bannerbannerbanner
Название книги:

Ловец удовольствий и мастер оплошностей

Автор:
Вячеслав Борисович Репин
Ловец удовольствий и мастер оплошностей

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Часть первая

“Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем…”

Пс. 90:5

Дом в Ипёкшино, принадлежавший знакомым знакомых, мне показали поздней осенью, задолго до того, как я решил в нем поселиться. В Подмосковье я намеревался пожить какое-то время. После долгих лет жизни за границей решение казалось непростым. От русского быта, а тем более от загородного, подмосковного, отвыкнуть проще простого, труднее привыкать к этому заново. Отдаленность от всего привычного, извечные трудности с покупками, необходимость заниматься хозяйством – всё это и не старо и не ново. Жизнь в Подмосковье за годы вряд ли сильно изменилась. Привычный образ жизни мне предстояло променять на одни голые планы, и к тому же пока расплывчатые, самые расплывчатые за всю мою жизнь.

В доме не жили уже больше года. И хотя коттедж, возведенный как готовый сруб, не выглядел нежилым и запущенным, обстановка производила впечатление наспех законсервированного семейного благополучия. Так бывает с дачами при разводах, когда собственность не успели поделить, а о вчерашнем благополучии заботиться уже нет смысла. Да и как поделить прошлое?

Однако не могло не подкупать и доброе, бескорыстное отношение хозяев к моим нуждам. Загородные дома писателям предоставляют в пользование до сих пор. Хозяин дома уверял, что я смогу жить в Ипёкшине столько, сколько будет нужно. Жена его, уже бывшая, добивалась продажи общей недвижимости. Но на поиски нужного покупателя мог уйти и год, и больше. На меня возлагались только расходы «по счетчику». Я чувствовал себя баловнем судьбы, везучим мегаломаном, которому верят на слово…

И вот настал день, уже под конец зимы, когда я выбрался из такси перед воротами нового пристанища. Ворота давно не открывались, их занесло сугробами. Но вход к калитке кто-то расчищал. Было около десяти вечера. Давно стемнело. Стоял мороз. В свете фонаря мельтешил мелкий снег. Темневшие над оградами запертые коттеджи выглядели неожиданно сиротливо, в свой первый визит я даже не обратил на всё это внимания. Свет теплился лишь в двух-трех окнах на весь дачный поселок.

От тишины закладывало уши. В такую зиму я не попадал много лет. Еще не вставив ключ в замочную скважину, я вдруг спросил себя, не здесь ли конец моей прежней жизни…

* * *

Утром я снова не мог отойти от окна. Зимний вид с живыми фигурками вдалеке опять приковывал взгляд. Пейзаж так и напоминал брейгелевский. Над кромкой далекого леса очередная гора облаков подпирала небо. От нещадной белизны снега и клубившихся в ясном небе облаков резало глаза.

Так и пролетел первый день. Я осматривал большой холодный дом, хозяйство, сходил на станцию за покупками. Смеркалось неожиданно рано. Окна в нижней гостиной-столовой, где имелся еще один выход в заснеженный сад, смотрели на запад. За крышами соседних домов с другой стороны пруда, который выдавал себя под снегом округлой впадиной, мутновато просматривался яркий солнечный диск. На закате солнце еще раз озарило округу, и теплый свет с оттенками топленого масла заполнил посеревшие комнаты. Мир на глазах стал таять в синеве.

Простой ужин я унес в верхнюю гостиную с телевизором и при свете настольных ламп и уличных фонарей смотрел новости. Внешний мир был тут как тут и неминуемо заявлял о своих правах. Не умолкали дискуссии о Фукусиме. Бравые русские эмигрантки, повыходившие замуж за местных самураев, наперебой уверяли, что покидать свои дома и не думают, хотя давно пора было согласиться на эвакуацию, чтобы уберечь детишек от растущей радиации. Однако соседи, японцы, да и свои мужья, не того, мол, оказались десятка. Не бегут здесь от стихии куда глаза глядят… В Афганистане – очередной кирдык. В центре Кабула от самодельного взрывного устройства пострадало двадцать человек, среди них сотрудники ООН. Но только поэтому что-то и просочилось в СМИ. На том же канале обещали показать какую-то помпезную тусовку, с шумом прошедшую в Лондоне день назад. Юбилей Горбачева. Почему юбилей бывшего генсека справляли в Лондоне, понять было трудно.

