– Нет, боярин, пожди с уходом… Одоевскому князю приберется свое дело… Время нынче нужное – не то время, чтоб воевод из приказов снимать.
Боярин встал, упрямо тыча головой в высокой тупой шапке, кланялся много и твердил:
– Не гневись, государь! Спусти холопа своего, спусти, государь!
– Пора мне, бояре! Идите со мной откушать… И ты, дьяк думной, с нами будь! Да вот оповестите иных ближних бояр, думных – много еще дел воинских, ибо всем говорить надо.
Царь, подбирая полы своего пространного парчового наряда, медленно стал выходить из-за стола.
4
Лазунка перешел на Москворецкий мост.
– В Кремль, на Иванову? Там народ гудит обо всем.
Огляделся боярский сын, увидал знакомую баню – сруб еще покосился, окна, заткнутые вениками, почти сровнялись с землей.
– Здесь меня батько Степан боем сабли встретил, теперь же иное… Соскучал, поди, обо мне?
За баней недалеко по берегу – кабак. Люди из бани с вениками под пазухой мимоходом сворачивали в кабак, И те, которые шли за мост в слободы, тоже не миновали кабака.
– А вот кабак чем плоше Ивановой? В ем узнаю то, что надо мне.
Одетый у Ириньицы посадским, в полукафтанье, сером фартуке, Лазунка походил на мелкого торгаша.
Было хотя рано, только день без солнца, хмурый, а потому на стойке большого кабацкого помещения горели свечи. Да и сам целовальник не любил сумрака. Боясь просчета, близорукий, он, давая сдачу, долго около свечи крутил и мял в руках монету.
– Ты бы ее кусом!
– Запри гортань, советчик! Чай, ведаешь, что всяк просчет целовальнику у приказа Большой казны батогами в спину дают!
– Тебе ништо… черева отрастил, и мяса много, да и как не просчитаться, когда в свой прируб напихал баб!..
– Ты кто будешь – голова кабацкой, што ли? Да и тот про меня слова худа не кинет!
– Я питух… Я говорю тебе, едино чтоб язык мять…
– Так не кукарекай – петух ли, кочет, черт те в глотку скочит! Два алтына! Два, два, давай, бес!
– На, возьми! Ишь какой норовистой…
Лазунка, усевшись за питейный стол, оглядывался любопытно: давно не был в Москве, народ ему казался новым.
Лазунку попросили двинуться на скамье – за длинным столом делалось тесно, и древние скамьи трещали от вновь прибывших питухов. На столе от различных питий становилось мокро.
За спиной Лазунки кто-то тоненько, звонко голосил:
– Эх, братцы винопийцы! И места за столом Ершу нету…
– Сыщем место, Ершович Ерш. Пожмись, народ!.. Ерш дьяком не был, а из подьячих выгнали – дай место хоть в кабаке…
На скамье за столом против Лазунки питухи с красными лицами сдвинулись плотнее. За стол сел человек с быстрыми, вороватыми глазами, с усами, как живые тараканы, шевелящимися. На голове Ерша клочья русых волос.
– А ну, виночерпий, дай-кось нам пенного кукшинчик малой!
Служка кабацкий, получив деньги, принес вино.
– Где, Ерш, плавал, каких щук глядел?
– Ох, браты! Изопью вот, а сказывать зачну, без перебою чтоб – кто видел, и тому, кто не был вчерась в Кремле…
– Не всем досуг быть!
– Иным быть боязно – на Ивановской крепко бьют!
– Боязно тому, кто казну крал…
– Ну, слушьте! На постельном, вишь, крыльце государевом кричали, что атаман-от Степан Разин богоотступник… и седни попы будут готовить ему анафему.
– Ой, ты!
– Чул… А еще чул, как зазывали бояр, князей биться с Разиным – идтить на Волгу!
– Эй, не любят дворяна на войну быть!
– Угрозно им теперь говорено! Дьяк читал: «Идите-де сражаться за великого государя и за домы своя, а те дворяне, кои-де не поедут в бой да учнут сидеть в домах и жить в поместях, то у тех «нетчиков» вотчины отбирать, отписывать тем челобитчикам, что будут стоять на войне противу воров!»
– Эй, кто ходил на смотры? Седни государь на Девичьем поле войска глядит!
– Чего туда ходить? Близ не пущают. Да сегодня не дворяны, князи – все рейтары да люди даточные…[129]
В кабаке от боя из пушек затряслись полки, зазвенела кабацкая посуда.
– Вишь вот! Пойдем, робята?
– То на Девичьем пушки бьют!
