли, что нужно делать. Всхлипы сменились криками; прямичевцы кинулись по дворам, каждый хватал первое, что попадалось под руку, лишь бы могло греметь: поленья, железные сковороды, песты, котлы, трещотки и рожки, оставшиеся от вчерашнего веселья. Сосед Прамень молотил коромыслом по брошенным в снег пустым ведрам, в раскрытых воротах громыхало перевернутое свиное корыто. Тетка Угляна возле своих ворот держала в одной руке железную сковороду для праздничных блинов, а в другой – деревянную ручку-хваталку от этой же сковороды и молотила одним о другое, зажмурив от страха глаза и изредка взвизгивая.
По улице промчался рослый рыжеволосый парень в наброшенном на одно плечо кожухе, и ненадетый рукав летел за его спиной, поматываясь, суматошно силясь поспеть. Веселка заметила парня краем глаза, и вид его прибавил ей сил, как будто его присутствие обеспечивало скорую победу. Одолев ужас, помня только, что для победы надо побольше шуметь, она металась по улице и колотила чьим-то расписным коромыслом по тынам и воротам, по горшкам, вывешенным на кольях на просушку, кричала во все горло, словно силилась разорвать путы тьмы, павшие на землю.
Громобой скрылся в воротах Вестимова двора, и через несколько мгновений из-за тына полетели звонкие тяжелые удары молота по наковальне. Ему ответили другие; молоты и молоточки многочисленных прямичевских кузнецов били по наковальням, по неоконченным заготовкам, по крицам, приготовленным для будущей работы.
– Гоните его! Гоните! – вразнобой кричали прямичевцы и шумом гнали прочь злого зимнего духа, раскрывшего пасть на новорожденного солнечного ягненка.
С горы, где стоял прямичевский детинец, долетел гулкий, протяжный удар, похожий на голос грома, скатился и рассыпался по улочкам и дворам посада, потом еще один и еще. Это Зней, волхв Перунова святилища, бил молотом о священный камень-жертвенник. Посадские жители оборачивались к детинцу, на их лицах проступали облегчение и надежда, как если бы они слышали приближение самого Перуна.
И устрашенный Волк разжал зубы; тьма ненадолго замерла, а потом стала редеть. Потухли облака, так и не пролив на землю огненный дождь, солнечный ягненок покатился из пасти тьмы назад, на волю. Небо посерело, потом снова стало голубым, а Зимний Зверь побледнел и растаял. Звезды спрятались в своих глубинах, тени метнулись по углам и забились в щели. Крики ярости и страха сменились радостными, ликующими.
– Слава тебе, Хорсе пресветлый! Слава! Чуры нас спасли! Солнышко наше трисветлое! Солнышко! – десятками густых и звонких голосов кричала вся улица, и люди со слезами радости на глазах кланялись солнцу, спасенному их собственными усилиями.
Побросав палки и прочее, прямичевцы утирали слезы, смеялись и обнимались. Из толпы потрясенно кричащих и плачущих женщин выбралась Веселка. Платок с ее головы сбился на спину, коса растрепалась, по щекам текли слезы, и она на ходу смахивала их то ладонью, то тыльной стороной руки. Потрясение еще не схлынуло, от ужаса и возбуждения ее била дрожь, глаза плакали, а рот сам собой смеялся. Было чувство, что сама она только что избежала гибели, что это за ней приходил Зимний Зверь, на нее раскрывал свою черную жадную пасть…
Она шла по улице, ничего перед собой не видя, и остановилась только тогда, когда уперлась в кого-то большого и теплого. Чьи-то руки взяли ее за плечи и слегка встряхнули. Слегка – это для обладателя рук, а для Веселки сотрясение получилось весьма внушительным. Она подняла голову: перед ней стоял тот рыжий парень, что промчался по улице, как ураган, и так вовремя спугнул Зимнего Зверя ударами кузнечного молота. И полушубок по-прежнему был на нем надет только одним рукавом, а второй болтался за спиной.
– Громобой! – Веселка вцепилась обеими руками в вышитую рубаху у него на груди. – Ты видел? Видел? Это же такое? Я чуть с ума не сошла!
– Да куда тебе сходить – ума-то у тебя отродяся не бывало! – низким, глубоким и грубовато-насмешливым голосом утешил ее парень. – Ревешь-то чего? Раньше надо было реветь, а теперь поздно! Убежал волчонок!
– Убежал! Гнали, вот и убежал! – Веселка обиженно вытерла глаза кулаком. Вид Громобоя вызвал в ней разом и облегчение, и досаду. – Ты бы спал подольше – он бы нас всех съел.
– Ну, меня-то не съел бы!
– Тебя-то конечно! Об тебя-то зубы обломаешь… Пусти! – Веселка рванулась. – Медведь рыжий!
– Рева-корова! – усмехаясь, Громобой выпустил ее, и она отскочила от него на пару шагов. – Зимний Зверь-то, может, за тобой и приходил. Ради твоей красы ненаглядной!
– Да уж конечно не на тебя любоваться! – задиристо ответила Веселка. – Да ты посмотри, как ты вырядился-то! – ахнула она вдруг и дернула его за распахнутый ворот рубахи. – Оделся-то шиворот-навыворот! Ох, быть тебе битым!