* * *

Белёсая, как кукла, купленная на день рождения, с прилипшей к губам улыбкой, наряженная и прилежная, – Шэрон Стоун поводила своим давно не девичьим станом, словно пытаясь выпутаться из сетей соблазна, и не могла не прельщать, не могла не оставаться собой даже в такой момент, позируя перед людным залом, который ломился от таких же, как она, знаменитостей.

Вести вечер ей помогал томный и щекастый тип с миной врожденного добряка, какие бывают у клоунов, – тоже актер кино и тоже голливудского. И он-то вызывал больше доверия, пиарщик знал, что творит. Заигрывая друг с другом, как любовники, впервые появившиеся вместе на публике, парочка умело подогревала атмосферу. Но зал действительно переполняли одни кинозвезды. Это выглядело и неожиданно, и странно. Почему кинозвезды решили чествовать последнего советского генсека, словно престарелого Чаплина или Хичкока?

С приходом к власти «юбиляра» я и покинул нашу общую с ним родину. Сегодня, годы спустя, его и правда легче было принять за артиста, загримированного под Горбачева, настолько бедняга изменился: покрупнел, опух да и в общем сдал. Опознавание упрощала и блямба на голове. На лице юбиляра ни улыбки, ни тени радости, ну хотя бы из вежливости. С какой всё же стати происходит это в лондонском Альберт-холле? Почему с таким размахом? При чем здесь Голливуд и кинозвезды? В подручные подвизался даже Стинг, которого одарили возможностью поприветствовать бывшего генсека по прямой трансляции. При чем здесь рок-музыка и «скорпионы», престарелые дядьки в садомазохистских нарядах, распевающие «сингл» не из слов, а из лозунгов, до идиотизма сентиментальных, непереводимо глупых? Подавался же этот музон под предлогом, что такие вот «хиты» и были популярны в те годы. И вообще, хит не хит, а Берлинская стена, дескать, так и мозолила бы всем глаза еще и сегодня, разделяя весь мир на правильный и неправильный, если бы не наш достопочтенный юбиляр.

Опухший соплеменник вызывал жалость. Этакий простолюдин, купившийся на барскую милость и тем самым всех своих сородичей поставивший с собою в один ряд. Я боролся с чувством какого-то внутреннего хаоса. Что еще можно от этого испытывать?

Перед художествами реального мира блекнет всё. Какое место литературе, тексту – вроде того, что сейчас перед глазами читателя, – отводится в мире кривых зеркал? Не безрассудство ли верить в права очередного меньшинства лишь потому, что сам к нему принадлежишь? И почему это меньшинство должно вызывать к себе более уважительное отношение, чем какое-нибудь другое сообщество – например, людей с нетрадиционной ориентацией?

Не досмотрев мистерии до конца, я пошел копаться в книгах, хотелось выбрать что-нибудь на ночь, чтобы не уснуть с отравой на душе. И я сразу же остановился на стареньком томике прозы Хемингуэя с его «Фиестой» – таких книг я не открывал много лет.

* * *

Старыми связями начинаешь дорожить тем больше, чем дальше оказываешься от привычного мира. От всего старого, оставленного позади, в глуши ищешь не спасения, а скорее наоборот – вдруг пытаешься найти в прошлом ответы на всё то, что кажется непонятным, невидимым изнутри, пока живешь обыденной жизнью. Но вряд ли я отдавал себе в этом отчет, когда на следующий день решил позвонить Арно де Лёзу.

Мы были знакомы со времен Парижа, где я прожил много лет. Но звонить пришлось в Кабул. Арно не ответил. Номер с московским кодом, конечно, высветился на дисплее его телефона. Он должен был перезвонить. Или написать мейл – дешевле, так обычно и происходило.