Иные ушли из кабака. Только за столом питухи не тронулись:
– Поспеем!
За Москвой-рекой с той же стороны затрещали карабины и мушкеты.
– То какой бой?
– Вишь, конные и пешие бьют перед царем – немчины порутчики да полковники выучку солдат показуют.
– Боярский смотр, то особой, – заговорил Ерш, – для больших жильцов, дворян строят дом на Девичьем, с государевым троном…
– Глядел и я кои дворы боярски, на тех дворах родичи княжие с городов понаехали в ратной дединой сбруе…
– А ну, как?
– Да на конях богачества навешано – цены нет! Серебро, золото от копыт коньих до морды и ушей животиных, хвосты конски – и те в жемчугах.
– Порастрясут то золото, как в бой приналягут.
– Эх, сползать ба по полю после боев – я чай, жемчугов шапки сыскать можно!
– Подь на Волгу! Бояра уловят, и быть тебе на колу…
– Вот те и хабар![130]
Кто-то басистый, тяжко мотая захмелевшей головой, крикнул:
– Сказывают, православные!
– Мы не горазд – мы питухи.
– Чуйте, питухи! Сказывают, у Стеньки Разина живет расстрига Никон патриарх!.. Идет…
– Где еще чул такое?..
В углу кабака за бочками стоял хмельной высокий человек в монашеском платье, в мирской валяной шляпе и, держась за верхние обручи бочки, дремал. Услыхав имя Никона, поднял голову, забасил в ответ, отдирая непослушные руки от винной посуды:
– Братие! Битием и ранами, не благодатию Христовой увещевают никонияны народ! Русь древнюю, православну-ю-у попирают рылами свиными… Оле! Будет время, в куцее кукуево рухло загонят верующих – тьфу им!
Целовальник крикнул:
– Ярыга, беса гони!
– Умолкаю аз…
Высокий, шатаясь, вышел из-за бочек и зашагал к дверям. У порога сорвал с головы широким размахом руки шляпу и крикнул, переходя с баса на октаву:
– Братие-е! Кто за отца нашего Аввакума протопопа, тот раб Христов; иные же – работающие сатане никонияны-ы! – и вышел на улицу.
– Штоб те завалило гортань, бес! – крикнул целовальник.
Лазунка не спеша тянул свой мед, разглядывал баб. В прирубе кабатчика становилось все шумнее. Бабы говорили, пели и спорили. Одна унылым голосом пела свадебную песню:
К нам-то в дом молодую ведут,
К нам-то в клеть коробейки несут.
Хлестала в ладоши, частила:
Кони-то накормленные,
Сундуки железом кованные,
Замки жестяные,
Ключи золотые,
Чулки бумажные,
Башмаки сафьянные.
Другая, маленькая, сухонькая и столь же пьяная, как поющая, рассказывала толстой и рослой посадской с кувшином в руках:
– И поверь, голубушка, луковка моя, как запоезжали мы с невестой…
– С невестой? Хорошо!.. С невестой…
– Ужо, луковка, а были мы в сватьях. А подобрано нас две сватьюшки, луковка, и к нам пришла в клеть сама колдовка.
– Бабы, пасись о колдунах сказать!.. – крикнул целовальник.
С окрика баба понизила голос:
– Так вот, луковка, завела она в клеть… пришла да велела сунуться нам врастяжку на пол. В углу же свечу прилепила, зажгла, а образа и нету… Сумрачно в клети, у ей же, луковка, колдовки, топор в руках…
– Бабы! Сказываю: чтите у печи – грамота есть, – повторил свой окрик целовальник.
– Едино что не лги – пей вот!
– А за здоровье, луковка! И ты пей, вот, вот – ладно… я же, спаси тя Бог, не лгу… Обошла нас колдовка на полу лежачих да тюкнула сзади меня топором… «Ой, думаю, обрубит она мне сарафан!» Сарафан-то долгой, золотом шитой…
– И век такой рухледи у ей не бывало!
– Помолчи, квас – не краше нас. Обошла, луковка, тая колдовка меня другой и третий раз, все тюкает топором да наговаривает… Мы лежим. Сходила, еловое полено принесла, сердцевину выколола, да и вон из клети. Мы за ей, луковка, в пяту и идем… Ена тое сердцевину дружке за голенище втыкнула, тогда с невестой в путь направились, поехали, луковка… да еще…
К первой жонке, певшей, пристала другая, они визгливо затянули песню. Одна пошла плясать, напевая; другая вто-рила:
Ой, мне, мамонька,
Ой, радошно!
Ко мне милой идет,
Посулы несет.
Здравствуй, милый мой,
Расхороший ты мой.
