000
ОтложитьЧитал
Основной вариант
Посвящается Нине Викторовне
Борун (Житомирской)
Препозиция в точке континуума 3: конец ноября или начало декабря 1917. Буров в своём штабе на окраине Могилёва
24 ноября 1917 года (в следующем году переобозначенного как 7 декабря 1917 года), находясь в своём штабе на окраине Могилёва, Пётр Никитич Буров окончательно понял, что бессмысленно пытаться сделать что-то полезное для России под властью «народных» (то есть, большевистских) комиссаров.
Попытка Николая Николаевича Духонина, поддерживаемого патриотически настроенными офицерами, окончилась трагически, и эту трагедию никак нельзя было расценить как случайность.
Уже фактически отстранённый от должности Главковерха за то, что в телефонном разговоре с Лениным, Сталиным и Крыленко он отказался немедленно вступить в мирные переговоры с австро-германским командованием, Духонин продолжал готовить меры противодействия военной катастрофе и гражданской войне, предвидя, что фронт может рухнуть в результате стихийной демобилизации. Рассылал в штабы фронтов директивы, где в этом случае установить новую линию обороны, требовал останавливать бегущих с фронта или, если невозможно, пропускать, но хотя бы обезоруживать.
Четыре дня назад бандиты, сопровождавшие назначенного СНК нового Главковерха, прапорщика Крыленко, так называемые «революционные солдаты и матросы», вышли из-под контроля прапорщика и растерзали Духонина, которого Крыленко, де, собирался отправить в распоряжение СНК. Притом, что Духонин находился в вагоне самого Крыленко, устроившего штаб на железнодорожном вокзале.
Прапорщик, пытавшийся, ради удержания в армии офицеров, сделать вид, что возмущён и готовит суд над преступниками, отправил запрос Троцкому, в котором сам же предлагал дело прекратить, потому что судебный следователь, если ему передать дело, непременно предложит сделать вскрытие… для чего придётся выкопать тело, уже отправленное для захоронения в Киев… К чему, мол, такие сложности, на грани дополнительного оскорбления чувств родственников и боевых соратников покойного… Я, мол, дознание уже провёл, а дальше вам решать…
Запрос он отправил тайно, но Буров недаром за пять лет до германской войны четыре года ездил в Афганистан с поручениями Министерства иностранных дел для разведки Туркестанского военного округа. За успехи получил тогда подполковника. Уж если он мог организовать агентуру в ключевых местах на чужой земле, то в России – тем более было бы стыдно не разузнать текст депеши нынешнего начальника и возможного будущего противника. Да и германскую войну Буров начал, возглавив разведывательный отдел штаба Первой армии генерала Ренненкампфа, а потом стал начальником штаба Особой армии.
По запросу Крыленко было понятно, к чему ведёт дело Верховный главнокомандующий прапорщик. Но запрос – ещё не ответ. Надежда на то, что близость катастрофы может улучшить умственные способности даже членов Совета народных комиссаров, у Петра Никитича сохранялась. Слабенькая была надежда, его опыт мешал самообману. Но всё-таки она была.
И вот сегодня пришёл издевательский ответ Троцкого, который главпрапор с удовольствием обнародовал, добавляя от себя что-то на тему «умываю руки, так как не могу пойти против начальства, вы же, реакционеры (т.е. патриоты) сами настаиваете на необходимости в армии строжайшей дисциплины».
Троцкий написал: «Было бы бессмысленно и преступно передавать дело в руки судебных чиновников старого закала. Если необходимо, можете передать дело революционному суду, который должен быть создан демократическими солдатскими организациями при Ставке и руководствоваться не старой буквой, а руководствоваться революционным правосознанием народа».
То есть, переводя с революционно-пропагандистского на человеческий, убийцы должны были судить себя сами. При этом всем было бы заранее ясно, что суд кончится ничем или присуждением подсудимым боевых наград за заслуги перед революцией. Поэтому Троцкий и написал «если необходимо». Очевидно, необходимость суда могло создать давление патриотически настроенной части армии, а при назначении такого состава суда требование его устроить могло потерять поддержку за полной безнадёжностью.
