Песенка первая
Начал чайник! И не говорите мне о том, что сказала миссис Пирибингл. Мне лучше знать. Пусть миссис Пирибингл твердит хоть до скончания века, что она не может сказать, кто начал первый, а я скажу, что – чайник. Мне ли не знать! Начал чайник на целых пять минут – по маленьким голландским часам с глянцевитым циферблатом, что стояли в углу, – на целых пять минут раньше, чем застрекотал сверчок.
Да, да, часы уже кончили бить, и маленький косец с косой в руках, судорожно дергающийся вправо и влево на их верхушке перед мавританским дворцом, успел скосить добрый акр воображаемой травы, прежде чем сверчок начал вторить чайнику!
Я вовсе не упрям. Это всем известно. И не будь я убежден в своей правоте, я ни в коем случае не стал бы спорить с миссис Пирибингл. Ни за что не стал бы. Но надо знать, как было дело. А дело было так: чайник начал не меньше чем за пять минут, до того, как сверчок подал признаки жизни. И, пожалуйста, не спорьте, а то я скажу – за десять!
Позвольте, я объясню, как все произошло. Это давно бы надо сделать, с первых же слов, – но ведь когда о чем-то рассказываешь, полагается начинать с самого начала; а как начать с начала, не начав с чайника?
Дело, видите ли, в том, что чайник и сверчок вздумали устроить своего рода соревнование – посостязаться в искусстве пения. И вот что их к этому побудило и как все произошло.
Под вечер – а вечер был ненастный – миссис Пирибингл вышла из дому и, стуча по мокрым камням деревянными сандалиями, оставлявшими по всему двору бесчисленные следы, похожие на неясный чертеж первой теоремы Эвклида, направилась к кадке и налила из нее воды в чайник. Затем она вернулась в дом, уже без деревянных сандалий (при этом она намного уменьшилась в росте, потому что сандалии были высокие, а миссис Пирибингл маленькая), и поставила чайник на огонь. Тут она потеряла душевное равновесие или, может быть, только засунула его куда-то на минутку, потому что вода была ужас какая холодная и находилась в том скользком, слизистом, слякотном состоянии, когда она как будто приобретает способность просачиваться решительно всюду, и даже за металлические кольца деревянных сандалий; так вот, значит, вода замочила ножки миссис Пирибингл и даже забрызгала ей икры. А если мы гордимся, и не без оснований, нашими ножками и любим, чтобы чулочки у нас всегда были чистенькие и опрятные, то перенести такое огорчение нам очень трудно.
А тут еще чайник упрямился и кобенился. Он не давал повесить себя на верхнюю перекладину; он и слышать не хотел о том, чтобы послушно усесться на груде угольков; он все время клевал носом, как пьяный, и заливал очаг, ну прямо болван, а не чайник! Он брюзжал, и шипел, и сердито плевал в огонь. В довершение всего и крышка, увильнув от пальчиков миссис Пирибингл, сначала перевернулась, а потом с удивительным упорством, достойным лучшего применения, боком нырнула в воду и ушла на самое дно чайника. Даже корпус корабля «Ройал Джордж»[1] и тот сопротивлялся не так отчаянно, когда его тащили из воды, как упиралась крышка этого чайника, когда миссис Пирибингл вытаскивала ее наверх.
А чайник по-прежнему злился и упрямился; он вызывающе подбоченился ручкой и с дерзкой насмешкой задрал носик на миссис Пирибингл, как бы говоря: «А я не закиплю! Ни за что не закиплю!»
Но миссис Пирибингл к тому времени уже снова повеселела, смахнула золу со своих пухленьких ручек, похлопав их одной о другую, и, рассмеявшись, уселась против чайника. Между тем веселое пламя так вскидывалось и опадало, вспыхивая и заливая светом маленького косца на верхушке голландских часов, что чудилось, будто он стоит как вкопанный перед мавританским дворцом, да и все вокруг недвижно, кроме пламени.