И действительно уже вечером Арно ответил из Кабула:

«Ты прав, здешняя жизнь засасывает. У многих память как отшибает. Но я не забыл о тебе. Как раз собирался сегодня написать. Да, удивил ты меня планами осесть в Москве. Скажи-ка правду: а не заласкал ли тебя кто-нибудь своими объятиями? Не одна же русская весна так вскружила тебе голову?

Здесь снова подмораживает. Вчера я даже всполошился из-за деревьев в саду. Я насажал их в прошлом году, они дали почки, и вот опять холодина. Не знаю, чего во мне больше, терпения или смирения. Ты как считаешь?

А о тебе я вспомнил вот почему. Меня тоже заманивают в Москву. Один старый “кореш” зовет в гости. Тоже экспат. Работает на лондонский банк. Говорит, что у вас миллиардером можно стать всего за один год. Неужели правда? Как ты считаешь, есть смысл попробовать? Может, нагрянуть к вам на недельку? Твой…»

Де Лёза я знал скоро двадцать лет. Первый муж давно сбежавшей от меня первой жены, он был старше меня. Мы не могли стать друзьями в обыденном смысле слова, но нас связывало что-то безвременное и оттого, видимо, неразрывное.

Родом из семьи дипломата, Арно не мог прижиться на родине, во Франции. И это тоже нас чем-то роднило. Получалось, что мы оба полуиностранцы. Когда он наведывался в Париж, надолго его не хватало. Французов, и вообще европейцев, он считал людьми омещанившимися. Слишком, мол, свыклись с тепличными условиями, слишком изнежены комфортом, благополучием. Отсюда и равнодушие, неумение понимать других, кто живет по-своему.

Примерно раз в год Арно заявлялся ко мне с бутылкой русской «Столичной». Сорт водки давно перестал быть брендовым, да и сугубо русским, не больше чем какой-нибудь русский «бренди». Арно отставал от жизни. Помимо водки, он приносил вино, коробку или две красного вина, которым запасался впрок, если планировал провести во Франции какое-то время. Вскоре он снова бросал винные запасы, разбазаривал свой погребок и отправлялся куда-нибудь подальше: в Тайвань – торговать вертолетами, а когда не получалось с вертолетами – то коньяком из французского города Коньяк или, на худой конец – антиквариатом, какими-нибудь древними сундуками или талисманами императоров. Ему ничего не стоило вдруг переехать на жительство в Китай, заключив брак с китаянкой. С тем же успехом он мог внезапно перебраться в Гонконг, во Вьетнам, в Сингапур, в Бирму. В Мьянме он даже застрял лет на десять, причем в самые беспросветные годы, открыв в недемократичном Янгоне ресторан, пару торговых фирм и превратившись в своего рода эмиссара, присутствие которого на месте упрощает жизнь другим, уже официальным гонцам с родины.

 

По отцу потомственный аристократ, правда с иезуитскими корнями, по матери протестант, он умел послужить доброму делу за одно спасибо, но знал цену деньгам и жил в достатке. И вообще, вел двойной образ жизни. Такой человек вполне мог бы работать и на спецслужбы. К тому же иезуиты всегда преуспевали в таких профессиях.

Я вновь задумался об этой стороне его жизни, когда из Мьянмы де Лёз вернулся в Сайгон, а точнее в Муйне, в очередной раз променяв одну страну на другую. Попытавшись заработать во Вьетнаме на гостиничном бизнесе, уже вскоре он переехал в Кабул, где развернул сеть булочных-ресторанов, предназначенных для обслуживания военного контингента, по его рассказам, разрастающегося.

* * *

Я поехал встретить де Лёза в Шереметьево через неделю. За ночь намело снегу. Уже третий день стояла оттепель. Снег на глазах превращался в лужи. За городом мокрый девственный снег не то лежал, не то плавал толстыми лепехами на поверхности непреодолимых луж.

