* * *
Прошли годы, прежде чем я научился понимать одну удивительно простую вещь. Самое неожиданное в жизни это не перемены, а возврат к старому. Возврат к прежним местам, лицам, взглядам, к вещам из прошлого. Когда я только поселился в Париже, а это было лет двадцать тому назад, я был непоколебим в своей уверенности, что дорога на родину мне закрыта навсегда. Из Советского Союза всё еще кто-то уезжал. Я оказался в числе беглецов, а статус эмигранта конечно на что-то обязывает. И тем более не могло мне прийти в голову, что к возвращению меня однажды подтолкнут житейские обстоятельства, что это случится из-за женщины…
Париж оставался людным даже в разгар лета. Июль выдался жаркий. Но центральные улицы всё еще были запружены толпами туристов и горожанами. Над городом висела сиреневая дымка. Настоящая жара в Париже бывает не так часто. Но все, кто однажды ее застал, долго потом помнят эту полуреальную, зыбкую вуаль, которая висит над головой с утра до вечера. В глазах плывет, все краски смешиваются. Не этими ли полуобморочными впечатлениями и вдохновлялись когда-то импрессионисты? Неуловимых оттенков, серовато-розовая дымка нежит глаз в небе Иль-де-Франса в дни зноя и, как оказывается, еще при сильном атмосферном загрязнении.
Жару предвещали по самый конец августа. Перспективы на лето сводились для меня к самому малому. Лето предстояло провести в городе. Лишь изредка, раз-два за лето, я мог планировать короткие поездки на ближайшее нормандское побережье. Отпускных дней мне больше не причиталось. В начале июня мне пришлось отпроситься с работы в счет отпуска. В Москве мне вдруг досталось наследство, небольшая квартира, и я не мог не поехать, следовало уладить первые формальности. Когда же через две недели я вернулся назад во Францию, на меня обрушилось неожиданное известие: я попал в список увольняемых. Штат сокращали…
В то время я всё еще зарабатывал на жизнь немецкой классической литературой. Словно заботливая мачеха, она кормила меня, поила и вроде бы не спешила избавиться от нахлебника. Частный лицей им. Шарля Луи Монтескьё, слывший престижным в среде зажиточных семейств семнадцатого округа Парижа, прославился хорошим уровнем преподавания языков. Кресло директора заведения тогда всё еще занимал книголюб эльзасец. Он и принял меня когда-то в штат, закрыв глаза на потерянные советские дипломы. Кроме немецкой литературы, я преподавал еще и русскую. Получалось, что одним выстрелом я убиваю двух зайцев. Ко всему прочему преподавание позволяло не слишком сильно увиливать от главного призвания, от литературы.
Впрочем, иллюзий никто уже не строил. Спрос на основные европейские языки падал из года в год. Немецкий и русский вышли во Франции из моды. Питомцы лицея больше увлекались компьютерным инглишом, как я его называл. Некоторые порывались взяться за изучение китайского. На учебных советах уже не раз поднимался вопрос о введение китайского языка в базовую учебную программу лицея. А пока суд да дело, я преподавал по сокращенной программе, и уже задолго до увольнения это сказывалось на окладе. Соответственно и пособие по безработице, на которое я вправе был рассчитывать по увольнению, натекало довольно скромное…
В жизни каждого человека бывают периоды, когда всё идет наперекор задуманному. И как ни старайся, всё равно не удается ничего изменить. Меня преследовали одни неудачи. Но у людей несемейных, – а многие творческие люди вести семейный образ жизни просто не умеют, – довольно часто всё складывается не так, как они задумали. Я давно наблюдал эту жизненную закономерность тут и там. А затем стал замечать, что на меня распространяется всё то же самое. Не всё подчиняется одним нашим желаниям. И если разобраться, этим явлениям нет объяснения.
Почему все эти неприятности обрушиваются на меня именно сегодня, спрашивал я себя? Почему это происходит как раз в тот момент, когда на родине, в России, для меня вдруг приоткрылась дверь? Случайно ли всё это? На ум приходила чья-то остроумная шутка: случайность – это такая жизненная ситуация, когда Бог вмешивается в жизнь людей незаметно.