Громобой посмотрел на себя: вышитая праздничная рубаха и правда была на нем надета наизнанку. Веселка захохотала над его удивленным лицом, потом сама себя перебила:
– Стой, а ты откуда бежал-то? Ты ведь не дома ночевал! А где же тебя лешие свалили? Под тыном где-нибудь? Не замерз, медведюшко-батюшка? Или тебя там пригрел кто-нибудь?
– А тебе-то что? – Громобой глянул на нее и ухмыльнулся. – Уж тебя-то я не спрошу, где мне ночевать!
– Ну и иди себе! – нахмурившись, в досаде крикнула Веселка. – Иди, чего встал? Я тебя видеть не хочу!
Громобой повел плечом: дескать, не хочешь – не надо, я и не навязываюсь. Повернувшись, он пошел куда-то вдоль улицы. Веселка блестящими от гнева глазами смотрела ему вслед; румянец ее разгорелся ярче, нежность в лице сменилась досадой, что совсем не шло к ее мягким чертам. Она смотрела на удаляющуюся спину Громобоя, на рукав полушубка, смешно болтающийся сзади: почему-то все полушубки на нем выглядели так, будто они ему малы. А все двери перед ним казались узкими, кровли – низкими, дома – тесными.
Плохо начался новый год! И Зимний Зверь напал, и с Громобоем опять поругалась! Последнее было даже хуже. Он не оглядывался, и Веселку мучило горячее досадливое чувство, будто она держала в руках что-то дорогое и важное, но упустила, опять упустила! Громобой не давался ей, ее улыбки и задорные взгляды отскакивали от него, как от каменной горы. Иные встречи кончались ссорой, как сейчас, на пустом месте, Веселка злилась на него, потому что знала: если сегодня к вечеру он не забудет о ссоре – он-то не придавал им особого значения – и не придет, то сама она пойдет к нему, делая вид, что все забыла.
А не ходить к нему у нее не было сил. День казался потерянным и все забавы были не в радость, если ей не удавалось его увидеть, перекинуться словом. Перед ее мысленным взором и сейчас стояло его лицо: круглое, скуластое, широкий выпуклый лоб, полуприкрытый густыми рыжими кудрями, небольшие серые глаза, прямой короткий нос, на котором даже зимой густо пестрели веснушки. Никто не сказал бы, что он красавец, но все в нем дышало силой, спокойной, неторопливой и уверенной. Весь он был полон мощи, которая только ждет случая, чтобы вырваться наружу, и тогда ничто на свете не сможет ему противостоять! Не прилагая к этому никаких усилий и даже не думая об этом, Громобой завораживал Веселку, и ничья пылкая любовь не привлекала ее больше, чем его небрежное, снисходительное дружелюбие. Наверное, это потому, что он – сын Перуна… Все об этом знают… И Веселка верила, что так оно и есть.
Весь Прямичев знал, что Громобой не был родным сыном старосты кузнецов Вестима и его жены Ракиты. Наравне с кощунами о битвах Перуна и Велеса старики рассказывали детям, как Вестим, тогда еще не староста, его нашел. Давным-давно, еще при прежнем князе Молнеславе, однажды в самый Перунов день над землей дремичей разразилась страшная гроза. Все небо было в густо-серых тучах, дождь лил сплошной стеной, и деревья сквозь него едва виднелись, как в тумане. Воздух потемнел, в преждевременных сумерках при каждом ударе молнии весь небосклон озарялся трепетной бело-золотистой вспышкой, и дождь припускал еще быстрее и гуще, словно подгоняемый ударами огненного бича. Все живое дрожало, кровли домов уже не казались надежным укрытием, звериный слепой ужас толкал бежать куда-то наперегонки с дождем, бежать, разбрызгивая воду из-под ног и крича от страха. Вслед за каждой пламенной вспышкой вверху раздавался треск, словно могучие руки Перуна рвут облачную пелену, и думалось, что вот-вот в небе покажется разрыв.
Копыта Перунова коня гремели над сводом Среднего Неба, и казалось, что удары невиданной мощи вот-вот разобьют хрупкий свод и он голубыми обломками повалится вниз. Объятый смертельным ужасом Змей метался между землей и небом, прикидывался то тучей, то горой, бросался в любую нору, в древесную щелку, в воду, но Небесный Воин одну за другой метал огненные стрелы в своего вечного врага, находя его повсюду. Чтобы не дать случайного прибежища Змею, во всех домах опрокидывали бадейки и горшки, девушки обматывали головы платками, пряча волосы. Собаки жутко выли, люди невольно втягивали головы в плечи и шептали «чур меня!».
Ослепительно-ярко вспыхнула молния, бело-желтоватая огненная волна мгновенно затопила небо, повисло ужасающее, давящее мгновение тишины – и грянул удар, точно небо раскололось над крышами. И, как видно, попал в цель: Битва Богов отгремела, Перун спрятал свои огненные стрелы, но дождь лил до самого вечера, пригибая к земле ветви берез и густо разбрызгивая водяную пыль от земли.
