Книга ПОСВЯЩАЕТСЯ моим дорогим сородичам – русским европейцам, которые когда-либо погибли от рук русских же туземцев: врачам, убитым во время «холерных бунтов» за то, что они «морили народ»; студентам, убитым толпой за то, что они «устроили затмение». И конечно же, всем бесчисленным жертвам бесчисленных бунтов, мятежей, восстаний и смут – от пугачевщины до 1918 года.
Автор
Так пусть же не оставит вас Провидение своей неизреченной милостью, ибо оно не станет поражать невинных, рожденных после третьего и четвертого поколений, которым отмщение, как сказано в Библии.
Сэр А. Конан Дойл
Введение
СТЫДНАЯ ПРОБЛЕМА РУССКОЙ ИСТОРИИ
Патриотический подъем 1812 года, массовый героизм русских запомнился на века. Галерея героев 1812 года в Эрмитаже, целые библиотеки, написанные об эпохе войны с Наполеоном. «О бедном гусаре замолвите слово»: сначала романс, потом фильм.
Во время войн с Наполеоном погибло до 60 % мужчин в трех поколениях дворян. Героизм был. Национальный подъем был. На мифологии войны 1812 года воспитывались поколения.
…Вот только одновременно на стороне Наполеона воевала 8-тысячная Русская бригада – из беженцев из Российской империи. А крестьянство в охваченных войной районах вело себя так, что у историков появился термин: «второе издание пугачевщины». Смутные отзвуки этой второй пугачевщины можно почувствовать и в «Войне и мире» Толстого, и в «Рославлеве» Загоскина… Но именно что смутные отзвуки. Официальная история не знает ничего подобного, потому что официальная история писалась от имени «русских европейцев». В 1812 году «русские европейцы» составляли не больше 2–3 % населения России. Они вовсе не считали «русских туземцев» своими дорогими сородичами. Ведь сородичей не продают, не запарывают насмерть, не обменивают на борзых собак.
Туземцы платили европейцам такой же «любовью». И во время Пугачева, и как только на русских европейцев напал Наполеон. И позже…
В 1914 году все европейские народы охватила предвоенная истерия. Прослеживается она по многим творениям и Конан Дойла, и Киплинга, и Голсуорси. А в России – хотя бы по многим стихам Гумилева. В Петербурге полиция с трудом удержала обывателей от немецкого погрома, интеллигенты произносили патриотические речи, журналисты выражали уверенность в победе и что каждый охотно примет участие в войне. И принимали. Число добровольцев было громадно, до миллиона.
…Вся Европа готовила Первую мировую войну. Вся Европа радовалась, когда она началась, и все предвкушали победу. Но ничего подобного не возникло «во глубине России». Не было там ликования, не было нарядных толп, не было всплесков патриотического восторга. Была лояльность – готовность выполнять долг, но уже осенью 1914 года число дезертиров составило 15 % призванных, к 1917 году – до 35 %. Для сравнения: в Германии число дезертиров не превышало 1–2 % призванных, во Франции – не более 3 % за всю войну. При том что в Российской империи призван был заметно МЕНЬШИЙ процент мужского населения. Нигде дезертирство не стало массовым, типичным явлением, не выросло в проблему национального масштаба – кроме России.
Потери Российской империи в Первой мировой войне указываются с огромной «вилкой» – от 10 миллионов погибших до 7 миллионов. Почему?! Откуда такое различие?! А очень просто. Долгое время старались не указывать число военнопленных, а было их 3 миллиона человек. Вот и писали, то учитывая одних погибших, то приплюсовывая к ним еще и число сдавшихся в плен.
1 августа 1914 года Российская империя объявила, что считает себя находящейся в состоянии войны с Германской империей. В августе и сентябре 1914 года на запад тянутся эшелоны с мобилизованными солдатами. В основном это крестьянские парни, вторые и третьи сыновья: по законам Российской империи призыву не подлежит ни единственный сын, ни старший сын в семье.
Эшелоны с новобранцами шли не быстро, надолго останавливаясь на крупных транспортных узлах. Особенно много эшелонов скопилось под Петербургом. Дачный сезон еще в разгаре, и дачники целыми семьями выходят к полотну железной дороги. В провинциальных городах и в Петербурге городская интеллигенция хочет поговорить с защитниками Отечества, с мобилизованными крестьянскими парнями.