Не отгремела ли эпоха отлынивания от основных гражданских обязанностей, спрашивал я себя? Не пора ли возвращаться домой, в Россию? И не на месяц, не на два, как это случалось на протяжении последних лет, а на веки вечные? Ведь не ровен час, на родине опять начнут закручивать гайки, неугодных и баламутов опять начнут выпроваживать на чужбину, а я даже не успел еще по-настоящему вернуться…
* * *
Дни напролет я проводил в парке Монсо. В знойные летние дни этот небольшой парижский парк напоминает оазис среди пустыни. Попадать сюда с опаленных зноем улиц, в этот благоухающий рай, где каждый уголок наполнен пьянящими запахами стриженой травы, щедрого полива, – при сорокоградусной жаре это казалось сущим блаженством. Хотелось часами сидеть в тенистой прохладе столетних платанов. Прохлаждаться в тиши и свежести можно было до бесконечности. В какой-то момент даже трудно становилось перебороть в себе состояние какого-то бездумного, благодушного пренебрежения ко всему на свете. Недаром говорят, что бесшабашность – сестра благодати. О чем все забывают, так это о том, что достается она отнюдь не за какие-то особые заслуги. Чаще всего просто так, ни за что ни про что. Этому учил, кажется, еще Августин Блаженный. Не здесь ли выход? – спрашивал я себя. Во дни сомнений и тягостных раздумий это действительно казалось спасением…
В вечерние часы я цедил в парковой тени дешевенький коньяк «Hennessy». Два-три глотка из походной фляжки – и домой больше вообще не тянуло. Когда же вскоре раздавались свистки пунктуальных сторожей-креолов, которые продвигались по алее дружной оравой и пронзительными свистками сгоняли народ к выходам, мне становилось немного не по себе. Неуверенность в завтрашнем дне вдруг вновь давала о себе знать как никогда. От нее мутило. Но коньяк не лучший способ бороться с такими недугами, я понял это довольно скоро. Куда больше пользы приносит чтение забытых книг, до которых руки обычно просто не доходят.
К концу недели жара в городе стояла несносная. В парк я отправился раньше обычного. Асфальт обжигал подошвы мокасин. Казалось, еще немного – и тротуар под ногами начнет плавиться, как воск. Благо, боковые аллеи оставались непокрытыми, просто присыпанными и утрамбованными. На первой же уединенной скамейке в сквере у пруда я открыл прихваченный с собой томик Германа Мелвилла и намеревался скоротать здесь час-другой.
С утра я перечитывал повесть Мелвилла «Билли Бадд, формарсовый матрос», которая подвернулась мне под руку накануне вечером. С первых же страниц повесть чем-то меня поразила. Я сразу порылся в своей скромной домашней библиотеке и откопал кое-что об авторе. Давно замечено, что не последнюю услугу в таких случаях оказывают книжные предисловия, ведь в хаосе современного книгоиздания разобраться всё труднее, и обыкновенные предисловия бывают своевременным подспорьем, потому что они под рукой, а в русских изданиях прошлых лет их помещали чуть ли не в каждой книге. Так я и обнаружил, что судьба Мелвилла чем-то напоминает мою собственную. С этой минуты чтение повести обрело для меня какое-то новое бездонное измерение. Текст захватил меня с головой.
Я вдруг испытывал странное и по-своему мучительное удовольствие. Так бывает, когда обнаруживаешь родство с незнакомым человеком. С Мелвиллом меня роднило не только изгойство и какое-то врожденное аутсайдерство, но что-то такое, чего мне даже не удавалось сформулировать. Мне казалось, что мы вполне могли бы оказаться братьями, появись мы на свет в одну эпоху, в одной стране. Но больше всего удивляло, пожалуй, то, что такой вот ювелирной работы текст, который я сегодня перелистывал и который представлял собой без сомнения вершину письменной культуры, увидел свет лишь через тридцать лет после кончины автора. Не приговор ли это всей пресловутой мировой культуре, в том смысле, как мы ее понимаем и превозносим?
Мир опять казался вопиюще несправедливым и неисправимым. И если верить, что-то кто-то вообще трудился над его сотворением, то выглядел он творением случайным, бессмысленным. Однако не больше, чем сам человек «разумный», те немногие представители доминирующей особи, кому удается превозмочь себя, свою судьбу, перепрограммировать себя самих и стать чем-то большим, – вопреки тому же Августину Блаженному, – чем каждому из нас дано быть от рождения.
На соседней скамье заворковали две смуглолицые няни. Тройня голосистых малышей, за которыми они присматривали, подняли в песочнице такой крик и пляс, да еще и на разных языках, что сосредоточиться на чтении не удавалось.