Тем не менее косец двигался, – его сводило судорогой дважды в секунду, точно и неуклонно. Когда же часы собрались бить, тут на страдания его стало прямо-таки страшно смотреть, а когда кукушка выглянула из-за дверцы, ведущей во дворец, и прокуковала шесть раз, он так содрогался при каждом «ку-ку!», словно слышал некий загробный голос или словно что-то острое кололо ему икры.
Перепуганный косец пришел в себя только тогда, когда часы перестали трястись под ним, а скрежет и лязг их цепей и гирь окончательно прекратился. Немудрено, что он так разволновался: ведь эти дребезжащие, костлявые часы – не часы, а сущий скелет! – способны на кого угодно нагнать страху, когда начнут щелкать костями, и я не понимаю, как это людям, а в особенности голландцам, пришла охота изобрести такие часы. Говорят, что голландцы любят облекать свои нижние конечности в просторные «футляры», для которых не жалеют ткани, значит им безусловно не следовало бы оставлять свои часы столь неприкрытыми и незащищенными.
Тогда-то, заметьте себе, чайник и решил приятно провести вечерок. Тогда-то и выяснилось, что чайник немножко навеселе и ему захотелось блеснуть своими музыкальными талантами; что-то неудержимо заклокотало у него в горле, и он уже начал издавать отрывистое звонкое фырканье, которое тотчас обрывал, словно еще не решив окончательно, стоит ли ему сейчас показать себя компанейским малым. Тогда-то, после двух-трех тщетных попыток заглушить в себе стремление к общительности, он отбросил всю свою угрюмость, всю свою сдержанность и залился такой уютной, такой веселой песенкой, что никакой плакса-соловей не мог бы за ним угнаться.
И такой простой песенкой! Да вы поняли бы ее не хуже, чем любую книжку – быть может, даже лучше, чем кое-какие известные нам с вами книги. Теплое его дыхание вырывалось легким облачком, весело и грациозно поднималось на несколько футов вверх и плавало там, под сводом очага, словно по своим родным, домашним небесам, и чайник пел свою песенку так весело и бодро, что все его железное тельце гудело и подпрыгивало над огнем; и даже сама крышка, эта недавняя бунтовщица-крышка – вот как влияют хорошие примеры! – стала выплясывать что-то вроде жиги и стучать по чайнику, словно юная и неопытная тарелочка, не уразумевшая еще, для чего существует в оркестре ее собственный близнец.
То, что песня чайника была песней призыва и привета, обращенной к кому-то, кто ушел из дому и кто сейчас возвращался в свой уютный маленький домик к потрескивающему огоньку, в этом нет никакого сомнения. Миссис Пирибингл знала это, отлично знала, когда сидела в задумчивости у очага.
Нынче ночь темна, пел чайник, на дороге груды прелого листа, и внизу – только грязь и глина, а вверху – туман и темнота; во влажной и унылой мгле одно лишь светлое пятно, но это отблески зари – обманчиво оно; небеса алеют в гневе; это солнце с ветром вместе там клеймо на тучках выжгли, на виновницах ненастья; длинной черной пеленою убегают вдаль поля, вехи инеем покрылись, но оттаяла земля; лед не лед, с водой он смешан, и вода и лед – одно; все вокруг преобразилось, все не то, чем быть должно; но едет, едет, едет он!
Вот тут-то, если хотите, сверчок и вправду начал вторить чайнику! Он так громко подхватил припев на свой собственный стрекочущий лад – стрек, стрек, стрек! – голос его был столь поразительно несоразмерен с его ростом по сравнению с чайником (какой там рост! вы даже не могли бы разглядеть этого сверчка!), что если бы он тут же разорвался, как ружье, в которое заложен чересчур большой заряд, если бы он погиб на этом самом месте, дострекотавшись до того, что тельце его разлетелось бы на сотню кусочков, это показалось бы вам естественным и неизбежным концом, к которому он сам изо всех сил стремился.
Чайнику больше уже не пришлось петь соло. Он продолжал исполнять свою партию с неослабным рвением, но сверчок захватил роль первой скрипки и удержал ее. Боже ты мой, как он стрекотал! Тонкий, резкий, пронзительный голосок его звенел по всему дому и, наверное, даже мерцал, как звезда во мраке, за стенами. Иногда на самых громких звуках он пускал вдруг такую неописуемую трель, что невольно казалось – сам он высоко подпрыгивает в порыве вдохновения, а затем снова падает на ножки. Тем не менее они пели в полном согласии, и сверчок и чайник. Тема песенки оставалась все та же, и соревнуясь, они распевали все громче, и громче, и громче.