Де Лёз был в своем обычном репертуаре. Он прилетел не из Азии, а из Африки – рейс прибыл из Марокко. В добротном холщовом плаще на меху, в шерстяной шапочке, с небольшим чемоданом на колесиках, он выплыл из-за таможенных заграждений в сиротливом одиночестве. Не то первый, не то последний. Свой среди чужих, чужой среди своих. Вот так он и жил. С минимальным количеством багажа, всё необходимое умещалось в ручной клади.

Улыбаясь нерусской улыбкой, он направился в мою сторону. Мы обнялись. И пока мы, переглядываясь, шли к автостоянке, где мне пришлось оставить простенький арендованный «шевроле», я по-французски объяснял гостю, что созвонился с его товарищем Жан-Полем, пригласившим его в Москву, и предложил взять на себя встречу в аэропорту. Раз уж тот ходил на работу, зависел от офисного графика, ну и так далее. С Жан-Полем Фуке я был знаком заочно всего два дня, по телефону. За услугу – за встречу в аэропорту – он пообещал мне бутылку виски. Но в действительности мне меньше всего хотелось ездить в город только для встреч с де Лёзом. И всё это я уже объяснил последнему в мейле, написав ему день назад. За городом, где я обосновался, де Лёзу предстояло пожить пару дней. Так мы решили с его другом. А дальше будет видно…

В пятницу днем я объездил всю округу, довольно жутковато выглядевшую после растаявшего снега из-за черных лоснящихся обочин, повсеместно изгаженных мусором. Большого выбора, конечно, не было, но удалось сделать нужные покупки. Продукты, особенно мясные, попадались хорошего качества. Дома нас ждал хороший обед.

– Или, может, остановиться хочешь? Выпить чего-нибудь… Чаю? – спохватился я. – Тебя хоть кормили?

– Кормили… Давай остановимся, если нужно.

– Встал ты во сколько?

– В пять.

Он с интересом косился по сторонам. А я уже выруливал на трассу, выводившую ко МКАДу.

– Ты когда здесь был в последний раз? – спросил я.

– О господи… Полжизни прошло. Даже не помню. В Грузию ездил. Решил прокатиться с подругой… И как вы тут? Всё жарите шашлыки на костре? – Он взглянул на меня с подвохом.

Движение на МКАДе оказалось не таким плотным, как по дороге в аэропорт. «Шевроле» летел со скоростью сто тридцать. Очень не хотелось сворачивать куда-то ради чая, искать приличное заведение в этой снежной грязи и нескончаемом нагромождении торговых центров. Мебельные и хозяйственные я всё еще с трудом отличал от развлекательных. Поэтому предложил ехать прямиком домой. Там будет и чай, и всё остальное. И уже минут через двадцать мы с ветерком неслись по Киевскому шоссе прямиком в Ипёкшино.

Я приготовил тушеную баранину в красном вине. Рецепт не очень французский, во Франции такое мясо запекли бы в духовке. Но нормальный французский мясник никогда бы и не впарил покупателю «молодого барашка», как это принято в Подмосковье. Уж либо ягнятину, либо mouton, если угораздит покупать мясо в мусульманской лавке, то есть – обыкновенную баранину.

Для себя самого сложных блюд я не готовил, но перед де Лёзом хотелось блеснуть настоящей кухней, гостеприимством. Такого, как он, на мякине не проведешь, он умел готовить. Для маринада я использовал сухое болгарское, а для стола раскупорил бутылку чилийского шираза. Вино оказалось совсем неплохим.

Гость мои усилия оценил. Маринованный вариант ягнятины с русской картошкой из Тамбова, в тонких ломтиках на пару, показался ему удачным. Один недостаток: с мяса не сцежен жир. Да и не хватало, на его взгляд, пучка душистого эстрагона.

Понимая, конечно, что после обеда ему придется лечь поспать, на «дижестив» я раскупорил без предрассудков бутылку виски, втридорога купленного на вечер «Талискер». А затем мы сидели перед полыхавшей и гудевшей печкой, прежде вместе потоптав снежок вокруг дома и заодно общими усилиями пополнив запас дров, которые я переносил частями из уличной поленницы в гостиную, чтобы досушивать их в сухом помещении. И так проговорили до самого вечера. Если бы я не поставил рядом с бутылкой полную вазу с кубиками льда, мы бы обязательно напились…

* * *

Скажи мне кто-нибудь вчера, что я буду общаться в Москве с одними французами, я бы просто не поверил. Жан-Поль позвал нас на ужин в среду. Японский ресторанчик на Кутузовском проспекте выглядел респектабельно. Француз-экспат жил с русской девушкой, молоденькой, лет двадцати пяти, довольно привлекательной внешности.