– Извините, ради бога… Вы русскую книгу читаете?
Рядом на скамье моим глазам предстала молодая особа. Ее появления я не заметил. На лице незнакомки застыла сконфуженная улыбка.
– Да… редко кто читает здесь по-русски… американские книги, – признал я невпопад, когда до меня дошло, что ко мне обращаются по-русски; в подтверждение я показал обложку книги, а сам подумал, что от жары с людьми действительно происходит что-то неладное.
– Удивительно, – сказала незнакомка.
– Что именно?
– «Моби Дик» – это вообще потрясающая вещь… Как раз перед отъездом попалась мне в руки.., – после паузы заявила она, и на щеках у нее появились ямочки. – Я имею в виду книгу. Вы читали?
– Кто же не читал «Моби Дика»…
– Вы извините… Неожиданно. Книга на русском, русский шрифт… Здесь, в Париже, трудно не обратить внимания. Простите, что отвлекла… – Она оробела.
Синие потертые джинсы, поверх что-то розовое, в хвост собранные на затылке светлые волосы, на коленях глянцевый журнал с сиреневой косынкой вместо закладки, – так обычно выглядят состоятельные американки, приезжающие пошляться летом по Парижу, чтобы вспомнить молодость, и предпочитающие не выделяться из толпы.
– Вы, наверное, туристом? – спросил я.
Незнакомка помедлила и кивнула.
– Из Москвы?
Она опять кивнула.
– Вам не повезло. В такую жару попасть в этот город!
Она скользнула по мне оценивающим взглядом и обронила:
– В Москве еще хуже.
– Сейчас? Летом?
– Там очень жарко в этом году.
Я помолчал и сказал:
– Никогда не думал, что женщинам может нравиться «Моби Дик». – Я показал на свою книгу: – Это мужская литература.
– Вы правы. Но лично я и «Тремя мушкетерами» зачитывалась. – В глазах у нее появилось что-то тающее, обескураживающее.
Я стал присматриваться к ней с некоторой опаской.
Тут она вдруг спросила:
– Вы и сами, наверное, пишете?
Я отложил Мелвилла на скамью и признался: мол, да, она попала в точку, но не совсем. Уточнение прозвучало неубедительно.
– Не совсем… то есть как?
– Пишут многие, а писатель – это звание. Не всегда заслуженное, но что поделаешь. Чтобы его заслужить, нужно зарабатывать на жизнь пером. А мне чем только не приходилось заниматься, – выдал я без комплексов; прямолинейность я предпочитал с некоторых пор хорошим манерам, это спасало от фальшивых отношений. – Во Франции русской литературой не прокормиться. Многие пытались, да как-то…
– Зачем же здесь жить… писателю? – добавила она.
Что на это ответить? Я только развел руками.
Мы помолчали. Няньки повытаскивали из песочницы малышню, стряхнули с каждого по отдельности какой-то сор, труху, песок, и шумной гурьбой все они стали удаляться по аллее к выходу.
Соотечественница принялась мне объяснять – по-видимому из вежливости, раз уж первая вступила в разговор, – что в Париже не была уже два года, а до этого приезжала во Францию по два-три раза в году, сопровождала мужа, который работал в какой-то финансовой корпорации, полуроссийской, полушвейцарской, поэтому ему и приходилось часто ездить, а ей вместе с ним.
В ее оговорке, что она замужем, я уловил некую паузу, что-то вызывающее. Я опять посмотрел на нее с опаской…
Вместе с мужем они исколесили весь мир, продолжала она откровенничать. Но в Париже как правило не засиживались. Как только удавалось выкроить время, садились в TGV и отправлялись погулять на Лазурном берегу, в Ниццу, в Монако.
– Одним словом, вы из тех, кто от перемен только выиграл? – спросил я, прекрасно понимая, что вопрос бестактный.
Она не сразу поняла и заколебалась.
– Да, наверное. Мой муж – обеспеченный человек. В этом есть что-то постыдное?
– Да нет, почему же, – пошел я напопятную.
Какое-то время мы наблюдали за спущенным с поводка лабрадором. Песочной масти, молоденький, очень резвый, пес гонял до махров обглоданный теннисный мяч и с какой-то не собачьей грацией вываливал его каждый раз из пасти к ногам пожилого хозяина, чтобы тот вновь его куда-нибудь запустил. И хозяин вновь бросал мячик как можно дальше. Это могло бы продолжаться до бесконечности, если бы мячик не плюхнулся в водоем. Неугомонный пес собрался лезть в воду, но хозяин окриком удержал его.