Целовальник крикнул служке:
– Пригляди за напойной казной! – Сам прошел к бабам.
Бабы перестали петь, плясать, закланялись; одна, самая пьяная, кричала:
– Цолуйте его, Феофанушку, в лыску, плешатого.
– Вот что, бабы! Озорницы вы, греховодницы! Без огня погоришь с вами на белу дню… Чтите государеву-патриаршу грамоту.
– Где ее честь-то, Феофанушко?
– А вот, вишь, исприбита.
– Ты нам чти! Мы без грамоты.
– Эй, ярыга, дай свечу!
Целовальнику подали свечу. Он, водя пальцем и близорукими мутными глазами по бумаге за печью, где шуршали тараканы, читал:
– «От великого государя всея Русии, а такожде от святейшего патриарха указ на государевы кабаки и кручны дворы кабацким головам и целовальникам. Умножилось во всяких людях пьянство и всякое мятежное, бесовское действо – глумление и скоморошество со всякими бесовскими играми. И от тех сатаниных учеников в православных христианах учинилось многое неистовство… Иные, забыв Бога, тем скоморохом последствуют… Так чтоб с глумами, тамашами и скоморошеством на кабаки и кручны государевы дворы не пущати!»
– Вы же, лиходельные жонки, тут в моей половине что чините? Пляшете, песни играете, гадаете да про колдунов судите и непослушны государеву указу!
– Да ты не напущайся с гневом, Феофанушко!
– Придем мы, кого из нас тебе надо, к запору кабака.
– Ах вы, бесовки! Ай-ай! Тише ведите беседы… Мног люд в кабак лезет походя, да государь с войском мимо пойдет со смотра… И не упивайтесь, остеклеете, какой тогда в вас прок?..
Лазунка давно собрался уходить, он подошел только еще послушать баб, встал у дверей и боком, прислонясь, заглядывал в прируб. Целовальник, выходя, ткнулся в Лазунку, закричал, тараща блеклые глаза с красными веками, тряся козлиной бородой:
– Нехрещеная, черная рожа! Чего те надо тут? Вор, разбойник экой!..
Лазунка решил нигде не ввязываться в ссору. Ничего не ответив, отошел. Питухи теснились вон из кабака. По мосту шли попы с крестом, образами, ехал царь впереди войска, кончившего воинский строй на Девичьем поле.
Боярский сын пролез на улицу, встал у угла кабака. За попами в светлых ризах шел хор певчих. За певчими в сиреневых подрясниках шли два рослых боярских сына в панцирях и бумажных[131] шапках. Они били в литавры, повешенные на ремнях сбоку; литавры в бахроме, кистях и позвонках. За литаврщиками ехал дебелый царь в ездовой чуге червчатого бархата; нашивки на рукавах, полах и подоле чуги – канитель[132] из тянутого золота. Кушак золотой, на кушаке нож в кривых серебряных ножнах с цветами из драгоценных камней. На царе шапка стрелецкого покроя, шлык из соболиных черев. За царем справа и слева, по чину, ехали два воеводы: главный – князь Юрий Долгорукий и помощник его, по левую руку царя, князь Щербаков. Оба седые, в синих тяжеловесных коцах, застегнутых на правом плече аламами. Позади воевод выборные, конные жильцы в красных, с воротниками за спиной в виде крыльев, скорлатных кафтанах. За жильцами на белых лошадях двигался стремянной стрелецкий полк в малиновых кафтанах, в желтых сапогах, с перевязками на груди крест-накрест. К седлам стрельцов приторочены ружья, сбоку сабли, а с другого – саадаки с луком и стрелами; шапки рысьи, шлыки шапок загнуты набок. За стремянным полком выборные из детей боярских, рейтары в латах, бехтерцах и шишаках. За рейтарами драгуны, так же вооруженные, как рейтары, шпагами и мушкетами, только у драгун были пики и топоры, притороченные к седлам. За драгунами на разномастных лошадях ехали даточные люди, солдаты из городов и волостей. Каждый с саблей и парой пистолетов, у седла с карабином. Сзади даточных конных шли пешие даточные люди: в сермягах, однорядках и лаптях, кто с пищалью, иной с рогатиной, с топором, луком и стрелами. Сзади войск везли артиллерию – десять медных пушек и три железных. Станки к пушкам тащились сзади на отдельных больших телегах. Пушкари в синих кафтанах шли пешие за подводами. Всю артиллерию провожал бородатый тучный пушкарский голова в синем кафтане с серебряными боярскими нашивками поперек груди, с золочеными каптургами[133] по кушаку. На нем лихо сидела бобровая шапка. Ехал голова на вороном коне. Артиллерия у моста задержалась, поджидая телегу со станками. Лазунка с толпой пробрался до моста. А к мосту, где остановился голова, подъехал на коротконогом плотном бахмате рыжем полковой подьячий в таком же рыжем, как его конь, коротком куяке[134], с карабином у седла. Он крикнул голове, подъезжая:
– Чуй-ка, пушкарский вож!