После недельного Ипёкшинского уединения один ее свежий вид казался мне заслуженной наградой. Но признаваться себе в этом не хотелось. Я понимал, что должен сузить круг своих интересов до минимума, до главного. Ведь не для того я разгребал снег перед воротами, не для того сидел взаперти в чужом доме и прятался даже от родственников, чтобы вдруг почувствовать в себе интерес к общению, к чужим и простоватым людям, – проще, наверное, не встретишь.

Жан-Поль называл подругу Наной. В действительности ее звали Наташей. Интимные нотки, вкрадывавшиеся в его голос при обращении к девушке, звучали трогательно. Мы с де Лёзом даже переглядывались, ведь на молодежном французском сленге слово nana означает нечто совсем определенное – «гёрла» или что-то в этом роде. Темноволосая, молчаливая, очень просто одетая – проштопанные джинсики, черная кофточка – девушка взирала на нас, гостей бойфренда, с некоторой настороженностью. В ее глазах мы были, наверное, из другого теста.

Но еще более неожиданным оказался повод для встречи: Жан-Поль созвал нас всех справлять свой день рождения. Неужели больше не с кем? Ему стукнуло сорок два. На день рождения мы заявились с пустыми руками.

Де Лёз, несмотря на свои годы, всё еще неутомимый волокита, не переставал чесать языком с Наташей. По-английски он говорил, пожалуй, лучше, чем на родном французском. Москва ему всё больше нравилась, – это было написано у него на лбу. Совершенно далекий от русской культуры, от местных нравов, а как рыба в воде, – позавидуешь. Для таких, как он, Москва была буржуазной страной, что, конечно, мало соответствовало действительности, но здесь можно было побарствовать – явление уже редкое для вчерашней мировой державы. Как поучал всех де Лёз, мир окончательно «обдемократился». Он говорил не унимаясь, хвалил закуски, пил больше обычного и даже порывался закурить за столом скрученную папироску. Мне пришлось его удержать.

– Нан, ты объясни ему, не понимает ничего человек… У нас здесь другими категориями исчисляются вложения, – вмешался Жан-Поль в малопонятные для меня рассуждения Арно о странностях инвестиционной специфики Китая, где жил и процветал кто-то из его знакомых, очередной англосакс, которому не жилось у себя на родине. – Вложить сразу и выгрести дивиденды… А уж потом, если есть что выгребать, вкладывать по-настоящему. Рисковать здесь никто не хочет. Другое отношение к деньгам, к стоимости…

– Так это то что нужно, – вздохнул де Лёз.

– Смотря в какой позиции ты сам находишься. Если ты вкладчик – ну да. А если должен работать с таким инвестором – ничего хорошего. Палка о двух концах…

Я не ожидал, что они начнут говорить о деньгах, о ссудном проценте, и, стараясь не отставать от них, немного перегибал с виски, как и они. Мне еще предстояло вести машину до Ипёкшино, официант же, похожий на девушку-старшеклассницу, удалялся в который раз с пустыми бокалами, чтобы вернуться с новыми дозами виски.

В глазах молоденькой Наташи я улавливал какое-то особое расположение в свой адрес. Смеющимися зелеными глазами она словно спрашивала меня: а вы, неужели вы тоже болтун?

Вскоре официант стал приносить на стол еду, не одни amuse-gueules[1], как выражался Жан-Поль, а настоящие блюда. И снова я прослушал начало очередной темы, подброшенной в разговор де Лёзом.

