bannerbannerbanner
Название книги:

Скажи Алексу, чтобы не ждал

Автор:
Ирен Дивяк
Скажи Алексу, чтобы не ждал

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

1917–1921 годы

Александр Шморель рождается в Оренбурге на Урале в том же году, когда в России вспыхивает революция.

Его отец, Гуго, родом из немецкой семьи, которая давным-давно обосновалась в Российской империи и нажила небольшое состояние на торговле мехами, вагоностроении, паровой лесопилке, – семья была большая и разносторонне одаренная.

Его мать, Наталья, – русская. Дочь священника, хорошенькая, как картинка. По крайней мере, такой будет вспоминать ее Алекс.

Они необычная пара. Немцы, как правило, женятся на своих: русские им не доверяют, да и богатство – это далеко не все. Но Наталья и Гуго настроены решительно. Главное, что они нашли друг друга, они вместе, вместе они и останутся. «В вере и в любви нужно проявлять упрямство», – говорит Наталья. Они венчаются по православному обряду в красивой церкви, где с золотых икон на них гордо взирают сотни святых.

Гуго не торговец и не ремесленник, а врач. Руководит больницей для немцев и австрийцев. Прежде он работал в московской университетской больнице, но после начала войны немцы там больше не в чести. Война не только сделала всех немцев подозрительными, но и превратила их во врагов. Гуго сослали в Оренбург как «гражданского военнопленного», и Наталья последовала за ним. Немецкая больница – по сути, полевой госпиталь, как теперь и все больницы, на койках лежат раненые и изуродованные солдаты, в бреду мечтающие о Германии.

Гуго старается не прислушиваться и все чаще спрашивает себя: «Что нас ждет? Какое будущее ждет эту страну?»

Дома безраздельно царствует Наталья, а значит – Россия: в каждом уголке диван или самовар, на стенах висят богатые иконы, с подоконников приветливо смотрит по меньшей мере одна матрешка. Наталья частенько садится за фортепиано, наигрывая «Калинку» и другие мелодии. Она продолжает играть и во время беременности, чтобы первым, что услышит пока не рожденный малыш, были звуки русских народных песен, а не войны.

«Что нас ждет?» – все чаще и чаще спрашивает себя Гуго, ведь с каждым днем ситуация ухудшается, все больше немцев покидает оседлые земли. Историческая родина манит обещаниями и надеждами, слова эмигрантов почти не отличаются от бредовых речей умирающих, и Гуго старается не прислушиваться. Но теперь и он порой задумывается об отъезде. Только после того, как газеты сообщают об отречении царя, Гуго осмеливается поделиться этими мыслями с Натальей. Наталья реагирует так, как Гуго и ожидал: смеется ему в лицо.

– Я, – говорит она, – русская береза, навсегда укоренившаяся в мерзлой почве, здесь я и останусь, здесь и появится на свет мое дитя.

– Но политические события, – возражает Гуго, – революция, царь свергнут, в городах стреляют, в деревнях крестьяне убивают помещиков, немцев гонят в Сибирь. Неужели тебе все равно?

– Нет, – отвечает Наталья, – но нам пристало всегда и во всем уповать на Господа.

На этом тема для нее закрыта.

В сентябре на свет появляется мальчик, которого называют Александром, как деда по материнской линии, а еще – как Пушкина.

Рассказывают, что один из предков малыша по отцовской линии смастерил ту самую карету, на которой Александр Пушкин, самый русский из всех русских поэтов, поехал на свою последнюю, смертельную, дуэль. Так гласит семейная легенда, которую нельзя проверить и которую любят передавать из уст в уста. Насколько тесно их семья связана с историей этой великой страны – и насколько грубо она их изгоняет!

Роды проходят хорошо, малыш здоров, Наталья быстро оправляется. На несколько дней Гуго с головой окунается в семейную идиллию – крики новорожденного заставляют забыть о стонах пациентов, но лишь ненадолго. Вскоре мысли Гуго возвращаются к внешнему миру: в Петрограде вооруженные протестующие свергли правительство, большевики захватывают власть. Поговаривают о гражданской войне.