Тут выясняется ужасное – они не умеют говорить друг с другом, интеллигенция и народ. То есть словарный запас почти одинаков, грамматика почти тождественная, но произносятся слова несколько иначе, у народа и интеллигенции разный акцент; да и слова используются часто разные. И представитель народа, и интеллигент могут сказать «сегодня холодно» или «поезд подан», но всегда понятно, кто из них произнес «кругом шешнадцать» или «не правда ли, господа?».
Карабкаясь на крутые железнодорожные насыпи, интеллигенция будет изо всех сил коверкать свой русский язык, пытаясь говорить на «народном» языке. А солдаты будут отвечать им, также старательно подбирая слова и обороты «барской» речи, стараясь имитировать стиль общения интеллигенции.
Интеллигенция очень попытается найти общий язык с туземцами собственной Родины, но у нее не получится. Наверное, и крестьянские парни хотели тогда увидеть в дачниках не смешных «антиллихентов» в пенсне, а людей своего народа и той же исторической судьбы.
Но время упущено: не только строй понятий, представления, бытовые привычки, даже язык этих людей так различны, что братания крестьянских парней и прекраснодушных русских интеллигентов не получится. Даже перед лицом громадной и страшной войны, в совершенно искренней попытке национального объединения.
Сколько людей тогда, в августе 1914 года, побывало у солдатских теплушек и ушло с чувством неловкости? Сколько интеллигентов если не поняли, то почувствовали – они чужие друг другу, интеллигенция и эти парни? По всей России – десятки тысяч, а очень может быть, и больше – заметный процент всех русских горожан того времени.
Сколько солдат участвовало в этих несостоявшихся напутствиях и проводинах и остались в своих теплушках с тем же чувством неловкости? Уж в этом-то случае говорить о сотнях тысяч можно смело. И ведь не поголовно все унесли в братские могилы свой опыт общения с интеллигенцией в августе и сентябре 1914 года.
Часть участников событий пытались потом осмыслить свой опыт, как-то передавать его новым поколениям. О беседах возле солдатских вагонов мне рассказывали мои родственники – в 1970 году им было порядка 80, мне – 15. Так что и живые свидетели были еще сравнительно недавно. А возьмите хотя бы «Дорогу мертвых» Соломона Марковича Марвича – там очень хорошо описаны именно такие сцены [1]. Видимо, натужные, вымученные разговоры дачников и мобилизованных солдат произвели на современников очень сильное впечатление.
В России начала XX века был слой, в котором Георгиевский крест почитался, а вернувшихся инвалидов уважали. Но гораздо больший процент крестьян воевать не хотели, и только терпели призыв, как «налог кровью», и то пока армия побеждала.
Русские туземцы сопротивляются войне то пассивно, всячески уклоняясь от призыва, а потом бегут от воинской повинности, и наконец, доведенные до крайности, бросаются на русских европейцев.
К концу же 16-го года великое множество дезертиров делали почти неуправляемой ситуацию в прифронтовой полосе, а в некоторых деревнях число дезертиров превысило число призывников.
В начале 1917 года толпы дезертиров хлынули с фронта. Эти массовые беженцы с фронта громили не только помещичьи усадьбы, но и хутора крестьян, которые выделились из общины. Дезертиры явно враждебны как раз всем проявлениям русской Европы, в том числе и в крестьянской среде.
Тогда же в Петербурге произошла Февральская революция, опиравшаяся на части, которые не хотели попасть на фронт.
Гражданская война вскрыла одну из самых тяжелых и самых трудных проблем России: «…социально-культурный разрыв между народом и интеллигенцией, который возник после реформ Петра Великого и в течение двух столетий был самым большим социальным злом русской жизни. «Народ», т. е. крестьянство, смотрел на дворянство, чиновничество и интеллигенцию почти как на иностранцев или, во всяком случае, как на «начальство». Разрыв этот был не только бытовым и психологическим, но и юридическим»[1].
Одна из основных причин, по которым Белое движение проиграло Гражданскую войну: крестьяне вовсе не хотели подчиняться «их благородиям» и воевать под их началом. Большинство из них вовсе не хотели поражения белой армии… Но и активно идти в нее не хотели.
Армия Врангеля успешно наступала в Северной Таврии, когда 14 июня 1920 г. 33 белых офицера встретились с 67 вожаками крестьян-повстанцев в деревне Синие Кусты Борисоглебского уезда Тамбовской губернии. На «совещании ста» было решено создать две четко организованные партизанские армии. Фактически создали три армии. Но крестьяне вместе с белыми не выступили.