– Чого надо?
– Учини леготу! Мало время, чтоб ехать к вам в приказ!
– Какая та легота?
– Свези наказ – сдай дьякам!
– А ты мне его ту чти! С иным наказом улипнешь, знаю.
– Дело видимое – хорошее…
– Чти, так не приму.
Подьячий снял бумажную шапку, вынул из нее лист и, держа шапку в одной руке, лист в другой, читал:
– «Принять в Пушкарском приказе наряд и к тому наряду зелье и свинец, и ядра, и всякие пушечные запасы пушкарей».
Голова спросил:
– Роспись есть?
– А вот: «Под сим наказом роспись, а подводы взять у дьяка Григория Волкова».
– Дьяка знаю.
– «Дьяк знает, с каких ямских дворов подводы брать, а класть на всякую подводу по пятнадцати пуд».
– И не ладно в пути брать листы, да давай! Дело это к нам идет…
– Вот те благодарствую много!
Подьячий, передав голове наказ, надел свою в круглых блестках шапку и поехал за Москворецкий мост.
Горожане спешили в Кремль. Лазунка услыхал:
– Анафема зачнется Разину!
Боярский сын стал пробираться обратно.
5
Вечерело. Зазвонили, народ все гуще шел в Кремль. В Кремле, у соборов, по рундукам от царских теремов покрыто красным сукном. По площади чавкала и липла к ногам грязь. У всех приказов было пусто, только у Разбойного били на козлах двух татей, да у приказа Большой казны стояли гуськом четверо кабацких целовальников и по очереди спускали штаны: их били плетьми стоя. Подьячий, заменяя дьяка, считал удары, он же вычитывал преступления. На козлах палача лежали книги «отчетные по напойной казне». Палач в полукафтанье плисовом последний раз ударил заднего в ряду целовальника.
– Эх, бородатые, задали мне урочную работу… Глянь, уж все палачи домой сошли!..
Целовальники, подтягивая штаны, забрав книги, шатаясь, уходили на Красную площадь, один сказал:
– Вполу напойных денег недостало, да голова виновен, а дьяки верят голове, не нам!
– Меня тож били ни за что – молчу!
Третий проговорил:
– Знать буду Иванову: первый раз секся!
Четвертый, последний, ежась, прибавил:
– Не хвались! В нашем деле сдерут шкуру зря. Воевода разогнал народ поборами, а где их, питухов, набраться? Вот и недочет на кабаке!
Лазунка пропустил битых кабатчиков, прошел к соборам. По рундуку к Успенскому шел древний боярин. Бирюч с литаврой, озираясь кругом, сдерживал шаги, чтоб не наступить на ноги старику.
Боярин остановился, сказал:
– Поведай народу!
Бирюч забил в литавру. Когда прекратился трескучий звон, выкрикнул:
– Люди православные, в соборе Успения сегодня предадут анафеме богоотступника Стеньку Разина, вора, грабителя!.. Да указует великий государь вам, весь народ, идтить и на рундуки не ступать замаранными улядями и тож сапогами! Да указал великий государь холопям конным, боярским и княжецким, чтоб отъехать чинно за Иванову колокольню и там стоять, пока не истечет время службы, и не чинили б народу озорства и не кричали матерне! Кто же ослушник воли великого государя Алексея Михайловича сыщется, того будут бить кнутом нещадно против того, как бьют воров!..
Бирюч с боярином ушли в собор; вскоре вышел из теремных палат царь с боярами. Лазунка перелез рундук и, пробравшись на паперть Успенского собора, затерся в толпу нищих и всяких людей, прижатых боярами, детьми боярскими, головами и подьячими в темный угол. За царем и боярщиной стали пускать в собор иных людей. Староста церковный не пускал без разбора, но в собор прошел любимец царя, боярин Матвеев, и строго сказал старосте:
– Поди прочь! Народ черный пусть видит и слышит…
Лазунка, отжимая крепкими локтями толпу направо и налево, пролез до половины собора, хмурого, с ликами угодников на стенах и сводах. В соборе от густой толпы стоял пар, мешаясь с дымом ладана. Свечи едва мерцали там и тут. Лишь в алтаре толстые свечи у креста сыпали огни, широко отсвечивая в золоте и серебре паникадил, крестов и риз. Царские врата собора растворились. Служба притихла, лишь причетник читал псалмы, и голос его тонул в сумраке, вздохах, молитвах, с жужжанием произносимых теми, кто не ждал, а молился. Кто-то прошептал близ Лазунки:
– Переодеваются!
Царь стоял на возвышении царского места в стороне к правому приделу; пониже царского места, но выше толпы, стояли бояре и князья.
Из алтаря, с той и другой стороны, стали выходить попы, одетые в черное, со свечами в руках. За ними выдвинулся хор монахов в черном, в черных колпаках. На попах были черные камилавки. Народ отодвинули ко входу и на стороны, посреди собора попы встали, образуя круг. Лазунка не видал, откуда появился в самой середине болван, одетый в казацкое платье, с саблей, сделанной из дерева, раскрашенной. Лицо болвана намалевано усатое и безбородое, ничуть не похожее на атамана. Один из попов прочел громко псалом. Все попы опустили свечи огнями вниз, закапал воск. Хор монахов запел мрачно и протяжно:
– Донско-му ко-за-ку, бо-го-от-ступ-ни-ку, во-ру Стень-ке Ра-зи-ну-у…
– Ана-фе-ма!.. – громко в один голос сказали попы…
Царские врата растворились, из них вышел архиерей в черном, с черным жезлом, в черной камилавке. Медленно и торжественно прошел в круг попов и хора – все расступились. Архиерей ткнул концом жезла чучело Разина в грудь и крикнул на всю церковь:
– Вор Разин Стенька проклят!..
– Анафема! Анафема! Анафема! – три раза повторил хор.
– Отныне и во веки веков – вор Разин Стенька проклят!
– Анафема! Анафема! – повторил хор.
Архиерей снова ударил чучело в грудь жезлом.
– Вор, богоотступник Разин Стенька проклят! Анафема!
– Анафема-а! – мрачно запел хор.
Архиерей ударил жезлом подобие Разина третий раз и, с отзвуком под сводами собора, выкрикнул:
– Сгинь, окаянный богоотступник, еретик, вор Стенька Разин, – анафема!..
Хор запел:
– Днесь Иуда оставляет учителя и приемлет диавола…
Попы и хор повлекли чучело Разина на Иванову, – там уж горел огонь за рундуками, – в сторону Ивановой колокольни. Волосатый палач в красной рубахе поднял чучело над головой и бросил в огонь.
Колокола звонили протяжно, в сумраке видно было толпу бояр, идущих с царем по рундукам из собора. Лазунка, пробираясь к ночлегу, слышал в разных местах возгласы:
– Проклят!..
– Отрешен от церкви Разин!..
– Всего хрестьянства отрешен!
– Уй, не приведи бог до того-о!
– Страшно сие, братие!..
6
Лазунка не стал ни пить ни есть. Ириньица лежала на своей постели, бледная и слабая. Сын был в соборе, хотя и не видал Лазунки. Сын, не зная ничего, рассказывал матери, называя Разина вором и бунтовщиком, говорил, как жгли болвана, проклинали богоотступника. Ириньица плакала, но сыну не сказала правды. Сын Ириньицы ушел. Лазунка сидел у стола, повесив голову.
– Чуй, голубь! Худо, как народ кинет Степанушку. Старой мой дедко Григорей не раз про то сказывал ему…
– Народ кинет – ништо, хозяйка! Худо, как Яик да донские козаки учуют попов и отложатся разинцев…
– Худо, голубь!
– Покуда поповский рык дойдет до Яика и Дона – мы с атаманом на Москву придем!
– О, дай-то Бог! Солдат, вишь, у царя много копится, и немчины строю да бою ратному ежедень – Васютка сказывал – учат…
– Видал я!
– Вот я, опять грозу на милова чуя, прахотная стала, и ноги не идут… Ты испей чего хмельного, коли же не хотца еды.
– Мало время, хозяйка! Чую я, кто-то незнаемый лезет сюда.
– А ты в ту горницу, голубь!
Боярский сын быстро шагнул за печь и исчез в подземной горнице, где негасимая лампада ровно лила желтый свет. При свете том Лазунка поднял дверь на место, с лестницы не уходил, лишь сел на ступени, разулся и стал слушать, что будет вверху.
– Ну-ка, детина, веди! – заговорил в подземных сенях чужой властный голос.
– Жди, дьяче, мало… Матка недужит и часто спит – я ее взбужу.
– Эй, вишь, не один я! Веди… Тихо буду, не напужаю…
– Ну, ин добро! Гнись ниже…
Ириньица дремала, когда грузный сел за столом, против нее. Сын сказал:
– Мама, тут дьяк со стрельцы! Очкнись…
Ириньица вздрогнула и медленно повернула голову с испуганными глазами. Дьяк в черном кафтане с жемчужной широкой повязкой в виде ожерелья, по груди вниз висел золотой орел с раздвинутыми на стороны лапами; в руках дьяка посох; шапка бобровая, с высоким шлыком.
Дьяк сказал юноше:
– Поди-тка, парень, к стрельцам на двор, заведи их в сени. Ежели сыщешь что хмельное в дому, дай им, пущай пьют. Нам помехи чинить не будут, да и ночь надвигается… А мы тут с Ириньицей побеседуем.
Юноша, уходя, спросил:
– Ты, дьяче, лиха какого не учинишь? Мама болящая…
– Не учиню, детина. Поди справь, как указано! Стрельцам не кидай слов, что есть в дому. Отмалчивайся…
– Ладно! – Юноша ушел.
Дьяк снял шапку, поставил на стол, задул одну из ближних свечей в трехсвечнике, чтоб не резала глаза. Разгладил длинные волосы, начавшие на концах седеть, сказал:
– Ты, Ириньица, не сумнись! Чуешь ли меня?
– Чую, дьяче.
– Ты меня узнаешь ай нет? Я тогда в пытошной спас тебя от боярина Киврина, от сыска дьяка Судного приказу тож оборонил. И нынче упросил государя прийти к тебе замест других дьяков с сыском!
– Ой, дьяче, чего искать у хворобой жонки!..
– Искать место корыстным людям найдется! Дошли, вишь, слухи, что у тебя скрыты люди Стеньки Разина. Так ты тем людям закажи к себе ходить… Я обыщу и отписку дам, что-де ничего не нашли, но ежели моей отписке не поверят и сыск у тебя иные поведут, не замарайся… Нынче время тяжелое. В кайдалах сидеть скованной да битой быть мало корысти…
– Ой, дьяче, спасибо тебе.
– Спасибо тут давать не за что… Сама знаешь, ай, може, и нет – полюбил я тебя тогда… давно… Ты же иным была занята. А как покойной боярин груди тебе спалил… и стала ты мне много жалостна, по сие время жалостна. Я же к боярину за добро его и науку память хорошую чту, и ты его за зло не проклинай, а молись!..
– Не проклинаю я, дьяче Ефим. Не ведаю, как по изотчеству?
– Пафнутьич! Бояре меня кличу «Богданыч» – Бог-де дал… Бояр я не люблю.
– Ой ты! А около царя сидишь?
– Сижу, да с опасом гляжу! Дьяков немало от царя бояра взяли, угнали: кого на Бело-озеро, кого в Сибирь… кого под кнут сунули…
– Царь-от государь не даст тебя в обиду!
– То иное дело. Налягут бояре: что дьяк – патриарху худо бывает! Гляди, Никон: уж на что царский дружок был – угнали на Бело-озеро, а слух есть, еще дальше угонят… Бояра чтут своих от своя – мы из народа им враги завсе… Меня бояре не любят, что я прижитой от дворовой девки. Едино лишь к памяти моего благодетеля Пафнутия Васильевича приклонны, так до поры терпят… И дело, кое нынче Стенька Разин завел… – дьяк помолчал, заговорил тихо: – Мне угодно… Иной ба, зная, что сын твой – от Разина прижитой, обнес тебя, потому воровских детей всех изводов берут… Да бояра того не ведают. Я же греха на душу не возьму! Не надобен будет тебе парнишка, дай мне его… обучу. На боярскую шею грозу от него сделаю… Добра-богатства на мою жисть хватит: семья моя – я да жена, а парень твой не помеха.
– Ой ты, дьяче, спасибо! О сыне уж думаю денно и нощно, прахотная я… И ежели помру, куда детина малой на ветер пойдет?! И все-то сумнюсь об ем!..
– Дай его мне! Едино лишь добро будет.
– Коли ты, дьяче, за ним по смерти моей приглядишь да поучишь – мое тебе вечное благодарение, а пока жива, буду Бога молить за того боярина, который груди у меня выжег…
– То надо – молись! Сына твоего не оставлю, грамоте и воинскому делу обучу, усыновлю, а то как меня бояра безродным считают, так и его будут, и таким нигде места нету…
– Уж и не знаю, как тебе сказать благодарствую! Он же, Васятка, у меня не голой: есть ему рухледь и узорочье многое есть!
– У меня своего довольно.
– Как ты думаешь, дьяче, придет на Москву Разин?
– Народ ждет, и не один черный народ, – посацкие, купцы мелкие и попы – все ждут. Только Разину на Москве не бывать! Не бывать, потому что с кем он идет на боярство? С мужиками. У мужика и орудия всего – кулак, вилы да коса… У царя, бояр запасов боевых много, а пуще иноземцев много с выучкой заморской. И все они на особом государевом корму, знают же они только войну. То и делают, что во всяких государствах на войну идти нанимаются…
Дьяк нашел шапку, встал:
– Теперь, Ириньица, не пугайся! Придут стрельцы, зачнем делать обыск.
– Эй, стрельцы!
Дверка распахнулась, в горенку Ириньицы полезли синие кафтаны, засерели стрелецкие шапки, сверкнули бердыши.
Дьяк изменил голос, приосанился, сказал стрельцам:
– Оглядывайте живо, государевы люди! Бабу допросил.
Один из стрельцов сказал:
– Парнишку, дьяче, позвать, чтоб не сбег?
– Кличьте! Пущай будет за караулом в горенке.
Другой стрелец заступился:
– Он, дьяче, смелой – не побегет!
Дьяк ответил:
– По закону должен парень быть тут!
Юношу зазвали. Он сел на лавку, два стрельца сели с ним рядом. Еще трое начали обыск, Ириньица сказала:
– Там, дьяче, шкап большой у окошек, так тот шкап отворите, запону одерните, за ней прируб – ищите! Никого нету у меня, и запретного я не держу.
В горенке пахло хмельным, и табаком, и дегтем. Долго длился обыск. Дьяк наконец со стрельцами вышел из прируба. В передней горнице сняли образа с божницы, оглядели, ошарили под лавками.
– Никого и ничего! – сказали стрельцы, которые ходили с дьяком.
Дьяк, садясь к столу, развернул лист, писал из чернильницы, висевшей под кафтаном на ремне; спросил, не глядя на Ириньицу:
– Ям каких тайных, баба, у тебя в дому нет ли?
– Есть, голубь, яма – погреб там в сенях.
– Стрельцы, обыщите тот погреб.
– Мы, дьяче, погреб давно обыскали, уж ты не сердись… Хмельное было кое, испили. Хошь, и тебе найдется?
– Не хочу! Пейте мою долю.
Дьяк, исписав лист, спросил:
– Кой от вас, ребята, грамотен?
– Трое есть: Гришка, Кузьма, Иван Козырев тож!
– Приложите к листу руки, да пойдем! Время поздает.
Стрельцы подписались, ушли.
Дьяк Ефим, уходя, погладил рукой по волосам Ириньицу, сказал:
– Помни, Ириньица, парня обучу. Когда надо будет, дай весть о том… Да вот лихим людям закажи ходить! Сказываю, могут еще прийти искать.
Он покрестился, сняв шапку, и, взяв посох, ушел, провожаемый сыном Ириньицы. В сенях матерились стрельцы, ища выхода. Юноша со свечой в руке вывел их за амбары. Шаря в сенях, в темноте стрельцы забрали два бочонка с брагой, унесли.
– Все же, братцы, не зря труд приняли! – сказал кто-то.
Другой голос сзади ответил, болтая в бочонке хмельное:
– Кабы чаще так! Худа нет в дому, а браги много.
– Парнишка у бабы хорош!
– Гришка летник кармазинной упер, браты!..
– Тише – дьяк учует.
– Ушел дьяк!
– Летник взял, зато пил мало!
– А ну, молчите, иные тож брали.
Голоса и люди утонули в черноте слободских улиц. Сын Ириньицы долго прислушивался к шагам стрельцов, вернулся. Войдя в горницу, подошел за печь, крикнул:
– Ушли! Выходи, гостюшха!
Лазунка вышел, одетый в дорогу.
Ириньица сказала слабым голосом:
– Ночью, я чай, не придут… Ночуй, голубь. И сторожа, гляди, уловят – решетки заперты.
– Москва меня замками железными не удержит, не то воротами! Спасибо, хозяйка, пожил. Сказывай поклон Тимофеичу.
Ириньица, не меняя положения, заплакала, сквозь слезы ответив:
– Соколу, мой гостюшка, снеси слова: «Люблю до смерти». И пошто, не кушав, идешь? Отощаешь в пути…
– Москвой сыт! Прощай!
– Гости, ежели будешь!
Сын Ириньицы проводил Лазунку до амбаров, они обнялись.
– Учись рубить, стрелять, будь в батьку – люби волю!