– На юге Франции летом жарища, – пожаловался я. – Похуже, чем в Париже сегодня. Не всем нравится. Не все любят такой рай.
– Мы тоже решили ехать не на юг, а к океану… Сколько раз во Франции, и ни разу не видели океана… здешнего… представляете? – посетовала она таким тоном, будто признавалась в чем-то предосудительном.
– Вы много потеряли, – поддержал я. – И куда, если не секрет?
– В Бретань. В Ла-Боль.
– Чудные курортные места. В сам Ла-Боль? В окрестности?
– В Ла-Боль… Конечно, опять попадем в гостиницу для таких, как мы… Меню в ресторане на новорусском. Официанты будут извиняться: «Я не говоришь по-русски…» – Она покосилась на меня с улыбкой. – Через агентства по-другому не получается.
– А гостиница какая? Как называется?
– Кажется, Руаяль… Вы знаете Ля-Боль?
– Хороший отель. Самый лучший. Пляж под окнами. Там обычно президенты останавливаются. Не думаю, что меню перевели на русский. Не успели, – добавил я. – Бретань всё-таки не Ницца, не переживайте.
– Надоели эти питомники. Ничего настоящего не увидишь. Как хорошо жить в нормальной скромной гостинице для всех, с пансионом, – произнесла она со вздохом и стала смотреть в даль.
– Зачем обращаться в турагентства? Гостиницу или пансион… с питанием… в Ла-Боле легко найти. И виллы сдаются, и квартиры. Середина июля – не самый сезон, – заверил я. – Гостиницы, пансионы – там ничего другого и нет. Свободных мест еще полно, я уверен.
– Вы думаете, можно так поехать, наугад?
– Зачем наугад?
Я принялся объяснять, где и как найти адреса не «питомников», а обычных отелей с пансионом, а еще лучше дом с удобствами, с окнами на море, чтобы засыпать под шум прибоя. Я объяснил, как найти и оформить аренду по телефону.
Шел уже восьмой час. Ко мне собирались заехать знакомые, я пообещал быть дома, и мне было пора. Телефон у нее в сумочке тоже уже не раз тренькал обыкновенным допотопным звоночком. Похоже, звонил муж. Один раз коротко ответив, она пообещала приехать к какому-то ресторану возле Трокадеро. Вскоре мы вышли из сквера и направились к центральному выходу.
– Если хотите, могу дать вам адрес отеля… с неполным пансионом, – сказал я, когда мы поравнялись с памятником Ги де Мопассану и как по команде, не сговариваясь, застыли перед аляповатой, немного бутафорской статуей. – Отель скромный, на окраине Ла-Боля, но уютный. Его облюбовали завсегдатаи. Я там жил пару раз. Адрес по памяти я не помню. Но вы и сами найдете.
– Спасибо. Буду очень признательна, – поблагодарила она с толикой официальности.
– Гостиница называется «Пастораль». Пляж не совсем под окнами, но в двух шагах. Район – тоже ничего. Кипарисы, тишина. На велосипедах можно кататься. Телефон найдете в справочнике. В гостинице у портье спросите, вам помогут… Хотя на вашем месте я бы поехал в Руаяль, – посоветовал я. – Красивый большой отель в стиле бель эпок. Немного томасоманновский.
– Да, выбор не простой… Пастораль или томасоманновский? – попыталась она пошутить. – Вот теперь запомню.
Мы вышли на бульвар. Мой путь лежал прямо – сначала на противоположную сторону улицы, чтобы по рю Прони, минуя бывшее советское консульство, выйти к авеню де Вилье, а оттуда оставалось два шага до рю Гийома Тэля, на которой я жил. Моя новая знакомая собиралась ехать в сторону Триумфальной арки, глазами искала стоянку такси. И едва мы попрощались, обменявшись нелепым, на французский манер рукопожатием, как за спиной у меня произошло какое-то резкое движение.
Моя спутница, едва не оступившись с бордюра на проезжую часть, испуганно отскочила в сторону. Но я тоже не успел сообразить, в чем дело, как на узкий пятачок покатого тротуара, отделявший меня от фонарного столба, рухнула женщина, прямо к моим ногам.