Прелестная маленькая слушательница (она действительно была прелестная и молоденькая, хоть и похожая на пышку, но это, на мой вкус, не беда), прелестная маленькая слушательница зажгла свечку, бросила взгляд на косца, успевшего скосить целую копну минут на верхушке часов, и стала смотреть в окно, но ничего не увидела в темноте, кроме своего личика, отраженного в стекле. Впрочем, по-моему (да и по-вашему, будь вы на моем месте), сколько бы она ни смотрела, она не увидела бы ничего более приятного. Когда она вернулась и села на прежнее место, сверчок и чайник все еще продолжали петь, неистово состязаясь друг с другом. У чайника, по-видимому, была одна слабость: он ни за что не желал признать себя побежденным.
Оба они были взволнованы, как на гонках. Стрек, сгрек, стрек! – Сверчок вырвался на целую милю вперед. Гу, гу, гу-у-у-у! – Отставший чайник гудит вдали, как большой волчок. Стрек, стрек, стрек! – Сверчок завернул за угол. Гу, гу, гу-у-у! – Чайник гонится за ним по пятам, он и не думает сдаваться. Стрек, стрек, стрек! – Сверчок бодр, как никогда. Гу, гу, гу-у-у! – Чайник медлителен, но упорен. Стрек! стрек, стрек! – Сверчок вот-вот обгонит его. Гу, гу, гу-у-у! – Чайника не обгонишь.
Наконец они совсем запутались в суматохе и суете состязания, и понадобилась бы голова более ясная, чем моя или ваша, чтобы разобрать, чайник ли это стрекотал, а сверчок гудел, или стрекотал сверчок, а гудел чайник, или они оба вместе стрекотали и гудели. Но в одном усомниться нельзя: и чайник и сверчок как бы слили воедино каким-то лишь им известным способом свои уютные домашние песенки и оба вместе послали их вдаль на луче свечи, проникавшем через окно на дорогу. И свет этот упал на человека, который в то время направлялся к нему в темноте, и буквально во мгновение ока объяснил ему все, воскликнув: «Добро пожаловать домой, старина! Добро пожаловать домой, дружок!»
Добившись этого, чайник изнемог и сложил оружие – он вскипел, проливая воду через край, и его сняли с огня. Миссис Пирибингл побежала к дверям, и тут поднялась немыслимая суматоха: застучали колеса повозки, раздался топот копыт, послышался мужской голос, взволнованный пес заметался взад и вперед, и откуда-то таинственным образом появился младенец.
Откуда он взялся, когда успела миссис Пирибингл его подхватить, я не знаю. Но – так или иначе, а на руках у миссис Пирибингл был младенец, и она смотрела на него с немалой гордостью, когда ее нежно вел к очагу крепкий человек гораздо старше ее и гораздо выше ростом – настолько выше, что ему пришлось нагнуться, чтобы ее поцеловать. Но она стоила такого труда. Любой верзила, будь он даже шести футов и шести дюймов ростом и вдобавок страдай прострелом, охотно бы нагнулся.
– Боже мой! – воскликнула миссис Пирибингл. – Джон! В каком ты виде! Ну и погодка!
Нельзя отрицать – погода худо обошлась с Джоном. Густой иней опушил его ресницы, превратив их в ледяные сосульки, и огонь, отражаясь в каплях влаги, зажег маленькие радуги в его бакенбардах.
– Видишь ли, Крошка, – не сразу отозвался Джон, разматывая свой шарф и грея руки перед огнем, – погода стоит не… не совсем летняя. Значит, удивляться нечему.
– Пожалуйста, Джон, не называй меня Крошкой. Мне это не нравится, – сказала миссис Пирибингл, надувая губки; однако по всему было видно, что это прозвище ей нравится, и даже очень.