Боярский сын быстро исчез. Юноша думал:
«Кто ж такой мой отец? Так и не довел того…»
7
Ходя по Москве, Лазунка узнал, что решетки в немецкой слободе не запирают. Пьяные немчины военные не раз били сторожей. Царь приказал «не стеснять иноземцев», сторожа перестали ходить к воротам. Лазунка прошел в слободу. У ворот с открытой из долевых и поперечных брусьев калиткой, в свете огней из окон опрятного немецкого домика, где шла пирушка, звучали непонятные песни под визг ручного органа. Боярский сын встретил казака; казак, увидев идущего, ждал, не проходя ворот.
Лазунка было обрадовался своему, но, разглядев упрямое лицо со шрамом на лбу, признал Шпыня и насторожился: «На Москву батько его не посылал». Боярский сын, дойдя до ворот, тоже не полез в калитку.
Шпынь, не умевший таить злобу, крикнул:
– А ну-ка, вор, шагай!
– Чего попрекаешь? И ты таков! – Чувствуя опасность, он всегда старался быть особенно спокойным.
Шпынь, которого кормили, поили водкой от царя на постоялом, решил больше не показываться Разину.
– Я – государев слуга!
«Смел, ядрен, да худче ему: упрям», – думал Лазунка, мысленно ощупывая под рукой пистолет.
– С каких пор царев? Лжешь!
– Тебе в том мало дела!
– Лезь первой! Ты нашему делу вор!
– Гей, стрельцы! Разин…
– Сшибся, черт!.. – Лазунка шагнул к Шпыню.
Бухнуло… Шпынь упал, не успев выдернуть клинка, мотался на черной земле. Звенело в ушах, усы трещали от огня пистолета, изо рта текло. Казак одеревенело цеплялся руками за брусья калитки. Пока жило сознание, в голове стучало: «Не бит! Бит…» С окровавленным, черным от мрака лицом Шпынь откинулся навзничь в грязь. Правая рука не выпускала сабли, левая тянулась к калитке. Исчезая в ночи, Лазунка, щупая на ходу пистолет, думал:
«Сплошал… Мелок пал в руку пистоль, – изживет, поди, сволочь».
- Разин Степан. Том 2
- Дмитрий Донской
- Записки
- При дворе Тишайшего
- Авантюристка (Тайная любовница Петра I)
- Патриарх Никон. Том 1
- Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2
- Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 1
- Царская карусель. Война с Кутузовым
- Искушение свободой
- Князь Александр Невский
- На торный путь
- Царская карусель. Мундир и фрак Жуковского
- За святую обитель
- Тихий ангел. Любовь и политика. При малом дворе. Неразгаданный монарх
- Первый царь московский Иоанн IV Васильевич Грозный
- Минин и Пожарский. Покоритель Сибири. Великие битвы. Царская коронация (сборник)
- Воронограй. Русский Савонарола
- Царский изгнанник
- Император-отрок. Историческая дилогия
- Патриарх Никон. Том 2
- Разин Степан. Том 1
- Каторга
- Царь Иоанн Грозный. Дилогия. Т. 2: Грозное время
- Против течения. Том 1
- Против течения. Том 2
- Последний Новик. Том 1
- Последний Новик. Том 2
- Царь и гетман
- Ренегат
- Сон великого хана. Последние дни Перми Великой (сборник)
- Стрельцы
- К берегам Тигра
- У ступеней трона
- Царский суд
- Престол и монастырь
- Братья-соперники
- Ермак, или Покорение Сибири
- Князь Курбский
- Развенчанная царевна. Развенчанная царевна в ссылке. Атаман волжских разбойников Ермак, князь Сибирский (сборник)
- Кочубей
- Розмысл царя Иоанна Грозного
- Бояре Стародубские. На заре (сборник)
- Смертная чаша
- Колокол и держава
- Стрелецкий десятник
- Атаманы-Кудеяры
- Лекарь-воевода (части VII и VIII)
- Лекарь-воевода (Окончание); Победитель
- Бич Божий. Божье знаменье (сборник)
- Иоанн III, собиратель земли Русской
- Петербургское действо. Том 1
- Петербургское действо. Том 2
- Литерный на Голгофу. Последние дни царской семьи
- Ярость Белого Волка
- Честь дороже славы
- В грозный час
- Ключи от Стамбула
- Опричное царство
- Путь Долгоруковых
- Кровавый скипетр
- Тайна смуты
- Тайна убийства Столыпина
- Пекинский узел
- Гнев пустынной кобры
- Гетман Войска Запорожского
- Тимош и Роксанда
- Море
- Невская твердыня
- Балканская звезда графа Игнатьева