– …В армии не бывает левых. На то она и армия. Обратное было бы странно. Представь себе такую армию, которая оккупирует Афганистан… или, скажем, Сомали… да устанавливает там социализм… Да еще и в нашем французском варианте. Пособия, бесплатная медицина…

– Да, конечно болтовня, – не спорил Жан-Поль. – Францию разваливаем мы сами. Здесь, в Москве, сколько таджиков работает. Да они давно уже на весь физический труд наложили монополию. И скоро добьются того же в сфере обслуживания. Ну и что? Не собираются же они в шароварах, в парандже ходить по улицам!

– Может, и не совсем сами разваливаем, – не до конца соглашался де Лёз.

Над столом повисло молчание. В этих вопросах с де Лёзом никто обычно не вступал в пререкания. Он был слишком хорошо осведомлен и слишком любил обсуждать эти темы.

Вокруг нас опять заюлил официант. Жан-Поль просил сменить какие-то блюда. Его подруга что-то отвергала, ей подали не то, что нужно, или она просто ошиблась при заказе. И я опять пропустил часть дискуссии.

– …Это общеевропейское явление. Везде, во всём мире сейчас поворот вправо. Франция всего лишь пример, не более. Это связано не только с тем, что мы видим воочию. Такие вещи – искусственное явление. Ответ нужно искать там, где… где и кому это выгодно.

– Ну и кому? – спросил Жан-Поль.

– Хозяевам денег, – ответил де Лёз и, взвесив значимость своих слов, добавил: – А вот механизм выкачивания средств из поворота вправо мне лично непонятен. Тебе виднее должно быть из твоей системы… Механизм наверняка запутанный, многослойный. Понятно только то, что левые идеи, тоже искусственные, привели к обогащению, к защите определенного класса. Среднего… Ему дали разжиреть, дали накопить побольше средств. А вот теперь плод созрел. Можно грабить средь бела дня… Но каким способом? В каком виде собраны накопления? Ну, в каком?

– Деньги, – закивал Жан-Поль. – Бумага…

– Не знаю… Наверное, не только. Но даже если так, то осталось включить печатный станок и печатать. Себе самому, сколько душе пожелается. А за бумагу скупать… ну, скажем, недвижимость…

– Еще проще заменить деньги на электронные, – солидарно поддержал финансист Жан-Поль.

– Вот именно… Но люди часто сами не понимают, кому они служат. Они не видят общей схемы. Ее вообще трудно разглядеть… Поэтому правые идеи всё под себя подомнут… А то, что фашизм здесь ни при чем, – это тоже факт, – продолжал де Лёз объяснять нечто необычное для моих ушей. – Это везде одинаково происходит. Нужна страшилка. Чтобы всё внимание оттянуть на нее. Чтобы рядом выглядеть… ну, как самый мягкий вариант. Ведь сами-то они ни на что не способны. Ни те ни другие…

– Кто они, я не поняла? – виновато поинтересовалась скромница Наташа.

Де Лёз, улыбаясь ей сладкой, нездешней улыбкой, откинулся на спинку стула, словно только теперь осознав, что внимает ему не один Жан-Поль. И ответил миморечью:

– Проблема в том, что всё меняется. Даже президенты. Из плохих становятся хорошими… Это реальность страны. Часть ее самоидентификации. Исконное население… Эти идеи людям близки. И как их не понять? Ведь им навязывают невероятные вещи. Прокатись по глубинке… по Франции… посмотри, как живут простые люди. В какой бедности! И они не обижаются на свою бедность, на свою обделенность. Французы умеют жить скромно. Они обижены на то, что их хотят грабить средь бела дня и дальше, что отнимают уже не хлеб, не материальные блага, а фактически родину… Такого с ними нельзя делать. Они снова ринутся на Бастилию. Какая разница, кто там засел? Получится, как недавно у арабов недавно[2]… Ведь всё то же самое. Везде всё то же самое…

 

– Одна причина, что ли? И там и здесь? – спросил Жан-Поль, будто чем-то расстроенный.

– Конечно, одна.

– Какая?

– Да, ладно, что это я вас… – замялся де Лёз и снова стал улыбаться девушке. – Потом расскажу, ладно?.. А то всё остынет.

Позднее, когда мы уже сели в машину, он принялся разъяснять ту самую «причину» – уже мне одному. Как же он любил поговорить.