На первый взгляд это была та самая простота, которая хуже воровства. То есть приближение катастрофы ни в малейшей степени не образумило СНК. На второй взгляд, СНК приближал катастрофу слишком старательно, чтобы это можно быть счесть просто идиотизмом.
Правда, если бы задумывалась провокация, чтобы намеренно вызвать ещё большее возмущение патриотов таким издевательским судом над убийцами, и получить предлог принять к патриотам соответствующие меры, то Троцкий написал бы не «если необходимо», а просто «необходимо».
Значит, господа большевики всего лишь отрабатывают немецкое золото, притом планируя свои действия на интеллектуальном уровне быдла, с которым заигрывают. Не тонкая политическая игра, а тупой саботаж войны.
Но имеет ли значение это различие? В каких-то аспектах, а именно, с точки зрения будущего – да, имеет, когда и если потребуется вести с господами революционерами политические игры. Но с точки зрения настоящего нет никакого различия между приближающими катастрофу хитрыми манёврами и бесхитростными, но столь же намеренными действиями. Главное, что недомыслию противодействовать было бы можно, а вот преднамеренности – как видно, нет.
Буров понял: появилась настоятельная необходимость исчезнуть из армии, если он хотел принести какую-то пользу России в будущем. Ибо, продолжая пытаться делать это сейчас, он только последовал бы за бывшим Главковерхом, как издевательски говорила теперь революционная сволочь, «в штаб к Духонину».
Хорошо ещё Николай Николаевич, царство ему небесное, успел перед приездом Крыленко выпустить из-под ареста из тюрьмы в Быхове генералов Корнилова, Деникина и других, арестованных после «корниловского мятежа». Возможно, благодаря этому, у России было какое-то будущее. Потому что это только комиссары Керенского ещё оставляли насчёт этого будущего какие-то иллюзии, хотя вся пасущаяся при Ставке свора (эсеры Чернов, Гоц, Дан, тут же представители Викжель, тут же молодые офицеры-комиссары, тут же представители Рады…) могла только лаять, но не кусать. Она очень мешала Духонину, возможно, из-за неё он что-то не успел… Но многое было сделано.
А вот при большевистских комиссарах никакого будущего у России быть не могло, как стало уже понятно, так сказать, не только теоретически, но абсолютно практически. Было бы кощунственно рассматривать гибель Духонина всего лишь как результат некоего бесчеловечного эксперимента на тему «сваришь ли с коммунистами кашу – или с ними на одном поле срать садиться нельзя». Но и не воспользоваться полученным такой страшной ценой знанием было бы полным идиотизмом. И даже преступлением.
Так что вопрос был не в том, оставаться в армии или нет. Узнав ответ Троцкого Крыленко и убедившись, что он по смыслу именно таков, как ожидалось, Буров раздумывал не над вопросом «остаться или уходить». Он не успел спланировать свой уход так, чтобы обмануть слежку, установленную за ним, как и буквально за всеми офицерами. И чем выше был офицер в цепочке командования, тем больше революционных солдат и матросов за ним следило.
А Пётр, как будто сама задача уйти была лёгкой, не хотел, вдобавок, чтобы его исчезновение осложнило уход другим. Он никак не мог придумать, как этого добиться. И был этим весьма раздосадован.
Поэтому, когда ему доложили, что у самого штаба Особой армии поймали германского шпиона, он чуть было не отмахнулся – пусть с ним кто-нибудь другой разбирается. Сделай он так – его судьба, возможно, стала бы намного более короткой и очень печальной. Впрочем, он не мог так поступить. И потому, что имел честь и чувство долга, а разбираться со шпионом было именно его делом, тем более что шпион твердил, как доложили, что ему необходимо встретиться именно с ним, Петром Нитичем Буровым, и он, де, «всё объяснит». И потому, что судьбу изменить не так-то просто.