Только 19 августа 1920 года крестьяне разоружили красный продотряд и разогнали совет в селе Каменка. Так началось Тамбовское восстание. Называя вещи своими именами: когда белые проиграли, крестьяне с кряхтением сами взялись за оружие. Пришлось… К октябрю восстание охватило пять уездов, где были упразднены органы советской власти, перекинулось в Воронежскую губернию, перерезало важные железнодорожные линии и охватило территорию с 3,3 млн населения.
Ведь красные все равно не дали бы покоя крестьянам. Пока шла война с белыми, красным было попросту не до крестьян. Теперь до них тоже дошли руки.
Как могла бы повернуться история России, не будь в Гражданской войне этого фактора: упорного недоверия туземцев к русским европейцам? Говоря откровенно – на этот вопрос даже не хочется отвечать. От одной мысли – до какого маразма мы довели самих себя, двести лет разделяя на две цивилизации свой собственный народ, «мое внутреннее плачет во мне».
После несостоявшихся братаний на насыпях уже можно предположить: русскими называют себя люди двух разных народов. У них разные культуры и даже разные языки… По крайней мере диалекты. Люди этих народов относятся друг к другу так, что опустошительная гражданская война между ними становится все неизбежнее. Скорее всего, это должна быть война на уничтожение – ведь эти два народа все хуже понимают друг друга.
Коммунисты последовательно считали себя «прогрессивными», а крестьян – «отсталыми».
Жестокости Гражданской войны 1918–1922 годов, применение огнеметов и отравляющих веществ к мятежным деревням откровенно не сводятся ни к какой необходимости добиться победы, подчинить, даже к необходимости истребить «ненавистного врага» (то есть целое громадное сословие).
Ужасы коллективизации не больше объясняются рациональными причинами, чем гвозди, вбитые в погоны, или грудные дети на штыках. Люди, которые в октябре, накануне таежной зимы, сбрасывали в низовья сибирских рек баржи с семьями «кулаков», искренне считали себя носителями рационального начала, противопоставляли себя и свою образованность «предрассудкам темного народа».
Московский публицист Ксения Мяло, на мой взгляд, определила очень точно: «Такое впечатление, что сам вид этих длинных юбок, свободных кофт, распоясок, бород, нательных крестов вызывает в городской интеллигенции невероятное раздражение». Очень точно. Сам вид всей этой совершенно нейтральной крестьянской этнографии, сам внешний облик мужика будит ненависть интеллигента 1920—1930-х годов: ненависть инквизитора к не пойманной ведьме, ненависть делателя прогресса, наследника многих поколений таких делателей, начиная с Петра, к сословию, которое самым зловредным образом сопротивляется тем, кто несет ему благодеяние… Ненависть такая, что перерастает в желание творить самое грубое насилие: пытать, убивать, силой заставлять вести себя и даже одеваться и причесываться «правильно».
Но чем эта ненависть к одному виду распоясок, нательных крестов или стрижки «под горшок» отличается от ненависти к погонам, библиотекам или кружевным пелеринкам на девочках лет 3–4? Стоит встать вне знамен «своего» субъэтноса, попытаться понять мотивы обеих сторон, и никакой разницы вы не увидите.
Парадокс – но у сторонника красных (казалось бы – сторонника «народа») эта ненависть даже сильнее. Он ведь прогрессивный человек, этот пошедший за большевиками русский интеллигент; он вполне идейно ненавидит все «отсталое», «устаревшее», «народное».
Конечно же, и при советской власти эти два народа в одном никуда не исчезли. Еще совсем недавно, всего 15–20 лет назад, русский народ состоял из двух разных частей, как бы из двух разных народов с разной культурой, разным пониманием жизни, системами ценностей и даже с разной исторической судьбой.
Даже сегодня нет-нет да и выплеснется память о том, кто к какой части русского народа принадлежит… То есть чьи предки к какой его части принадлежали.
Это разделение на два народа сыграло колоссальную роль во всей истории России, проявилось во множестве ситуаций… А мы даже не понимаем, с чем имеем дело, все продолжаем плести речи про «необразованный, не знающий своей пользы народ».