Тема навевала на меня уныние. И вместе с тем немного ошпаривала сознание – от самого ощущения, что соприкасаться приходится с чем-то запретным, хотя вроде бы и стараешься всё это не трогать и не видеть. Я почему-то всегда испытывал похожее чувство, когда разговор заходил о французских «фехтовальщиках», – так называлась любимая тема де Лёза про «мастеров-строителей». И даже несмотря на то, что этой теме сегодня посвящались книги, и выходили они всегда в крупных издательствах, а в витринах газетных киосков красовались что ни день обложки периодических изданий с изображением и циркуля, и «лучезарной дельты», язык от этих разговоров всегда гипнотически тяжелел.

Мир будто бы опять лишился иммунитета. Цикл будто бы снова привел к пресыщению, к разрушению защитных реакций. «Простые люди», эти вечные горемыки, повсеместно обреченные на материальную зависимость и лишения, к которым Арно, искатель злата, испытывал, как я понимал, сочувствие, – простые люди не могут этому противостоять. Слишком уж наивны, как он утверждал. От горькой участи их может уберечь только дьявольская расчетливость. Но на нее уйдет вся их энергия. А это не позволит им ни кормить себя, ни рожать детей. Но поскольку именно такие люди и составляют поголовное большинство, то, видимо, мир просто создан таким образом, чтобы кто-то один сидел у всех на шее. Такова человеческая природа. Сообразно своей природе люди и обустраивают мир, в котором живут. На что же сетовать?

Отсюда и все беды. Верить в то, что цунами, эта адская угроза для всего «цивилизованного» мира, к которому мы, люди «простые» и «непростые», себя причисляем, вдруг почему-то вхолостую растратит свою разрушительную энергию, не достигнет берегов, – разве это не абсурдно?

Арно был пессимистом. И он умел жить со своим пессимизмом, умел оставаться собою. А вот меня это приводило к тяжелым раздумьям.

* * *

За день до приезда де Лёза главной моей целью было купить хорошее мясо, чтобы накормить его обедом, найти приличное вино и побольше хорошей питьевой воды, да еще и «не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома…». Этот риск был вполне реальным от одних поездок на машине мимо дачных заборов. Безутешные мысли так и лезут в голову, когда сидишь за рулем в распутицу и проезжаешь через подмосковные деревни, сиротливые, безлюдные, почерневшие от сырости и времени.

Когда я писал свой первый роман, главным мне казалось издать его в том издательстве, книги которого (полное собрание сочинений Л. Толстого в ста с лишним томах) я увидел в книжном магазине на Тверской, да еще и получить такой гонорар, чтобы его хватило на оплату задолженностей по коммунальным платежам в Париже, накопившимся за съемную квартиру, тогда еще с адресом в семнадцатом округе.

Когда я женился, мне казалось важным остаться прежним, вчерашним, свободным. Не стать животастым папашей, не превратить всё в рутину, в том числе и законные постельные утехи, говорил я себе, после которых иногда не хочется уже ничего. Мне тогда казалось важным не стать представителем «среднего» класса, сохранить неизменными отношения с прежними друзьями и подружками, количество которых таяло на глазах. Вместо них появлялись более обеспеченные, более именитые и более похожие на меня самого. И уже тогда появилась первая усталость от всего «среднего». Всё среднее быстро пресыщает, но остается чувство, что живешь впроголодь.

Позднее, когда впервые по-настоящему понимаешь, что невозможно испробовать всего, что жизнь требует избирательности, самоограничения, приходится на ходу менять местами приоритеты. И тогда ограниченность всего плотского, телесного уже не выглядит теорией, придуманной грешниками, которым посчастливилось вымолить себе прощение.