Вот и вышло, что отвлекшись на допрос шпиона, он получил ту самую возможность исчезнуть столь невероятным образом, что решительно никто бы не смог его способа повторить, а потому и помешать кому-то использовать собственные способы он не должен был. Возможно даже, что вместо того, чтобы сделаться более бдительными, наблюдатели, наоборот, после его исчезновения махнули рукой на своё задание, которое и так выполняли, как положено «революционным солдатам и матросам», спустя рукава… Впрочем, этого он потом так и не узнал.
Суперпозиция 4. Там же, тогда же. Буров и немецкий шпион
Шпиона по распоряжению начштаба привели в комнату для приватных бесед. В её центре под свисавшей с потолка голой электрической лампочкой стоял стол, разделяя оставшееся пространство примерно поровну. Пожалуй, прибывшему на беседу досталось даже больше места, потому что дверь открывалась наружу и места не занимала, а кроме неё, там был только стул и вешалка для шинелей или пальто в углу возле двери; пальто, впрочем, часто старались в это время года не снимать, что, правда, не относилось к задержанному, у которого пальто не наблюдалось вовсе. На долю Бурова, сидевшего за столом на точно таком же стуле, досталось окно за спиной, открывавшееся внутрь, но сейчас закрытое и тоже не занимавшее места, зато холодившее спину, если сидеть прямо, даже через висевшую на спинке стула сложенную пополам шинель, которую Буров принципиально снял, находясь в помещении, но на вешалку, в досягаемости от посетителей, вешать не стал; шинель не позволяла с удобством откинуться на спинку стула, и Буров, как из-за шинели, так и из-за сквозняка, сидел вполоборота, чтобы за спиной была печка, четверть объёма которой, вдвинутая в комнату, занимала угол справа от него. Он сидел к ней почти вплотную, прислониться к печке мешал небольшой запас дров, уложенных «колодцем» для просушки. Опираться о спинку стула или стенку печки он всё равно бы не стал, считая, что это для штатских. Левый угол занимал изображающий сейф для секретных документов небольшой железный шкаф, запертый на простой висячий замок. Буров не знал, обзавелись ли уже товарищи ключом от него, и никаких документов туда не клал.
Шпион оказался странный. С первых его фраз Пётр выставил за дверь конвойных, которые покинули тесную клетушку с облегчением: там было места как раз для двоих. Несмотря на это, они помедлили, размышляя, не нужно ли настаивать на том, чтобы остаться и послушать, или не стоит связываться с начштаба. Всё же на такие приказы, как оказалось, его авторитета ещё хватало. Особенно, как в этом случае, когда приказ был к обоюдному физическому удовлетворению. Вот вывести и отпустить задержанного или, напротив, собственноручно расстрелять его он бы не мог. Во всяком случае, без опасных последствий для себя. А так – подозрительно, конечно, и, наверное, очередной донос в адрес или непосредственно в уши Крыленко Пётр себе обеспечил, но что было делать?
Дело в том, что на шпиона задержанный походил мало. Слишком заметный. Во многом.
Он не очень-то хорошо говорил по-русски. И его акцент не походил на акцент никакой нации, известной Петру. Речь его напоминала более всего какой-то диалект русского языка. Такого диалекта Пётр, правда, тоже не знал. Но не мог же он знать все языки мира (и акцент говорящего на каждом из них, когда он переходит на не родной ему русский). И все диалекты русского.
Не вполне правильная речь не столько обличала задержанного, как шпиона, сколько обеляла: не могли немцы и австрияки быть столь глупы, чтобы послать на задание какого-нибудь, скажем для примера, болгарина, не выучившегося русскому так, чтобы тотчас не засыпаться.
Одежда его была ещё более нелепой. Собственно, одеждой задержанному служила какая-то дырявая тряпка, наверченная на тело. Головного убора и обуви не наблюдалось вовсе. Похоже, он оказался по какой-то причине на улице голым (в конце ноября!) и закутался в первое, что попалось под руку, даже не обноски, а какую-то ветошь.
Но что ещё интереснее, хотя эта тряпка была не только рваной, но и грязной, тело, выглядывающее там и здесь в её прорехи – изумительно чистым. Красным от холода, да, но дико, подозрительно чистым. Пётр сам не отказался бы от возможности мыться чаще, чем раз в неделю или две, а этот субъект, похоже, принимал душ не ранее часа назад.
Правда, босые ноги у него были очень грязными. Поймав недовольный взгляд на них начштаба, сопровождающие доложили, что заставили нищего (?) долго и старательно вытирать ноги при входе в штаб, но, видимо, сколько он ими ни шаркал о тряпку, чистыми его ступни не стали. Но и то – грязными ноги были только по щиколотку, выше – только что не светились от той же поразительной на фронте чистоты, что и остальное тело.
Всё это подтверждало рассказ сопровождающих о его аресте: догонять и валить в грязь его не пришлось, он сам подошёл к часовому и потребовал встречи с начштаба Особой армии генерал-майором Пётром Никитичем Буровым. Вот вынь да положь ему означенного Бурова, а ни с кем другим он разговаривать не желает. Такое требование со стороны такого фантастического оборванца, к тому же, непонятно откуда появившегося в расположении Особой армии в непосредственной близости к штабу, вкупе с его странной речью, немедленно привела к тому, что часовой посчитал его шпионом. Воображение и фантазия часовому не положены. Он заставил наглого нищеброда стоять неподвижно, подняв руки, и вызвал наряд…
Но «одежда», чистота, речь и осведомлённость о Бурове не исчерпывали странности «шпиона». И сел он, не дожидаясь приглашения, значит, уверен в себе, несмотря на «костюм». Эти странности всего лишь намекали, что он, скорее, вернувшийся наш шпион у немцев, чем их шпион у нас. Хотя непонятно, откуда такой взялся, если Буров его не знает и не подозревал, что он может прийти.
Ещё больше Петра поразило сходство задержанного с ним самим. Может, подчинённые Бурова и не заметили этого сходства: пришелец был чисто выбрит, а Петра они никогда не видели без бородки и усов. Да и не был он похож абсолютно, как брат-близнец. Но на роль неизвестного Петру младшего брата, или, скажем, кузена, вполне мог претендовать. По этому поводу Буров не мог пока предположить ничего разумного.
Заметив перечисленные странности, Пётр Никитич, естественно, ничем этого не выдал.
– Потрудитесь объясниться, – сказал он, и, видя, что «шпион» приглядывается к нему и не торопится начать, будучи, кажется, не вполне уверенным, что перед ним нужное ему лицо, продолжил, – вы так хотели поговорить, возможно, рисковали жизнью, должно быть, у вас для меня важная информация? Не сомневайтесь, я и есть генерал-майор Буров. Известна ли вам какая-то примета, по которой вы должны меня узнать, а я – вас? Может, какой-то пароль?..
Препозиция в точке континуума 1: 2222 год, 7 декабря, Изенгард Сусаноо в лаборатории
Зенга нервничал перед проведением масштабного эксперимента, но это было учтено и ничему не должно было помешать. Никаких сенсоров не было, промахнуться дрожащей рукой мимо них он не мог. Собственно, в стартовом круглом зале не было вообще ничего, и даже стены были прозрачные, чтобы сразу замечать перемещение по приметам местности снаружи, если перемещение будет небольшим и экспериментатор не окажется за пределами пузыря. (Снаружи был смешанный парк; а всё оборудование располагалось под землёй, точнее, под бутербродом из брони и силового поля; так полагалось, хотя в данном случае эта защита не стоила ничего: портал мог открыть проход внутрь самого себя и сам себя уничтожить с лёгкостью, дело другое, что такое варварство не могло прийти в голову никому, даже потомку Герострата, и меньше всех – самому Зенге). Итак, сенсоров не было, мысленное управление тоже не могло расстроиться: координаты были заданы заранее, их даже не надо было себе чётко представлять. Оставалось дать команду. Но Зенга нервничал всё равно.
Он до сих пор мысленно обращался к себе как к мальчишке, хотя окружающие в большинстве перешли на полное имя Изенгард. В том числе девушки. Хотя они-то как раз могли бы быть более фамильярными. Не то чтобы он как-то показывал, что ему бы хотелось, чтобы они сами догадались, что он не стал бы возражать.
Фамилии в начале двадцать третьего века почти не использовались, разнообразия имён, которые все придумывали себе сами, хватало… до недавней моды генетического поиска какого-нибудь знаменитого предка. Зенгу эта мода не интересовала, как и моды вообще, но некоторые его коллеги из АИВ, Ассоциации исследований времени, были одновременно участниками ОВУвОЖ, Общества вовлечения учёных в общественную жизнь. Они-то и нашли ему знаменитого предка Сусаноо. Мода вовлекаться в общественную жизнь его тоже не трогала, но тут он не смог промолчать и написал осповцам. Общественный совет по этике (ОСпЭ) его нетактичных коллег отечески пожурил и издал общественное предупреждение о сомнительной этичности (крайне резкая формулировка!) обнародования результатов генетических исследований в более широком спектре случаев, чем считалось до того, практически – в любом случае.
Всем и так было очевидно, что, хотя потомок за предков не отвечает, не очень хорошо показывать на кого-то пальцем, он, де, потомок Герострата. Потому что не отвечает-то он не отвечает, но гены никуда не делись, вдруг потомку придёт в голову что-то общественно ценное поджечь? Чушь, конечно, но отношения в обществе не были полностью рационализованы и в двадцать третьем веке, некоторые члены общества могли получить предубеждение против этого человека.
Более того, потомок, скажем, Туктамыша мог тоже испытывать не только гордость от наличия такого знатного в прошлом предка, но и досаду (пусть для добровольных разыскателей это и окажется сюрпризом). Скажем, благодарностью к тем, кто ему помогал, этот политик 15 в. не отличался, взять хоть князя Дмитрия, разбившего его главного соперника Мамая. После чего Туктамыш, прикончив Мамая, сжёг Москву. Или взять Тимура, затратившего много усилий, чтобы посадить Туктамыша на трон. Два раза войско давал (Туктамыш проигрывал сражения и прибегал обратно), сам сходил походом в Орду (с ничейным результатом), наконец, ещё одно войско, данное Туктамышу Тимуром, решило дело. А Токтымыш зачем-то после Мамая и Дмитрия стал воевать с Тимуром, чем и закончил свою политическую карьеру. Кто-нибудь может опасаться доверять человеку с таким предком.
В случае Ивана Сусаноо, на первый взгляд казалось, никакой досады потомок не мог испытывать, потому что никаких сведений об отрицательных чертах характера знаменитого предка не было. Были только сведения о его подвиге. Однако после подвига был официозный культ, с обычным пренебрежением к мелким несообразностям официальной версии, была критика, дошедшая до полного отрицания, были анекдоты, сделавшие эту трагическую фигуру смешной. Что должны думать коллеги о направлениях исследований, намечаемых Изенгардом, не усомнятся ли они в их правильности, не назовут ли его самого Иваном Сусаноо, пусть в шутку, в знак такого недоверия? Дескать, заведёт не туда?
Как бы то ни было, на самом деле в некотором отношении он был даже благодарен непрошенным благожелателям, потому что они подсказали ему идею масштабного эксперимента.
Поэтому он в своём письме просил осповцев их особо не ругать, а лишь обратить внимание общества на проблему. Он подозревал, что может невольно преувеличить свои неприятности. Виной его неуверенности в себе была не обретённая помимо воли фамилия (кстати, у самого Сусаноо фамилии не было, крепостным она не полагалась, этим историки и объясняли прозвище по японскому богу ветра и царства мёртвых – то ли Иван ветряной мельницей заведовал, то ли за погостом приглядывал, теперь уж не скажешь). Неуверенность в себе, что касается коллег, была платой за сосредоточенность на науке в ущерб дружескому общению. Да и областью проявления этой неуверенности были только личные и общественные отношения, не наука.
В правильности своего описания структуры времени Изенгард был уверен, и для этого у него были основания. Попытка создать парадокс времени, вернувшись в прошлое и поговорив с самим собой, провалилась, как и должно было получиться, исходя из его теории самовосстановления структурный нарушений временного потока. А также результатов опытов на бабочках.