Мы и правда не понимаем, что происходило и происходит: ведь проблема никак и никем не изучалась. Она даже не поставлена: ни в науке, ни в народном сознании. Ее и невозможно осмыслить. Полное впечатление, что русские люди просто не хотят даже думать в этом направлении.
Мы до сих пор не осознали, что русские европейцы были насильниками туземцев, а народ то пассивно хоронил попытки его переделывать, то оскаливался пугачевщиной.
Объяснить происходящее я могу только одним способом, и буду рад, если мне предложат какие-то иные объяснения. В истории каждого народа есть свои стыдные проблемы. Эти проблемы слишком уж расходятся с тем, что народ хотел бы думать о самом себе. И с тем, конечно же, что народ хотел бы предъявить своим соседям. Есть проблемы неприличные, как дурная болезнь. Пятнающие репутацию, как пятнает семейную репутацию бабушка-проститутка или дедушка-алкоголик. Стыдная проблема слишком уж мешает думать о себе так, как хочется; ее стараются замолчать, а лучше всего – и не думать о ней.
Пришла пора обобщить и данные науки, и эти свидетельства, собрать воедино и показать читателю. Книга моя – об этой страшной, стыдной и постоянно скрываемой проблеме русской истории.
Часть I
КАК ЭТО ПРОИЗОШЛО?
Как бы ни пошло развиваться явление, час его рождения определяет чересчур многое.
Лорд Кларендон
Глава 1
КТО ТАКИЕ ЕВРОПЕЙЦЫ?
Никогда, никогда, никогда Англичанин не будет рабом.
Английский гимн
Что такое Европа?
Вообще-то, Европа – не географическое понятие. Нет такого материка – Европа. Европа – это такая «часть света», то есть некое условное, исторически сложившееся понятие.
Первым ввел эти понятия Анаксимандр, живший еще на рубеже VII и VI веков до Рождества Христова в Малой Азии, в городе Милете.
С точки зрения Анаксимандра, центр почти плоской, еле выпуклой Земли занимало Средиземное море, а обитаемая земля, Ойкумена, делилась на две равные части – Европу и Азию. Анаксимандр и не думал приписывать какие-то различия обитателям Европы и Азии. Сначала не думали и другие греки.
Но опыт жизни подсказывал: в Европе и в Азии живут совершенно по-разному!
В Греции-Европе была частная собственность. Собственность, которая принадлежала отдельному человеку и которую никто не мог отнять или присвоить. В Греции и власть и общество охраняли частную собственность.
В Европе жили граждане: люди, обладавшие неотъемлемыми правами. Никакая власть не могла отнять у гражданина его права или действовать так, как будто у него нет прав. Граждане сходились на площади и выбирали должностных лиц своего государства. У граждан была собственность, а у государства никакой собственности не было. Если гражданина выбирали на государственную должность, он оплачивал необходимые расходы из собственного кармана.
Чем богаче был человек, тем более высокое положение он занимал. Частная жизнь человека определяла его положение в обществе.
В Азии – в Персии, в городах Сирии, в Египте – не было частной собственности. Там была только собственность общины и собственность государства. Если человек делал карьеру и занимал в обществе высокое положение, он становился богаче. Но человек не мог иметь собственность, которая не зависела бы от общины и от государства.
В Азии не положение человека в обществе зависело от успеха в частной жизни, а богатство зависело от общественного положения.
В Азии не было граждан; все были подданными царя. У любого человека власть могла отнять его собственность, а с ним самим поступить как угодно.
Община тоже не поддерживала ни прав человека, ни его прав на собственность. Членам общины не хотелось, чтобы кто-то стоял вне общины и не зависел бы от нее.
Во всем тогдашнем мире только в двух обществах были такие же правила жизни: в самой Греции, и в Римской республике. И тут все началось не сразу. Греция до греков, могучее государство Крита, владевшее морями во 2-м, в начале 1-го тысячелетия до Р.Х., ничем не отличалось от Египта или Вавилона.
Общество греков-ахейцев тоже было вполне неевропейским. Ахейцы воевали в Троянской войне – тем и прославились. У них были храбрые военачальники Гектор и Ахиллес, умные цари Менелай и Приам, отважная верная Пенелопа и ее вредная красивая сестра Елена. Хитроумный Одиссей, о котором до сих пор снимают фильмы и пишут книги, – тоже ахеец. Но граждан в обществе ахейцев не было.