– А кто же ты, как не Крошка? – возразил Джон, с улыбкой глядя на нее сверху вниз и легонько, насколько это было возможно для его могучей руки, обнимая жену за талию. – Ты крошка и, – тут он взглянул на младенца, – ты крошка и держишь… нет, не скажу, все равно ничего не выйдет… – но я чуть было не сострил. Прямо-таки совсем собрался сострить!
По его словам, он частенько собирался сказать что-нибудь очень умное, этот неповоротливый, медлительный честный Джон, этот Джон, такой тяжеловесный, но одаренный таким легким характером; такой грубый с виду и такой мягкий в душе; такой, казалось бы, непонятливый, а на самом деле такой чуткий; такой флегматичный, но зато такой добрый! О Мать Природа! Когда ты одариваешь своих детей той истинной поэзией сердца, какая таилась в груди этого бедного возчика, – кстати сказать, Джон был простым возчиком, – мы миримся с тем, что они говорят на прозаические темы и ведут прозаическую жизнь, и благословляем тебя за общение с ними!
Приятно было видеть Крошку, такую маленькую, с ребенком, словно с куклой, на руках, когда она в кокетливой задумчивости смотрела на огонь, склонив хорошенькую головку набок ровно настолько, чтобы эта головка естественно и вместе с тем чуть-чуть жеманно, но уютно и мило прислонилась к широкому плечу возчика. Приятно было видеть Джона, когда он с неуклюжей нежностью старался поддерживать свою легкую как перышко жену так, чтобы ей было поудобней, и его крепкая зрелость была надежной опорой ее цветущей молодости. Приятно было наблюдать за Тилли Слоубой, когда она, стоя поодаль, дожидалась, пока ей передадут ребенка, и, с глубочайшим вниманием, хотя ей было всего лет двенадцать – тринадцать, созерцала семейную группу, широко раскрыв рот и глаза, вытянув шею и словно вдыхая, как воздух, все, что видела. Не менее приятно было видеть, как возчик Джон после одного замечания, сделанного Крошкой насчет упомянутого младенца, хотел было его потрогать, но тотчас отдернул руку, как бы опасаясь раздавить его, и, нагнувшись, стал любоваться сыном с безопасного расстояния, преисполненный той недоуменной гордости, с какой добродушный огромный дог, вероятно, разглядывал бы маленькую канарейку, если бы вдруг узнал, что он ее отец.
– До чего он хорошенький, Джон, правда? До чего миленький, когда спит!
– Очень миленький, – сказал Джон, – очень! Он ведь постоянно спит, да?
– Что ты, Джон! Конечно, нет!
– Вот как! – проговорил Джон в раздумье. – А мне казалось, что глазки у него всегда закрыты… Эй! Смотри!
– Да ну тебя, Джон! Разве можно так пугать!
– Видишь, как он закатывает глазки, а? – удивленно проговорил возчик. – Что это с ним? Он не болен? Смотри, как моргает обоими зараз! А на ротик-то погляди! Разевает ротик, словно золотая или серебряная рыбка!
– Недостоин ты быть отцом, недостоин! – с важностью сказала Крошка тоном опытной мамаши. – Ну, как тебе знать, чем хворают дети, Джон! Ты даже не знаешь, как называются их болезни, глупый! – И, перевернув ребенка, лежавшего у него на левой руке, она похлопала его по спинке, чтобы подбодрить, рассмеялась и ущипнула мужа за ухо.
– Правильно! – согласился Джон, стаскивая с себя пальто. – Твоя правда, Крошка. Насчет этого я почти ничего не знаю. Знаю только, что нынче мне здорово досталось от ветра. Всю дорогу до дому он дул с северо-востока, прямо мне в повозку.
– Бедняжка ты мой, ветер и правда сильный! – вскричала миссис Пирибингл и тотчас засуетилась. – Эй, Тилли, возьми нашего дорогого малыша, а я пока займусь делом. Миленький! Так бы и зацеловала его. Право! Уйди, песик! Уйди, Боксер, не приставай… Дай мне только сначала приготовить чай, Джон, а потом я помогу тебе с посылками не хуже хлопотливой пчелки. «Как маленькая пчелка…» и так далее, помнишь, Джон, эту песенку? А ты выучил на память «Маленькую пчелку», когда ходил в школу, Джон?