– Петроград далеко, – говорит Наталья.

«Нам пристало всегда и во всем уповать на Господа», – эти русские слова Гуго пытается вспомнить, когда в ушах слишком громко звучат немецкие причитания. Порой ему это даже удается.

К ним переезжает дородная русская девушка, которая прежде вела хозяйство у одного из родственников Гуго, а теперь будет помогать Наталье с ребенком. Девушка спит на диване рядом с Натальей, возле колыбели с маленьким Александром, которого называет исключительно Шуриком, уменьшительным именем, фонетические метаморфозы которого понятны только русским. Саму девушку вся семья вскоре будет называть исключительно Njanja.

В один далеко не прекрасный день Наталья жалуется на головную боль. Гуго приносит из больницы лечебный порошок, Njanja заваривает чай из каких-то тайных корений – ничего не помогает. Потом у Натальи начинает болеть живот, на следующий день она ложится в постель с внезапной лихорадкой и больше не встает.

Поначалу Njanja лечит хозяйку компрессами и травами, но вскоре ей остается только молиться, что она и делает днями и ночами, прижимая к груди Шурика и не выпуская из виду икону Пресвятой Богородицы. Когда Наталья в беспамятстве кричит, чтобы ей принесли ребенка, Njanja не слушается – Гуго запретил. Он знает эту болезнь, он знает все болезни. Эпидемии поражают страну одна за другой, от врачей сейчас толку не больше, чем от служанок. Молись, Njanja, молись за нас. Двумя неделями позже Наталья уходит из жизни. Приезжает черная повозка, запряженная одинокой тощей клячей.

– Покойников теперь забирают не всех, – говорят гробовщики. – Павших в бою, например, оставляют лежать в канавах.

– Нехорошо, – добавляет один из них и поясняет: – С приходом лета снова вспыхнут болезни, все начнется сначала. Но ничего не поделаешь.

Они на носилках выносят из дома покойницу, которая еще выглядит живой и не начала распространять запах разлагающейся плоти. В воздухе витает тонкий аромат цветов, как позже расскажет Njanja и объяснит: так случается, когда умирают святые. Njanja больше не плачет, а в благоговейном ужасе молчит. Гуго тоже молчит, и даже Шурик притих, хотя еще ничего не понимает – по крайней мере, так считает Njanja.

Друзья – те немногие, кто остался, – уверены, что теперь-то Гуго уедет, ведь в России его больше ничего не держит. Однако через некоторое время можно увидеть, как Гуго после непродолжительного траура снова спешит по утрам в больницу. Теперь и сюда поступают раненые, которые пострадали от уличных стычек. Теперь не только немцы. Все распадается на части, мировой порядок разрушен.

Дома больше не раздаются звуки фортепиано, но зато поет Njanja – глубоким, сильным голосом. Гуго несколько притих, посерьезнел. Не отчаялся, а, напротив, стал более собранным: перестал спрашивать о том, что их ждет, почти не говорит о политике, даже не упоминает об эмиграции. Каждый вечер совершает паломничество на маленькое кладбище вместе с Njanja и малышом, украшает могилу Натальи цветами и свечами. Njanja молится и поет. Это первые неизгладимые и нежные воспоминания, которые остаются у Алекса в памяти: густой снег, похожие на медведей люди, огромные меховые шапки, гортанные звуки, запах квашеной капусты и черного чая, проникающий сквозь оконные щели, рыночные прилавки и конные экипажи, уличный шум, тишина кладбища, Njanja – теплая, мягкая, звонкоголосая, и Наталья – замолкнувшая навеки.

Однажды вечером Гуго выходит из кабинета, чтобы пойти домой, и натыкается на молоденькую медсестру, которая поджидает за дверью. Гуго знает эту девушку – он тысячи раз выкрикивал ей: «Скальпель!», «Бинты!», «Щипцы!», однако теперь даже не может вспомнить ее имени. Как неловко… Девушка бормочет что-то об ангине:

– Господин доктор, не могли бы вы… Просто на всякий случай…

Она говорит по-немецки. Почти все здешние медсестры – дочери немецких пивоваров или торговцев искусством, которые давно обосновались в России, но гордятся своей родной культурой. Если бы не война, эта девушка сидела бы сейчас в теплой гостиной и вышивала бы цитаты Гёте на салфетках, а не штопала бы раны в больнице.