Во время бури народ натерпелся страху, а разговоров потом было еще больше. Поломало много деревьев, один старый тополь обрушило на крышу рыбачьей избушки над Ветляной, так что старика и девочку-подростка придавило насмерть. Рассказывали даже, что одного мужика пронесло-де по воздуху версты три и посадило на крышу княжеского терема, но это, пожалуй, были байки.
А Вестимова жена Ракита на другое утро послала мужа в лес искать громобой – дерево, в которое попала молния. Щепки от громобоя издавна известны как надежный оберег от молний, поскольку Перун не бьет дважды в одно место, и Ракита хотела впредь быть уверенной, что ее крыше не грозят огненные стрелы Небесного Воина.
После вчерашнего ливня в лесу было сыро, деревья стояли понурые, из зарослей и ото мхов тянуло задержавшимся запахом грозы, смешанным с прелью. Поршни Вестима скоро намокли, рубаха на спине и на плечах напиталась влагой, холодные капли градом сыпались с ветвей. Оглядываясь, он выискивал расколотое дерево: не может быть, чтобы среди множества молний, вчера сыпавшихся на лес, ни одна не попала в какой-нибудь высокий ствол. Особенно памятна ему была последняя, и при мысли о ней у Вестима по спине бежали мурашки: уж, верно, эта Перунова стрела, попавшая наконец в Змея-Велеса, расколола землю до самых глубоких подземелий. Так и жди, что где-нибудь вдруг откроется черный бездонный провал с багровым пламенем внизу… Как там… «Огни горят палючие, котлы кипят горючие…» Что-то такое жуткое там творится, и Вестим гнал от себя мысли о Велесовом подземелье.
Заприметив на пригорке дубраву, Вестим повернул туда. В дубраве идти было легче, мокрая мелкая травка не мешала. Довольно скоро Вестим вышел на поляну. Прямо посередине ее стоял огромный старый дуб, молнией разбитый прямо пополам, но не сгоревший. Когда-то он был могуч и возвышался над всей дубравой, но теперь, как с такими и бывает, поплатился за свое выдающееся гордое величие. Обхватить его ствол смогли бы человек восемь, как издалека прикинул Вестим, и даже вообразил, как сам стоит в таком хороводе, держа за руки Овсеня, Праменя, Пригожу, Бежату и еще кого-то из соседей. Сейчас обломанная мокрая вершина лежала на земле позади ствола, а длинная, угольно-черная трещина опускалась почти до земли. «Дождем загасило!» – отметил Вестим, довольный, что ходил не напрасно, и направился к дубу, на ходу вынимая из-за пояса топор. Отколоть пару щепок из сердцевины – и домой. Ракита будет рада…
Но вдруг сквозь шорох собственных шагов ему послышался странный, совсем не уместный в лесу звук. Вестим остановился посреди поляны, прислушался к тишине. Сквозь шелест листвы и неравномерное пощелкивание крупных капель был слышен детский плач. Послушав несколько мгновений, Вестим крепко потер ладонями уши, потом опустил руки и снова прислушался. Плач доносился с той стороны, куда он шел.
По спине побежала дрожь, Вестиму стало так зябко, что он обхватил себя за плечи и одновременно прикрыл грудь топором. В душе страх мешался с недоумением. Откуда здесь ребенок? Леший морочит! Мары заманивают! Чур меня! Сразу лес вокруг показался враждебным и угрожающим, тем более что по пути сюда Вестим ничего такого не ждал: вчерашняя битва Перуна с Велесом всю мелкую лесную нечисть заставила попрятаться под коряги. Но вот ведь он, младенческий плач, до того похожий на настоящий, что вспомнились родинные трапезы, которые дней десять назад справлял один из соседей-кузнецов, Бежата. Он звучал не жалобно, а скорее требовательно. Вестим колебался: благоразумие толкало бежать прочь, а любопытство тянуло посмотреть получше. Топор в руке придавал уверенности. И Вестим снова шагнул к дубу.
Сначала казалось, что плач раздается из-за дерева, но, обойдя едва половину огромного ствола, Вестим уже слышал плач позади. «Леший таки морочит!» – с досадой подумал было он, но вдруг осознал, что плач идет изнутри разбитого ствола.
Придерживая топор под локтем и ухватившись за шершавый, в крупных замшелых трещинах ствол, Вестим встал на выступ корня. Запаха гари, как ни странно, совсем не ощущалось, в нос ему бил крепкий, горьковатый запах дубовой коры. Прижимаясь к дереву и стараясь не соскользнуть с мокрого корня, Вестим заглянул в развилку.
Там, в этой странной лесной колыбели, вырубленной топором самого бога-громовика, лежал младенец. Это был мальчик, крепкий и крупный, трех-четырех месяцев от роду, вроде того, что Вестим недавно видел у Бежаты. И еще завидовал, потому что своих детей им с Ракитой Мать Макошь пока не посылала. Теперь младенец уже не плакал, а только таращил на Вестима голубые глазенки. И этот взгляд, устремленный прямо на него, так потряс Вестима, что руки у него сами собой разжались, и кузнец соскользнул на мокрую траву.