– Не совсем, – ответил Джон. – Как-то раз я ее чуть было не выучил. Но у меня, конечно, все равно ничего бы не вышло.
– Ха-ха-ха! – засмеялась Крошка. Смех у нее был очень веселый; вы такого никогда и не слыхивали. – Какой ты у меня миленький, славный дурачок!
Ничуть не оспаривая этого утверждения, Джон вышел из дому последить за тем, чтобы мальчик, метавшийся с фонарем в руках, как блуждающий огонек, перед окном и дверью, получше позаботился о лошади, которая была так толста, что вы не поверите, если я покажу вам ее мерку, и так стара, что день ее рождения затерялся во тьме веков. Боксер, чувствуя, что он должен оказать внимание всей семье в целом и беспристрастно распределить его между всеми ее членами, то врывался в дом, то выбегал на двор с удивительным непостоянством. Отрывисто лая, он то носился вокруг лошади, которую чистили у входа в конюшню; то как дикий бросался на свою хозяйку, но вдруг останавливался, показывая, что это только шутка, то неожиданно тыкался влажным носом в лицо Тилли Слоубой, сидевшей в низком кресле-качалке у огня, так что девочка даже взвизгивала от испуга; то назойливо интересовался младенцем; то, покружив перед очагом, укладывался с таким видом, точно решил устроиться тут на всю ночь; то снова вскакивал и, задрав крохотный обрубок хвоста, вылетал наружу, словно вдруг вспомнив, что у него назначено свидание и надо бежать во весь дух, чтобы попасть вовремя!
– Ну вот! Вот и чайник готов! – сказала Крошка, суетясь, как девочка, играющая в домашнюю хозяйку. – Вот холодная ветчина, вот масло; вот хлеб с поджаристой корочкой и все прочее! Если ты привез маленькие посылки, Джон, вот тебе для них бельевая корзина… Где ты, Джон? Тилли, осторожно! Ты уронишь нашего дорогого малютку в огонь!
Следует заметить, что хотя мисс Слоубой с жаром отвергла это предположение, она отличалась редкой и удивительной способностью навлекать на малыша разные беды и со свойственным ей невозмутимым спокойствием не раз подвергала опасности его молодую жизнь. Она была такая тощая и прямая, эта молодая девица, что платье висело на ее плечах как на вешалке и постоянно грозило с них соскользнуть. Костюм ее был замечателен тем, что из-под него неизменно торчало некое фланелевое одеяние странного покроя, а в прореху на спине виднелся корсет или какая-то шнуровка тускло-зеленого цвета. Мисс Слоубой вечно ходила с разинутым ртом, восхищаясь всем на свете, и, кроме того, была постоянно поглощена восторженным созерцанием совершенств своей хозяйки и ее малыша, так что, если она и ошибалась порой в своих суждениях, то эти промахи делали честь в равной мере и сердцу ее и голове; и хотя это не приносило пользы головке ребенка, которая то и дело стукалась о двери, комоды, лестничные перила, столбики кроватей и другие чуждые ей предметы, все же промахи Тилли Слоубой были только закономерным последствием ее непрестанного изумления при мысли о том, что с нею так хорошо обращаются и что она живет в таком уютном доме. Надо сказать, что о мамаше и папаше Слоубой не имелось никаких сведений, и Тилли воспитывалась на средства общественной благотворительности как подкидыш, а это слово сильно отличается от слова «любимчик» и по своим звукам и по значению.
Если бы вы только видели маленькую миссис Пирибингл, когда она возвращалась в дом вместе с мужем, держась за ручку бельевой корзины и всеми силами показывая, что помогает ее тащить (хотя корзину нес муж), это позабавило бы вас почти так же, как забавляло его. Пожалуй, это понравилось даже сверчку, – так мне по крайней мере кажется; во всяком случае, он снова начал стрекотать с большим рвением.
– Ну и ну! – проговорил Джон, по обыкновению растягивая слова. – Нынче вечером он развеселился, как никогда.