В XI–IX веках до Р.Х. Грецию завоевали другие греки– дорийцы. Это были племена, близкие ахейцам по языку и культуре – примерно как русские и сербы. Но все-таки другой народ, хотя и родственный. После дорийского завоевания Греция изрядно одичала; древние города лежали в развалинах, письменность оказалась забыта. В эти мрачноватые века и пел свои песни слепой сказитель – Гомер.
В этой, дорийской, Греции и родилось гражданское общество – не раньше VIII–VII веков до Р.Х. В это время члены общины-полиса начинают жить не по традициям, которые установили мудрые предки, а сами придумывают правила жизни в своем городе-государстве – политию. Община превращается в сообщество граждан, общинники приобретают свои неотъемлемые права.
Почему этот прорыв произошел именно здесь, почему Греция и Рим, а не Финикия или Вавилон стали Европой – ученые спорят до сих пор. Но история шла так, как она шла – первоначально гражданское общество родилось только в этих двух маленьких обществах, на полуостровах Средиземного моря.
Рим – создатель Европы
В VII, в V, даже во II веках до Рождества Христова вовсе еще не были Европой те земли, которые для нас неотъемлемо связаны с этим словом, – Франция, Британия, Испания. Здесь, как везде, были свои дикие и полудикие племена, свои вожди, свои общины. И никакой частной собственности, никаких граждан не было в помине.
Племена говорили на разных языках, воевали между собой, и никакого представления о своей общности, о каких-то своих отличиях от остальных людей у них тоже не было.
Греция не умела передавать главное в своей культуре другим народам. Даже когда при Александре Македонском греки завоевали почти всю известную им Азию, они не смогли сделать ее Европой. У них не было механизма превращения подданных в граждан, разрушения общины, становления частной собственности.
А везде, где чужие земли завоевывали римляне, появлялись граждане, и появлялась частная собственность.
Римская империя несла смерть и порабощение всем, кто не мог отбиться от ее железных легионов. Но еще она несла идею гражданского общества.
На завоеванных территориях строились римские города, и отслужившие свой срок легионеры становились ветеранами, получая право на землю и на помощь в подъеме хозяйства. Если даже ветеран уже имел «чисто римскую» семью, его дети и внуки женились на местных уроженках.
Захват рабов был чудовищно жестоким действием. Но чем дальше, тем меньший срок раб оставался рабом: уж очень была очевидна невыгодность рабского труда. Выучившего язык, начавшего понимать новые правила игры раба старались отпустить на свободу. Вольноотпущенник сохранял связи с хозяином, становился чем-то вроде крепостного, а его дети и внуки уже становились римлянами.
Кроме того, римским гражданином можно было стать. Тот, кто был материально обеспечен, кто владел латинским языком и был готов ассимилироваться в римской культуре, легко становился римским гражданином, а затем ромеем, римлянином. В Галлии местные кельтские-гэльские языки исчезают уже века через два после завоевания. В Иберии-Испании только на северо-востоке страны, в Басконии, сохранились местные иберийские языки: племя васконов решило ни в коем случае не забывать язык предков. До сих пор баски, говорящие на своем невероятно сложном, очень древнем языке, резко выделяются среди испанцев, чей язык ближе всего к латыни из современных романских языков.
Те, кого завоевали римляне, сами стремительно становились римлянами. Не случайно же в 213 году император Каракалла издал эдикт, по которому почти все население Империи стало гражданами. Итог ассимиляции был подведен.
Римская империя пала, и те, кто ее завоевал, все эти готы и вандалы, были ничуть не лучше тех, кого поглотила Империя – иберов, галлов и белгов: такие же дикие. Еще в одном они оказывались точно такими же, даже вломившись в Империю: растерянными перед громадностью того, что увидели.
Потому что можно победить армию и на плечах бегущих вломиться в город, нахально объявивший себя вечным. В город, куда вели все в мире дороги, и по этим дорогам свозили награбленное со всего мира. Память народов сохранила, как вандалы срывали с храмов позолоченную черепицу, спутав ее с настоящим листовым золотом, как их вождь Аларих запустил копьем в мраморную статую и на всякий случай убежал от гигантского, в два человеческих роста, белого воина, не дрогнувшего от удара.
Можно вломиться в дома и храмы, вытащить на улицы, прямо в грязь, награбленное за века, по всему миру. С шумом поделить, тыкая немытыми пальцами, обгрызая траур под ногтями. Захватить клин южной, теплой земли, навсегда избавиться от голода, с гарантиями, на века. Все можно – завоевали, твое, володей… Владеть – можно. Не получается тихо, тупо радоваться, без размышления. Не получается гордиться собой, чувствовать себя лучше тех, кого завоевал, чью армию позорно гнал с победным племенным воплем и воем.
Потому что есть соблазн не только в богатствах, скопленных за века государственного разбоя. Не только в теплой, не знающей снега земле, покрытой апельсиновыми рощами. Соблазн таится в самих здешних людях: в их мозгах, поведении, в их отношении ко всему сущему.
Потому что Империя рухнула, но города живут по римскому праву. А победители, может быть, и сделали бы что-то, но понятия не имеют, что надо делать, что такое вообще «города», и почему им самим так неуютно от этого слишком сложного, мало понятного быта, в котором неотъемлемо присутствуют письменность, римское право, космически громадный Бог, странно не любящий жертвы. Бог, который мог бы разметать все человечество одним дуновением своим, но который почему-то полюбил людей и даже умер за них в своем Сыне.
Потому что вокруг, на развалинах когда-то великолепных городов, даже в нищенских деревушках живут люди, для которых свобода – вовсе не светлый идеал и не мечта, а повседневная реальность; то состояние, в котором живет множество людей. Люди, привыкшие стоять не в рядах клана, рода и войска, а стоять совсем одни, сами по себе, перед государством, мирозданием, историей, царем, военачальником, их непонятным, невидимым Богом.
В обществе побежденных власть начальника ограничена; самые униженные, веками согнутые в покорности, люди привыкли, что и самому высокому начальнику можно все-таки совсем не все, чего захочется.
И завоевателям тоже начинает хотеться такого же. Почему?! Он и сам не может объяснить. Жить сложно, быть лично свободным, выломиться из толпы общинников, завернутых в медвежьи шкуры, хочется так же, как хочется смотреть на закат, умываться росой, любоваться красивыми дикими зверями, видеть дальние страны, любить умную добрую женщину. Хочется потому, что полудикий варвар, оказывается, сам носит в себе такую возможность, такое стремление. Он только не знал, в родных германских ельниках, что он этого, оказывается, хочет.
С вандалами, готами, лангобардами происходило то же, что и с иберами, кельтами, сиканами, ретами – с теми, кого завоевала Империя: они становились римлянами. Проникаясь духом Великого Рима, вчерашние варвары сами надували щеки, грезя величием цезарей; они еще мечтали об Империи, не ведая, что создали Европу.
После Рима
В 800 году короля франков, завоевавшего почти всю бывшую Империю, Карла Великого короновали как Императора. Последняя попытка восстановить Западную Римскую империю, разумеется, не получилась, и на развалинах построенного Карлом сформировались постепенно страны, известные и теперь: Италия, Франция, Германия.
Впрочем, сам не ведая того по своему невежеству, Карл включил в свою Империю и тех германцев, которые отродясь не жили в границах прежней Римской империи. Руками его рыцарей Европа расширилась за счет саксов, крещенных огнем и мечом. А Шотландия и Ирландия сами приняли христианство, добровольно сделавшись Европой.
И теперь, в X веке от Воплощения Христа, граница Европы проходила по реке Лабе и по узким проливам Скагеррак и Каттегат, отделявшим пока языческую Скандинавию от уже цивилизованного мира.
К XI веку в западном христианском мире окончательно сложилось новое общество – и похожее, и не похожее на римское.
Общественные институты нового общества: университеты, вольные города, система вассалитета напоминали Рим не больше, чем всадник на коне – легионера-гражданина.
Это была не единая Империя, прорезанная хорошими дорогами, с одним законом и одним языком. Множество княжеств и королевств говорили на разных наречиях, враждовали, даже воевали друг с другом.
Общество цементировали только три сущности, которые признавали все:
1. Язык – латынь понимали все, и каждый образованный человек должен был знать латынь. Только на латыни писались книги, летописные записи, официальные документы. Латынь учили все, кто хотел быть понятым за пределами самой ближайшей округи. Ведь не было еще ни немецкого, ни французского, ни английского языков. Было множество наречий, диалектов, языков. Они порой очень различались на самом небольшом расстоянии.
В книге Умберто Эко «Имя розы» действие происходит в начале XIV века. В ней есть поразительное место: монашек из Баварии проводит ночь с девушкой из итальянской деревни. Девушку хватают и осуждают на сожжение, как ведьму: кто же, кроме ведьмы, мог проникнуть ночью в монастырь?! Соблазнить непорочного монашка?!
А парень… Ведь он не может говорить с девушкой! Не может даже спросить ее об имени! С монахами из Италии, со своим учителем из Англии, Хьюго Баскервилем, он говорит по-латыни. Но девушка латыни не знает – у любовников на ночь нет общего языка.
2. Римское право. Сложное римское право учитывало много чего и было совершеннее, удобнее бесчисленных «варварских правд». Однако чужое всем завоевателям, приемлемое для всех, оно связывало новую Европу со старым Римом не менее прочно, чем Церковь.
Договор, кстати, в западном христианстве считался делом СВЯЩЕННЫМ. Франциск Ассизкий, одолев силой креста страшного волка-людоеда, не убивает чудовище, а заключает с ним договор: если люди будут поставлять волку еду, обещает ли он не нападать на них и на их скот? И волк «принимает договор наклонением своей головы». И договор выполнялся до самой смерти волка, прошу заметить [2. C. 45].
3. Единая Церковь, у которой был один глава – папа римский.
Новым было отношение к труду. Империя презирала физический труд – презренное дело презренных рабов. С XI века западнохристианская церковь стала считать труд необходимым для спасения души. Монахи начали не просто уходить от мира, чтобы созерцать себя и Бога в отдалении от людей. Монахи начали трудиться и считали труд средством спасения.
В античное время горные работы считались проклятием даже для рабов. В рудники ссылали закоренелых преступников, политических врагов, захваченных с оружием бунтовщиков. В рудники продавали самых сильных рабов, и за год-два-три раб, если не убегал с полдороги, превращался в никчемную развалину.
В Европе XI–XIII вв. горное дело поднимали свободные монахи, давая мирянам пример нового отношения к труду. И европейское общество становилось все более активным, трудолюбивым, деятельным.
И все же это общество было очень похоже на римское: практически у всех в Европе была хотя бы частица того, что имели граждане в Риме.
Как и в Риме и Греции, огромное значение имела частная собственность.
Очень большое значение имел не приказ и не традиция, а договор. И договоры между людьми рассматривались как священные.
Человек в Европе воспринимался как отдельная, особенная личность, вне общины и вне государства. Даже если он лично не свободен, он не свободен именно лично, а не как член какой-то группы.
Церковь и учение Церкви имели колоссальное влияние на общество. И Церковь тоже утверждала идею Личности человека. Личность для Церкви была понятием священным. Ведь человек живет вечно, а все государства и империи – временны. Человек, душа которого рано или поздно пойдет к Богу, старше и «главнее» империй, королей и государств – учила Церковь.
Все члены этого европейского общества имели хоть какие-то права, и никакая власть над ними не могла быть вполне безграничной.
Даже замордованные мужики-вилланы имели хотя бы отсвет личных прав. Даже по отношению к ним было позволено не все.
Вольные самоуправлявшиеся города, воздух которых делал человека свободным, стали так просто рассадниками идеи личной свободы, рыночных и правовых отношений.
У дворянства – и у высшего, при королевском дворе, и у мелкого, служилого, в глухой провинции, – идея личности была в ряду важнейших.
Рыцарь – вообще-то, означает всего-навсего «Ritter» – «всадник», на тогдашнем немецком, и не более. Точно так же, как старофранцузское «шевалье» от «шеваль» – лошадь. Рыцарская конница была основой армии и в Византии, и в мусульманских странах, и в Индии.
Но только в Европе рыцарь был в первую очередь личностью, носителем идеи личной, персональной чести. Он лично, сам, должен был не только ни в коем случае не ронять свою личную, персональную честь и честь всего своего рода; он должен был еще следить за поддержанием порядка и справедливости в мире.
Можно сколько угодно смеяться над рыцарскими историями про схватки с великанами, чудовищами и драконами, над чудовищным самомнением рыцарства, над их поведением забияк, способных вести себя как мальчишки-хулиганы в возрасте Тома Сойера – «я тебе покажу!». Но как бы ни устарели одни идеи, ни казались странными другие, ни вызывали улыбку третьи, а рыцарь был носителем важнейшей идеи – идеи личности. Личной ответственности, личной совести, личной верности, личного благородства.