С сытостью теряешь стимулы, без которых всё останавливается. Два шага – и уже можно потеряться в самом себе. Человек, подобно некоторым элементарным частицам, существует только в движении. Главное в жизни не терпит завершенности…

Я уехал из Советского Союза летом восемьдесят пятого года. Французский консул, курировавший мой отъезд, вышел из кабинета вместе со мной, чтобы проводить меня до лестницы. На прощанье пожимая руку, он даже слегка обнял меня, прежде чем неловко добавить, что его сыну столько же лет, сколько и мне. А когда я спустился в нижний холл консульства на Якиманке, то услышал над головой робкие аплодисменты. Сотрудники, одни женщины, откуда-то узнавшие о моем визите, вышли из офисных каморок на внутренний круговой балкон, чтобы молчаливо выразить свою солидарность – не со мной лично, никто из них не был со мной знаком, а с самим фактом, что кому-то удалось добиться невозможного, вырваться из системы, из несвободы, – так я тогда считал. И в тот миг я подумал, что мне, видимо, действительно по-настоящему повезло. Тогда я еще не понимал, что это и есть гордыня.

Консул снабдил меня странной по тем временам визой. По прилете в Шарль-де-Голль visa d’établissement (на поселение) привела запаренного от духоты пограничника в такое недоумение, что он позвал на помощь коллег в штатском, в костюмах, которые без акцента говорили на языке этой книги.

Мой приезд во Францию пришелся на летние отпуска и попал в пик журналистского спроса. Любителям листать газету за утренним кофе в это время скармливать особо нечего. И пару дней, пока обо мне не забыли, я видел свой лик – удивленно глазеющего на знойный Париж русского изгоя – в стеклянных витринах газетных киосков. Даже «Пари-Матч» умудрился выкупить фотографии у какого-то фрилансера, который позвонил Мишель, моей тогдашней половине, прямо в дверь и попросил дать ему возможность заработать. Его снимки, полупрофессиональные, были вскоре напечатаны в полные развороты – нелепые, каникульные, со слезливым амурным душком, которого никогда не было в наших с Мишель отношениях.

Стояла умопомрачительная жара. Жара длилась весь месяц и спала лишь к тому дню, когда мы с Мишель, наконец, поженились. Мы расписались уже в Париже. Вроде бы уже и незачем. Она уже вытащила меня из проруби моего советского прошлого. Брак был формальностью. Но так было правильнее. Почти автоматическое и скорое получение гражданства, без которого по Европе особо не покатаешься, тоже становилось формальностью.

В те дни как-то вечером, находясь в гостях у американского друга Мишель, художника, мы втроем курили и распивали у окна красное бургундское вино. И нас вдруг заинтриговало неожиданное скопление людей внизу на проезжей части. На тихой узкой улочке, пересекавшей один из кварталов Марэ, появилась безмолвная, медленно движущаяся процессия. В самой гуще толпы внимание привлекала лысина с темноватым пятном.

Я вдруг узнал Горбачева. Сначала я, правда, не поверил своим глазам, хотя и знал по новостям, что он находится с визитом в Париже. На родине я видел генсека только по телевизору. Одно это давало почувствовать, что такое свобода – примитивная, буквальная, какая-то даже физическая, осязаемая. Париж выравнивал всё, даже такой немыслимый разрыв в социальном статусе людей, которые никогда и ни в каком другом месте не смогли бы физически оказаться на столь близком расстоянии друг от друга, не ближе, чем на длину километрового официального картежа с охраной…

Мой отец оставил нас с матерью одних, когда мне было три года. И я всю жизнь считал, что он правильно поступил. Потому что мать смогла выйти замуж за человека, которого по-настоящему полюбила и с которым прожила до конца своих дней. Мне же это позволило стать сыном офицера, пусть приемным, и научиться с детства многим вещам, которые недоступны детям в обычных семьях: вставлять обойму в «Макаров», водить «ГАЗ-69» в возрасте, когда руль еще мешает смотреть на дорогу, ездить на ночную рыбалку, на охоту. А еще ценить некоторые правила жизни, с которыми позднее я чаще бывал в раздоре, но вряд ли с ними расставался. И вообще говоря, без всего этого я бы никогда не научился любить и идеализировать свою родину.

1Закуски (франц.).
2Имеются в виду т. н. «цветные» волнения в арабских странах 2011–2012 гг. – Примеч. ред.

Издательство:
Автор