– И он обязательно принесет нам счастье, Джон! Так всегда бывало. Когда за очагом заведется сверчок, это самая хорошая примета!
Джон взглянул на нее с таким видом, словно чуть было не подумал, что она сама для него сверчок, который приносит ему счастье, и потому он вполне с нею согласен. Но, очевидно, у него, по обыкновению, ничего не получилось, ибо он так ничего и не сказал.
– В первый раз я услышала его веселую песепку в тот вечер, когда ты, Джон, привел меня сюда в мой новый дом, как хозяйку. Почти год назад. Помнишь, Джон?
О да! Джон помнит. Еще бы не помнить!
– Он стрекотал, словно приветствуя меня своей песенкой! Мне казалось, что он обещает мне так много хорошего, и мне стало так легко на душе. Он словно говорил, что ты будешь добрым и ласковым со мной и не станешь требовать (я тогда очень боялась этого, Джон), чтобы на плечах твоей глупенькой маленькой женушки сидела голова мудрой старухи.
Джон задумчиво потрепал ее по плечу, потом погладил по головке, как бы желая сказать: «Нет, нет! Этого я не требую, и плечи и головка очень нравятся мне такими, какие они есть». И немудрено! Они были очень милы.
– И сверчок говорил правду, Джон, потому что ты самый лучший, самый внимательный, самый любящий из всех мужей на свете. Наш дом – счастливый дом, Джон, и потому я так люблю сверчка!
– Да и я тоже, – сказал возчик. – И я тоже, Крошка.
– Я люблю его за то, что слушала его столько раз, и за все те мысли, что посещали меня под его безобидную песенку. Иной раз, в сумерки, когда я сидела тут одна, мне становилось так грустно, Джон, – это было еще до рождения малыша, ведь малыш, тот всегда развлекает меня и веселит весь дом, – но когда я думала о том, как ты будешь грустить, если я умру, и как грустно мне будет Знать, что ты потерял меня, дорогой, сверчок все стрекотал, стрекотал и стрекотал за очагом, и мне казалось, будто я уже слышу другой голосок, такой нежный, такой милый, и в ожидании его печаль моя проходила как сон. А когда меня охватывал страх – вначале это бывало, я ведь была еще так молода, Джон, – когда я начинала бояться, что брак наш окажется неудачным, оттого что мы не подойдем друг другу – ведь я была совсем ребенком, а ты годился мне скорей в опекуны, чем в мужья, – и что ты, сколько ни старайся, пожалуй, не сможешь полюбить меня так, как надеялся и желал, стрекотанье его опять подбодряло меня, и я снова начинала верить и радоваться. Я думала обо всем этом сегодня вечером, милый, когда сидела здесь и ждала тебя, и я люблю нашего сверчка за эти мысли!
– И я тоже, – сказал Джон. – Но что это значит, Крошка? Ты сказала, будто я надеюсь и хочу полюбить тебя? И что ты только болтаешь! Я полюбил тебя, Крошка, задолго до того, как привел сюда, чтобы ты стала хозяюшкой сверчка!
Она на миг взяла его за руку и, волнуясь, взглянула на него снизу вверх, словно хотела что-то сказать ему. Но спустя мгновение очутилась на коленях перед корзиной и, оживленно лепеча, занялась посылками.
– Сегодня их не очень много, Джон, но я только что видела в повозке разные товары; правда, с ними больше хлопот, но возить их так же выгодно, как и мелочь; значит, нам не на что роптать, ведь так? Кроме того, ты по пути, наверное, раздавал посылки?
– Еще бы! – сказал Джон. – Целую кучу роздал.
– А что там такое в круглой коробке? Ай-ай-ай, Джон, да ведь это свадебный пирог!
– Догадалась! Ну, да на то ты и женщина, – сказал Джон в восхищении. – Мужчине это и в голову не пришло бы. – Попробуй запрятать свадебный пирог хоть в шкатулку для чая, или в складную кровать, или в бочонок из-под маринованной лососины, или вообще в самое неподходящее место, и бьюсь об заклад, что женщина непременно найдет его сию же минуту! Да, это пирог; я за ним заезжал в кондитерскую.
– А тяжелый-то какой… фунтов сто весит! – воскликнула Крошка, притворяясь, что у нее не хватает сил поднять коробку. – От кого это, Джон? Кому его посылают?
– Прочитай надпись на той стороне, – ответил Джон.
– Ох, Джон! Как же это, Джон?
– Да! Кто бы мог подумать! – откликнулся Джон.
– Так, значит, – продолжала Крошка, сидя на полу и качая головой, – это Грубб и Теклтон, фабрикант игрушек!
Джон кивнул.
Миссис Пирибингл тоже кивнула – раз сто, не меньше, – но не одобрительно, а с видом безмолвного и жалостливого удивления; при этом она изо всех своих силенок поджала губки (а они не для того были созданы, в этом я уверен) и рассеянно словно в пространство смотрела на доброго возчика. Между тем мисс Слоубой, одаренная способностью машинально воспроизводить для забавы малыша обрывки любого услышанного ею разговора, лишая их при этом всякого смысла и употребляя все имена существительные во множественном числе, громко вопрошала своего юного питомца, действительна ли это Груббы и Теклтоны, фабриканты игрушек, и не заедут ли малыши в кондитерские за свадебными пирогами и догадываются ли мамы о том, что находится в коробках, когда папы привозят их домой, и так далее.
– Значит, это все-таки будет! – промолвила Крошка – …Да ведь мы с нею еще девчонками вместе в школу ходили, Джон!
Быть может, он в эту минуту вспоминал ее или собирался вспомнить такой, какой она была в свои школьные годы. Он смотрел на нее задумчиво и радостно, но не отвечал ни слова.
– И он такой старый! Так не подходит к ней!.. Слушай, на сколько лет он старше тебя, Джон, этот Грубб и Теклтон?
– Скажи лучше, на сколько чашек чаю больше я выпью сегодня за один присест, чем Грубб и Теклтон одолеет за четыре! – добродушно отозвался Джон, придвинув стул к круглому столу и принимаясь за ветчину. – Что касается еды, то ем я мало, Крошка, но хоть и мало, зато с удовольствием.
Но даже эти слова, которые он неизменно повторял за едою, невольно обманывая сам себя (ибо аппетит у него был на славу и начисто опровергал их), даже эти слова не вызвали улыбки на лице его маленькой жены, – Крошка недвижно стояла среди посылок, тихонько отпихивая от себя ногой коробку со свадебным пирогом, и хотя глаза ее были опущены, ни разу даже не взглянула на свой изящный башмачок, который обычно так привлекал ее внимание. Погруженная в свои мысли, она стояла, позабыв и о чае и о Джоне (хотя он позвал ее и даже постучал ножом по столу, чтобы привлечь ее внимание), так что ему, наконец, пришлось встать и положить руку ей на плечо, – только тогда она бросила на него быстрый взгляд и поспешила занять свое место за чайным столом, смеясь над своей рассеянностью. Но не так, как смеялась всегда. И звук и тон ее смеха – все было теперь совсем иным!
Сверчок тоже замолчал. В комнате стало что-то не так весело, как было. Совсем не так.
– Значит, все посылки тут, правда, Джон? – спросила Крошка, прерывая долгое молчание, во время которого честный возчик наглядно доказывал правильность по крайней мере второй части своего любимого изречения, ибо ел он с большим удовольствием, хотя отнюдь не мало. – Значит, все посылки тут, правда, Джон?
– Все тут, – сказал Джон. – Только… нет… я… – Он положил на стол нож и вилку и глубоко вздохнул. – Я хочу сказать… я совсем позабыл про старого джентльмена!
– Про какого джентльмена?
– В повозке, – ответил Джон. – В последний раз, что я его видел, он спал там на соломе. Я чуть не вспомнил о нем два раза, с тех пор как вошел сюда; но он снова выскочил у меня из головы. Эй? вы! Вставайте! Ах ты грех какой!
– Последние слова Джон выкрикнул уже во дворе, куда поспешил со свечой в руках.
Мисс Слоубой, заслышав какие-то таинственные упоминания о «старом джентльмене» и связав с ними в своем озадаченном воображении некоторые представления суеверного характера[2], пришла в полное замешательство и, поспешно вскочив с низкого кресла у очага, бросилась искать убежища за юбками своей хозяйки, но, столкнувшись у двери с каким-то престарелым незнакомцем, инстинктивно обратила против него единственное наступательное оружие, которое было у нее под рукой. Таковым оружием оказался младенец, вследствие чего немедленно поднялся великий шум и крик, а проницательность Боксера только усилила общий переполох, ибо этот усердный пес, более заботливый, чем его хозяин, как выяснилось, все время сторожил спящего старика, – боясь, как бы тот не удрал, захватив с собой два-три тополевых саженца, привязанных к задку повозки, – и теперь счел долгом уделить ему особое внимание, хватая его за гетры и стараясь оторвать от них пуговицы.
– Вы, сэр, как видно, мастер спать, – сказал Джон, когда спокойствие восстановилось, обращаясь к старику, который недвижно стоял с непокрытой головой посреди комнаты, – так что я даже чуть было не спросил вас: «А где остальные шестеро?»[3] – но это значило бы сострить и уж конечно у меня бы все равно ничего путного не вышло. Но я уже совсем было собрался спросить вас об этом, – пробормотал возчик, посмеиваясь, – чуть было не спросил!
Незнакомец, у которого волосы были длинные и белые, черты лица красивые и какие-то слишком четкие для старика, а глаза темные, блестящие и проницательные, с улыбкой оглянулся кругом и, степенно поклонившись, поздоровался с женой возчика.
Одет он был очень своеобразно и странно – слишком уж старомодно. Все на старике было коричневое. В руке он держал толстую коричневую палку или дубинку, и, когда ударил ею об пол, она раскрылась и оказалась складным стулом. Незнакомец невозмутимо сел на него.
– Вот, пожалуйста! – сказал возчик, обращаясь к жене. – Так вот он и сидел на обочине, когда я его увидел! Прямой как придорожный столб. И почти такой же глухой.
– Так и сидел, под открытым небом, Джон?
– Под открытым небом, – подтвердил возчик, – а уже стемнело. «Плачу за проезд», сказал он и протянул мне восемнадцать пенсов. Потом влез в повозку. И вот он здесь.
– Он, кажется, хочет уходить, Джон!
Вовсе нет. Старик только хотел сказать что-то.
– Если позволите, я побуду здесь, пока за мной не придут, – мягко проговорил незнакомец. – Не обращайте на меня внимания.
Сказав это он из одного своего широкого кармана извлек очки, из другого книгу и спокойно принялся за чтение. На Боксера он обращал не больше внимания, чем на ручного ягненка!
Возчик с женой удивленно переглянулись. Незнакомец поднял голову и, переведя глаза с хозяина на хозяйку, проговорил:
– Ваша дочь, любезный?
– Жена, – ответил Джон.
– Племянница? – переспросил незнакомец.
– Жена! – проревел Джон.
– В самом деле? – заметил незнакомец. – Неужели правда? Очень уж она молоденькая!
Он спокойно отвернулся и снова начал читать. Но не прочел и двух строчек, как опять оторвался от книги и спросил:
– Ребенок ваш?
Джон кивнул столь внушительно, что внушительней и быть не могло, даже крикни он утвердительный ответ в переговорную трубу.
– Девочка?
– Ма-а-альчик! – проревел Джон.
– Тоже очень молоденький, а?
Миссис Пирибингл тотчас же вмешалась в разговор:
– Два месяца и три дня-а! Прививали оспу шесть недель тому наза-ад! Принялась очень хорошо-о! Доктор считает замечательно красивым ребе-онком! Не уступит любому пятиме-есячному! Все понимает, прямо на удивленье! Не поверите, уже хватает себя за но-ожки!
Маленькая мамаша так громко выкрикивала эти короткие фразы ему на ухо, что хорошенькое личико ее раскраснелось, и, совсем запыхавшись, ока поднесла ребенка к гостю в качестве неопровержимого и торжественного доказательства, в то время как Тилли Слоубой, издавая какие-то непонятные звуки, вроде чиханья, прыгала, как телка, вокруг этого невинного, ни о чем не ведающего существа.