Гуго впускает девушку в кабинет. Та садится на его рабочий стул и широко открывает рот. С первого взгляда видно, что ангины нет и в помине, однако Гуго все равно заглядывает в горло с фонариком. Ухоженные зубы, да и в целом девушка привлекательная – и ни капельки не похожа на Наталью. В противном случае смотреть на нее было бы невыносимо.

– Ничего необычного, – говорит он, убирая фонарик, – однако если боль усилится, то рекомендую вам длительные прогулки на свежем воздухе.

Медсестра благодарно улыбается и впервые смотрит ему прямо в глаза:

– Не соблаговолите ли составить мне компанию, господин доктор?

В эту секунду Гуго вспоминает ее имя: Элизабет Хоффман.

С тех пор он каждый вечер совершает две прогулки: одну с Njanja и Шуриком на могилу Натальи, а вторую – с фройляйн Хоффман в лесу. Фройляйн Хоффман хорошо воспитана, мало говорит, но все знает: родственники и друзья пишут ей со всех концов империи. Дела везде обстоят плохо. В отличие от Натальи фройляйн Хоффман очень сдержанна и осторожна: медленно говорит, медленно двигается, аккуратно ставит одну ногу перед другой, чтобы не споткнуться. Гуго подозревает, что ее «ангине» предшествовал долгий период размышлений и планирования. В работе фройляйн Хоффман трудолюбива и надежна. Она часто говорит о Германии. Она улыбается и слегка краснеет, когда однажды на прогулке Гуго берет ее руку в свою. Гуго любит ее, но совсем не так, как Наталью, и это обстоятельство делает ситуацию терпимой.

Церемония небольшая и скромная – осталось не так много яств, которые можно поставить на стол, и не так много людей, которые могли бы прийти на свадьбу.

Njanja обижена на Гуго: уж слишком быстро он отдал себя в руки другой женщины, да еще и католички! Слова о том, что Шурику нужна мать, она аргументом не считает.

– Есть же я! – возмущается она.

– А если я отправлюсь в Германию? – спрашивает Гуго. Он впервые за долгое время заговаривает об отъезде.

 

– Тогда я тоже отправлюсь.

Однако Элизабет нашла к Njanja подход: позволяет ей поступать по-своему и не вмешивается в воспитание ребенка. Только изредка, когда Njanja выходит из комнаты, она тайком прижимает к себе Шурика и шепчет ему на ухо несколько немецких слов: уж язык-то мальчик выучить должен.

Через несколько недель после свадьбы Элизабет сидит в кресле, бледная и изможденная, и жует кусок зачерствевшего хлеба, поскольку теперь не может проглотить ничего другого:

– Тебе известно, что это значит, Гуго.

Большевики захватывают все больше власти, в больницу все чаще попадают белогвардейцы – демократы и монархисты вперемешку. Они терпеть друг друга не могут, а немцев любят и того меньше, но, оказавшись перед лицом смерти, сражаются плечом к плечу и вместе идут к немецкому доктору, чтобы залечить свои гниющие раны.

– Тебе известно, что это значит, Гуго. Здесь у детей нет будущего.

Вскоре Гуго отправляется навестить свою Наталью в последний раз. В кармане у него уже лежат выездные документы. Они с Элизабет были и остаются гражданами Германии, а значит, по отцу Шурик родился немцем, поэтому выезд и въезд не должен представлять сложностей. С Njanja дело обстоит иначе: ее придется выдать за жену умершего родственника – у Гуго есть необходимые бумаги. Проглотят ли их пограничники, покажет время.

– Отныне тебя зовут Франциска. Слышишь, Njanja? Франциска Шморель.

Njanja пожимает плечами. Пусть называют как хотят. Она же навсегда останется тем, кто она есть. Русской.

Элизабет уже запихнула самое необходимое в чемодан, больше вещей они взять с собой не смогут. Njanja выносит из своей каморки самовар – без него никак, ведь больше у нее ничего нет, только самовар да иконы. Немногочисленный багаж стоит в прихожей, готовый к отъезду, и взрослые напоследок прогуливаются по родным комнатам, где остались почти все вещи; хочешь не хочешь, а скоро их заберут большевики. Шурик неуверенно шлепает следом, его растерянный испуганный взгляд блуждает между взрослыми. Прощание – слишком громкое слово для такого малыша. Гуго в последний раз смотрит на фортепиано, на котором играла Наталья, на кровать, где она умерла. Потом сжимает руку Элизабет, и они вчетвером отправляются в путь.

По крайней мере, так рассказывает эту историю Алекс.

Лето 1941 года

Алекс до сих пор живет с родителями – или, как он любит уточнять, «с отцом и мачехой». Дом Шморелей впечатляюще элегантен. На садовой скамейке перед входом сидит девушка лет шестнадцати и читает какую-то книгу. «Должно быть, это Наташа», – понимает Ганс. Единокровная сестра Алекса, о которой тот однажды рассказывал. Еще есть единокровный брат, он чуть младше Алекса и сейчас служит в армии. Вот и все, что Ганс знает об этой семье, – когда Алекс рассказывает о своем детстве, то редко дальше побега: он заканчивает историю на границе с Россией.

Стоит Гансу приблизиться, как Наташа отрывается от книги и приветствует его по-русски. Потом у нее внутри словно что-то щелкает, и она с ужимкой улыбается и произносит на тягучем баварском диалекте:

– Заходи, все уже в сборе.

«Все», – Ганс думал, что придет лишь несколько друзей, – это человек тридцать – сорок, они собрались в гостиной и поглощены оживленной беседой. Одни сидят вокруг большого стола, который, кажется, вот-вот проломится под тяжестью фаршированных яиц, медовых коврижек и банок с вареньем, другие нежатся на мягких диванах и креслах, третьи разбились на небольшие группы.

Под потолком клубится сизый сигаретный туман, но под ним все разноцветное: мебель, обои и женские платья. Звенят бокалы, уютно булькает самовар.

Все присутствующие похожи на художников или на русских или на русских художников, Ганс, чувствуя себя неловко в своем простеньком светлом костюме, оглядывается в поисках Алекса: куда же тот запропастился, черт побери? Подходит белокурая дама с подносом в руках, на подносе – множество маленьких стаканчиков, наполненных прозрачной жидкостью, и тарелка с солеными огурцами.

– Вы, должно быть, друг Шурика, – говорит она без тени улыбки и подает Гансу стаканчик.

– Кого? – спрашивает Ганс.

– Алекса, – поправляется она. – Берите, не стесняйтесь. – И кивком указывает на соленые огурцы: – В России водку принято закусывать, это традиция.

Соленые огурцы Ганс прежде ел только с хлебом или в салате, но он не хочет разочаровывать эту даму. Водка обжигает горло, от огурца пощипывает язык.

– Вы познакомились с Шуриком… то есть с Алексом… на учениях? – интересуется дама, тон ее звучит вежливо, но взгляд ее остается строгим.

Ганс невольно усмехается – пожалуй, можно и так назвать, но вслух покорно отвечает:

– Да, мы познакомились на военных учениях – оказались в одной студенческой роте. Еще мы учимся вместе в медицинском, просто никогда не пересекались в лекционном зале.

Дама кивает:

– Алекс нечасто туда заглядывает, верно?

Ганс не знает, что на это ответить и какого ответа она ждет, поэтому просто пожимает плечами.

– Эх, что же будет с мальчиком, – бормочет дама, поглядывая на большой стол, где от горы фаршированных яиц осталось всего несколько штук. – И куда только подевалась Njanja, – продолжает она и рассеянно спрашивает: – Хотите чаю?

Ганс не хочет ее больше задерживать, но она, не дожидаясь ответа, говорит:

– Сейчас я вам принесу. – И исчезает в толпе.

Ганс, растерявшись, остается на месте. Вокруг звучит русская речь, и он слушает иностранные звуки как концерт. Повсюду гремят голоса, крещендо, форте, фортиссимо, ярко накрашенная женщина бьет кулаком по журнальному столику, стаканы на нем трясутся, один падает. Тут раздается смех, там – заговорщицкое бормотание, это бормотание образует контрапункт, в котором слышатся немецкие слова, но Ганс не может ничего разобрать, как ни вслушивается.

– А вот и чай!

Исходящую паром чашку подает не белокурая дама, с которой Ганс сейчас разговаривал, а Алекс. Широкая белая блуза, лицо сияет, волосы растрепаны – Алекс выглядит так, словно проехал через азиатские степи и совершенно случайно оказался здесь, в центре Мюнхена. Ганс с благодарностью принимает чашку.

– Горячий, – предупреждает Алекс, – но он того стоит!

Чай и правда горячий, а еще – невероятно крепкий, приятно горький, как дорогой табак, и даже немного сладкий. Ганс одобрительно приподнимает брови.

– Это настоящий русский чай из настоящего русского самовара, – говорит Алекс. – В этом весь секрет.

– Я тебя заждался, – шутливо, но вместе с тем немного укоризненно ворчит Ганс: – Твоя мать взглядом практически просверлила во мне дырку.

– Ах, моя мачеха, – говорит Алекс, закатывая глаза. – Что бы я ни делал, все ей не так. Она нетерпима ко всему, что мне нравится. И ко всем, кто мне нравится. Не принимай на свой счет. А теперь пойдем со мной!

Алекс радостно проталкивается сквозь толпу, перебрасываясь с окружающими то русским, то немецким словечком, потом вдруг указывает на пожилого господина, увлеченно беседующего с другими мужчинами:

– Это мой отец, но сначала я должен познакомить тебя кое с кем еще.

Ганс знает, что отец Алекса – уважаемый хирург-ортопед, ведущий частную практику, и он всегда недоумевал, почему у Алекса так мало медицинских амбиций, учитывая его происхождение. С другой стороны, отец Ганса управляет трастовыми фондами, в то время как сам Ганс не может отложить ни пфеннига.

«Так порой бывает у отцов и детей», – думает Ганс и следует за Алексом. Пройдя мимо группы мужчин и заставленных книжных шкафов, они оказываются в задней комнате. Здесь тише. Комната похожа на кабинет. На стене висит большая карта России времен империи. Молодые люди за письменным столом играют в карты.

Один сидит перед камином в кресле-качалке, поджав ноги, словно воробей на жердочке, и курит трубку. Алекс с Гансом подходят к нему.

– Кристель, это Ганс, – представляет их друг другу Алекс, словно салоньерка, и пододвигает к камину второе кресло, чтобы Ганс тоже мог сесть, а сам запрыгивает на мягкий подлокотник.

Ганс протягивает Кристелю руку со словами:

– Ганс Шолль, студент медицинского.

Этот Кристель нравится ему сразу, тем более что он тоже пришел в видавшем виды костюме. Однако Кристель вовсе не выглядит смущенным. Несмотря на моложавое лицо, он больше похож на хозяина дома, его можно было бы принять за отца Алекса, если бы не возраст.

Кристель улыбается и крепко отвечает на рукопожатие:

– Кристоф Пробст, тоже студент медицинского.

– А, значит вы с Алексом познакомились в университете, – заключает Ганс, на что Алекс смеется, а Кристель качает головой:

– Мы познакомились еще в школе. Учились в одном классе. Я перескочил через класс, в то время как Алекс остался на второй год. К счастью. Я был настоящим ботаником, а он никогда не признавал авторитетов. Я бы сказал, что мы хорошо повлияли друг на друга.

Алекс кивает в знак согласия и снова смеется, а потом вскакивает на ноги – из-за чего кресло вместе с Гансом резко заваливается набок – и пружинистым шагом покидает комнату. Кристель и Ганс смотрят ему вслед, причем последний удивлен немного больше, чем первый.

– Сегодня Алекс выглядит веселее обычного, – бормочет Ганс.

Кристель вздохнул, выпустив в потолок колечко дыма.

– Я даже знаю почему, – говорит он.

– Из-за девушки? – спрашивает Ганс и неожиданно понимает, что они с Алексом никогда, даже после целой бутылки вина, не говорили о девушках. Быть может, эта тема казалась слишком банальной или же, что более вероятно, Ганс просто не хотел рассказывать о себе. Лиза, ах, Лиза – она почти в прошлом, с Уте он заигрывал, но та еще слишком юна, и он никогда не относился серьезно к Эрике, но недавно катался на лыжах с Розой, которой до сих пор пишет, но Роза всегда была скорее хорошей подругой, чем возлюбленной. Теперь кажется, что все это было не более чем позерством – все равно что курить сигарету, в которой нет табака. А потом он чувствует укол в сердце, тоску и некую ревность из-за того, что Алекс нашел человека, вызывающего у него такую улыбку.

Ганс закуривает еще одну сигарету и глубоко затягивается.

– Не просто девушки, – говорит Кристель и снова вздыхает, – а моей старшей сестры.

– Ты, похоже, не слишком этому рад, – замечает Ганс.

Кристель выпускает в воздух еще одно колечко дыма, больше предыдущего.

– В конце концов, я знаю их обоих, – говорит он. – Знаю как никто другой. И поэтому уверен, что эти отношения не продлятся. По крайней мере, долго не продлятся.

Однако в следующую секунду Алекс возвращается, и Кристель прочищает горло, намекая, что нужно сменить тему, – впрочем, Ганс и сам бы все понял. Теперь Алекс двигается спокойнее, потому что держит в руках три полные до краев рюмки водки, а под мышкой – еще и банку с огурцами. Губы у него слишком большие для таких тонких черт, особенно когда он радуется, но улыбка необычайно привлекательная.

– Мы должны выпить, – улыбаясь до ушей, говорит Алекс и раздает рюмки, – за первый день рождения Миши.

– Миши? – переспрашивает Ганс.

– Это мой сын, – отвечает Кристель. – На самом деле его зовут Михель, но Алекс сказал, что по-русски – Миша. Так нам даже больше нравится.

Ганс прикидывает: судя по всему, Кристель младше Алекса на два года, а значит, на год младше его самого. Ему двадцать один. Конечно, и в двадцать один год уже можно стать отцом, но Ганс просто не может представить себя в этой роли – и не только потому, что для рождения ребенка без возлюбленной не обойтись.

Вероятно, именно отцовство придает молодому лицу Кристеля это серьезное, степенное выражение. А может, оно было у него всегда. Кристель и Алекс – полные противоположности, решает Ганс, один – само благоразумие, другой – неисправимый мечтатель, и какую роль он сам играет в этом трио, если играет вообще, Ганс пока сказать не может.

Они громко чокаются рюмками и пьют за Мишу, после чего Алекс снова усаживается рядом с Гансом, на подлокотнике.

– Настоящие русские, выпив, разбивают рюмки об пол, – говорит он, – но моя мачеха запрещает так делать.

– И не без причины, – добавляет Кристель, но Алекс все равно гримасничает. Потом выуживает из банки огурец и демонстративно откусывает конец с хвостиком. Кристель с Гансом смеются, воодушевленный такой реакцией Алекс снова подскакивает и теперь возвращается уже с бутылкой водки.

Выпив множество рюмок, съев бесчисленное количество огурцов и подробно сравнив и обсудив русские и немецкие обычаи, Кристель хлопает себя по колену и говорит:

– Пожалуй, мне на сегодня хватит. Миша кричит всю ночь, и назавтра я глаза разлепить не смогу. – Он встает, разглаживает брюки и на прощание протягивает Гансу руку: – Мы должны как-нибудь встретиться и обсудить Ницше. Да-да, Алекс мне об этом рассказывал.

 

Они провожают Кристеля в гостиную, где теперь заметно меньше людей, но так же шумно и накурено, как раньше. Мачеха Алекса выбегает из кухни с тарелкой яиц – один бог знает в который раз.

При виде Кристеля она улыбается теплой, даже материнской улыбкой. Если бы Ганс не видел сам – никогда бы не поверил, что ее лицо на такую способно.

– До скорой встречи, дорогой Кристель! – И гораздо холоднее добавляет: – Передавай привет своей сестре.

«Не принимай на свой счет», – говорил Алекс. Что ж, Ганс постарается.

Сейчас Алекс стоит рядом с ним и смотрит, как Кристель исчезает в ночи, а потом мечтательно глядит на захлопнувшуюся дверь.

– Ангели и правда возвращается в Мюнхен, – с горящим взором бормочет он. – До сих пор не верится… – Потом поворачивается к Гансу, как будто только заметив его присутствие, и бодро спрашивает: – Хочешь, покажу гипсовый бюст Бетховена? Сам слепил!

Ганс очень хочет, и Алекс снимает бюст с одной из книжных полок, некоторые книги падают, но ему, кажется, все равно. Столько книг – и все на кириллице.

«Я должен выучить русский, – внезапно думает Ганс, – должен научиться все здесь понимать. Должен все понимать».

Алекс взвешивает гипсовый бюст в руках и критически прищуривается:

– Я думал о нем лучше, чем он есть. Ну да ладно. Быть может, однажды из меня все-таки выйдет толк.

Он усмехается. Ганс внимательно осматривает бюст. Ему скульптура нравится. Можно было сделать аккуратнее, но, с другой стороны, в этом и заключается искусство – в стихийности, в движимости наитием. Ганс вспоминает о бесчисленных стихах, которые написал в юности, когда еще думал, что однажды сможет стать писателем, когда еще думал, что слова могут что-то изменить, и завидует Алексу почти до щемящей боли в груди.

– Ты голодный? – спрашивает Алекс.

Так они оказываются за большим столом, где сидят последние гости, и глотают фаршированные яйца, подслушивая беседу двух пожилых господ – к счастью для Ганса, говорят на немецком, речь о Библии и о том, что Павел называет политический строй порядком, данным Богом. Теперь они спорят, относятся ли эти слова к сегодняшней России, а если нет, то что это означает для народа и Германской империи. Ганс чувствует, как щеки начинают пылать, он хочет что-то сказать, но не осмеливается – к тому же у него между зубами остался кусочек яйца. Но тут в беседу вмешивается мачеха Алекса. Сначала заговаривает о погоде: «Интересно, будет ли завтра дождь? – а потом спрашивает: – Кому-нибудь положить кусочек пирога? А хлеба?»

Отец Алекса, который тоже сидит за столом и до сих пор молча следил за происходящим, поддерживает супругу: «В воздухе уже пахнет дождем, не правда ли?» На этом глубокомысленные разговоры заканчиваются.

– Она всегда ужасно осторожничает, – шепотом говорит Алекс, – хотя знает, что осведомителей здесь нет. Отец приглашает домой только проверенных людей. И я тоже. А ты что об этом скажешь?

– О чем? – спрашивает Ганс.

– Ну, о Божьем порядке и обо всем остальном.

Ганс пожимает плечами:

– Сложный вопрос. С одной стороны, все в мире совершается по промыслу Божьему, непостижимому для человека. С другой – мы обладаем свободой воли и, следовательно, всегда имеем возможность вмешиваться в колесо истории.

Алекс задумчиво кивает, а потом внезапно вскакивает и подбегает к фортепиано, стоящему в углу.

До этого мгновения Ганс считал это фортепиано не столько музыкальным инструментом, сколько своего рода алтарем: уж слишком много на нем икон. А в центре стоит фотография красивой женщины, одетой и причесанной по моде начала века, – покойной матери.

Алекс начинает играть, причем на удивление ладно, учитывая количество выпитого. Веселая музыка легко заглушает споры, и все присутствующие поворачиваются к фортепиано. Песня русская, и, кажется, все ее знают – все, кроме Ганса. Алекс поет чистым громким голосом, остальные присоединяются, поют громко, но не столь чисто. В конце концов Ганс запевает вместе со всеми, пусть не знает слов и даже языка. Эта песня заканчивается, Алекс принимается играть следующую, а Ганс поет и поет незнакомые ему песни, пока те не перестают быть незнакомыми, и чувствует, что однажды они ему пригодятся.


Издательство:
Эксмо