Плотная, за сорок, в черных брюках. Лицо ее, искаженное каким-то недугом, было мертвенно бледным, а глаза закатились. Она не двигалась.
Переборов замешательство, я опустился перед лежавшей на корточки и не своим голосом поинтересовался, не ушиблась ли она.
Реакции не последовало.
Я потеребил ее за рукав, настойчиво предлагая ей помочь подняться.
И снова никакой реакции.
Наконец я догадался спросить, слышит ли она меня вообще?
Ответа не последовало и на этот раз. Но тело несчастной вдруг начали сводить судороги. В углах рта появилась пена.
– Эпилептический припадок, – подсказала пожилая дама с пуделем на поводке, которая остановилась рядом и наблюдала за сценой. – Нужно повернуть набок и разжать чем-нибудь зубы, что-нибудь вставить в рот.
Стараясь приноровиться поудобнее, я перешагнул через неестественно вытянутое, вздрагивающее тело и попытался, как советовали, повернуть лежавшую набок.
Моя спутница присела рядом на корточки и протянула мне носовой платок, жестом предлагая засунуть его, как советовали, в рот несчастной. Но как разомкнуть челюсти? Не лезть же пальцами в рот? Надавить на желваки? Я не решался притронуться к чужому лицу. В следующий миг под ногами у нас стала растекаться лужа. Немного отступив в сторону и пересиливая брезгливость, я всё же надавил пальцами на бледные щеки женщины и смог-таки вставить ей между зубов скрученный трубочкой платок…
Не прошло и нескольких минут, как у тротуара притормозил красный фургон «помпье» – служба спасения. Из машины высыпали молодые люди в темно-синей униформе, – кто-то всё же догадался позвонить в скорую помощь.
Толпа зевак, успевшая собраться возле нас, расступилась. Один из спасателей, решительным жестом отстранил меня, опустился перед лежавшей на одно колено, взял ее запястье и гулким армейским голосом выкрикнул:
– Пульс!
Двое его напарников бросились к машине. Пульс у несчастной то ли не прощупывался, то ли был слишком слабым, – разобраться в этом было уже невозможно из-за возникшей на тротуаре неразберихи. Зевак оттеснили в сторону. Вместе с ними и меня с моей новой знакомой. Ничего не оставалось, как идти дальше своей дорогой.
– У вас брюки порвались, ― сказала она, показав на грязное пятно с дырищей на уровне колена.
Я посмотрел на свои испачканные ладони, на испорченные брюки и только теперь спохватился. Половина девятого! Мне нужно было поторопиться, Друзья уже наверняка звонили в запертую дверь. Извинившись, я стал поспешно прощаться.
– Приятно было познакомиться, ― сказала соотечественница и еще раз протянула мне руку для пожатия. ― Спасибо за помощь.
– За помощь?!
– Адресом гостиницы я обязательно воспользуюсь. Пастораль.
– Мне тоже было приятно, ― пробормотал я. ― Простите… как вас зовут?
– Валентина.
– Ну вот. Бог даст, еще однажды… Опять где-нибудь увидимся… в парке? ― скептически прибавил я.
– Господи, ваша книга! ― спохватилась она и протянула мне подобранного с асфальта Мелвилла, которого прижимала к груди вместе со своим журналом.
На перекресток выехало такси. Внимание водителя привлекла толпа, и он сбросил скорость. Валентина сорвалась с места, остановила машину, села в такси, помахала мне рукой и исчезла так же внезапно, как и появилась. Я был уверен, что больше никогда ее не увижу…
* * *
На следующий день около пяти вечера я был вынужден снять трубку настырно трезвонившего телефона. Кто-то звонил в третий раз подряд, но не хотел оставить сообщения, несмотря на настойчивые призывы моего автоответчика. На дисплее телефона высвечивался незнакомый московский номер.
Я решил снять трубку и услышал незнакомый женский голос. Затем до меня дошло – это моя вчерашняя знакомая из парка Монсо. От неожиданности я растерялся, не знал, что сказать.
Она стала сумбурно объяснять, что звонит, чтобы поблагодарить за адрес в Ла-Боле, которым я ей удружил. Они с мужем уже дозвонились в порекомендованный мною отель и забронировали номер, а заодно и пансион, и велосипеды.
– Мы бы хотели вас отблагодарить… за помощь, ― добавила она. ― Вы не против с нами поужинать?
Я чего-то не мог увязать в голове. Затем спросил: