bannerbannerbanner
Название книги:

Последний юности аккорд

Автор:
Артур Болен
полная версияПоследний юности аккорд

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Нина подняла лицо. Щеки ее пылали.

– Хорошо, – едва слышно сказала она.

– Буду заходить тебе в гости.

– Заходи, – сказала она. – Если сможешь.

В своей новой комнате я первым делом оторвал от стены какого-то мерзкого пионера с горном в руке и положил на стол черный томик Герберта Спенсера. Потом плюхнулся ничком на кровать, пахнувшую крепким хвойным экстрактом и закрыл глаза. Я почти не удивился, когда открылась дверь и раздался торжествующий голос Сидорчук.

– Ага, вот он где! А я-то ищу его везде, как дура.

Я вскочил, она толкнула меня обратно на кровать и села рядом.

– Ну, как тебе апартаменты?

– Тесноваты, – промямлил я, поджимая ноги.

– Ничего, в тесноте, да не в обиде. Кровати только очень скрипучие, – она подпрыгнула несколько раз и кровать, действительно, резко и жалостливо заскрипела. Я тоже подпрыгнул и сказал.

– Да, уж, скрипит…

– Всех пионеров разбудим на хрен.

– Мы будем тихо, – машинально сказал я.

– В смысле? – ее черные глаза смотрели на меня в упор c насмешливым любопытством.

Я заскрипел пружинами и хохотнул.

– В смысле: я сплю тихо.

– Спать ты будешь дома, – сказала она хладнокровно. – А здесь будешь работать. Как папа Карла. Понял?

Я покраснел и сказал:

– Хорошо. Я постараюсь.

Так, господа, началась новая глава моей жизни в лагере «Сосново».

Я замолчал, потянулся к термосу. Андрей со Cлавиком шумно заспорили о том, смог бы Степа изнасиловать директора лагеря. Я не мешал им, попивая чаек с сушками и рассматривая с каким-то отрешенным вниманием залитый березовым соком изрубленный ножом ствол березы, по которому торопливо бегали муравьи. С поля прилетел с толстым гудением шмель, попытался присесть на мою чашку, я дунул на него и он взмыл в синее небо. Снега в лесу почти не осталось. Между высокими кочками, поросшими тонкими кустиками черники, маслянисто чернела вода. Она издавала резкий, неприятно-рыбный запах.

В конце концов друзья вспомнили обо мне.

– Дальше, дальше! – потребовал Андрей.

Дальше началось самое интересное. Отряд у Натальи был вышколен не хуже образцового армейского подразделения. В столовую дети ходили только строем и только с песнями. Отбой начинался в 20.30 вечера, и в 20.45 в бараке было тихо, как на кладбище. В тихий час слышно было, как муха пролетает в холле. Все приказания исполнялись только бегом. Про крапиву Наталья не врала. Я сам видел, как провинившийся мальчик со слезами принес букет крапивы, и она отхлестала его этим букетом по ногам. За ней я был, как за каменной стеной. В мои обязанности входило быть рядом.

На второй день после переезда мы с ней переспали. Могли бы и в первый, но я был сильно напуган, да и она не захотела.

– А можно поподробнее с этого места и желательно без ложной стыдливости? – попросил Славик.

– Извольте, ведь я художник и повинуюсь только вдохновению. Первый день в новом отряде я помню смутно. Помню только, что Ковальчук была возбуждена и все время посматривала то на часы, то на меня – без улыбки, без намека, с одним лишь нетерпением в глазах. У меня сердце уходило в пятки! В этот день она почти не кричала на детей, и они взирали на меня с молчаливым благоговением, прекрасно понимая, кому обязаны своим маленьким кратковременным счастьем. К вечеру Наталья сделалась ласковой со мной, и я запаниковал. Должен признаться, мой сексуальный опыт к этому времени был ничтожен. Впрочем, для Натальи это не имело значения.

После отбоя я зашел к Славику, у него уже сидел Андрей, и спросил, есть ли выпить. Славка, кряхтя, залез под кровать и достал из чемодана зеленую и слегка липкую бутыль вермута.

– Сохранил на всякий пожарный случай… Красный. Ноль восемь. 18 градусов.

Андрюха категорически отказался от «совдеповского пойла», как он выразился, а я налил в кружку чернильной вязкой жидкости до краев. Славка дал мне теплую ириску и негромко напутствовал.

Извини, что было, то и достал. Давай, Мишаня, прочисть чакры…

Я выпил с трудом; засопел, согнувшись. Славка сунул мне в губы сигарету, похлопал по спине

– Как тебе «шате-матэ 1905 года»?

Вермут действительно был волшебным. Блевать хотелось так сильно, что все черные мысли разбежались из моей головы, осталась только одна – удержать страшную жидкость в пищеводе, пока она не приживется…

– Ничего, – с трудом промолвил я, разгибаясь, – три ночи как-нибудь осилю, зато пан набьет мои карманы золотыми червонцами.

– Ты козак и ничего не должен бояться, – подхватил Андре, хорошо помнивший гоголевского «Вия». – Если будет совсем худо – плюнь ей на хвост. Все ведьмы этого боятся.

Друзья смотрели на меня с грустной нежностью, словно я готовился к мучительному акту дефлорации. Мы попробовали поговорить о творчестве Маркеса и даже довольно громко заспорили, как вдруг у меня вырвалось непроизвольно:

– Ах, сука какая, а?! Ну что ты будешь делать с ней?!

Андрюха харкнул, чуть не подавившись печеньем.

– Главное, сказал Славка с фальшивой решительностью, – не дай ей себя унизить.

– Я и не собираюсь, – неуверенно пробормотал я. – Я в порядке. Парни, я в полном порядке!

– А чего тогда ты такой прибабахнутый? – спросили верные друзья.

– Сам не знаю. Наверное, это элегическая грусть. Предчувствие большого чувства.

Я выпил еще полчашки адского зелья и поплелся домой. Ковальчук ждала меня на крыльце. Она курила. Я хмуро поздоровался с ней, она загасила сигарету и потянулась, не сводя с меня прищуренных, странно серьезных глаз. Я пошел к себе в комнату, разделся до трусов и повалился в мятую постель. Сердце неистово колотилось в груди, заталкивая в голову все больше и больше крови, хотя она и так уже пылала и пульсировала в висках. Вскоре я услышал шаги в холле и скрючился от страха, но скрипнула соседняя дверь, и за перегородкой раздалось мягкое шуршание. Потом настала долгая тишина, в которой отчетливо было слышно, как тяжко стонет где-то под потолком одинокий и, похоже, старый комар, и вдруг дверь распахнулась и вместе с дунувшим ароматом остро-свежих французских духов в комнату быстро вошла Наталья в белой сорочке, поверх которой накинут был сиреневый, легкий халат.

– Я на минуточку, – глухо пробормотала она и присела на край кровати.

Я отодвинулся к стене. Наталья закурила и молча уставилась на меня блестящими, темными глазами, смугло-матовое лицо ее стало серьезным и сосредоточенным, словно решалась моя судьба. Потом она затушила сигарету прямо об стол и откинула c меня одеяло. Я машинально потянул его обратно, но она ударила меня ладошкой по рукам и я окоченел. Не сводя с меня глаз, Наталья скинула халат на пол, осторожно залезла на заскрипевшую кровать коленями, выдернула из-под ног сорочку и, упершись ладонями в мои плечи, склонилась надо мной. Я увидел ее белые грудки и почувствовал ровное сильное дыхание на своем лице. Мне было не пошевелиться, я лежал, как распятый, на кровати, отвернувшись и задыхаясь от сладкого ужаса. Простынь прилипла к моей вспотевшей спине. Так прошла минута. Или больше? Не знаю. Вдруг она стала быстро и сильно целовать мою грудь сухими горячими губами, нежно прихватывая зубами соски. Мне было и щекотно, и приятно, и больно, и стыдно, и хотелось еще и еще… Я схватил ее за плечи, и, вздрагивая, шумно всасывал воздух через зубы. Ничего подобного со мной раньше не бывало. Как ни сопротивлялся я оргазму, он наступил бурно и несколько секунд я бесстыдно подпрыгивал на кровати, прижимая к себе ее голову и заливая свой живот теплой жидкостью. Потом была жуткая звенящая тишина. Испуганный, пристыженный я отпихнул ее и завернулся в одеяло. Она засмеялась низким грудным смехом и встала.

– Ладно, спи, – и вышла.

– Так и ушла? Странно. Почему? – спросил Славик.

– Откуда я знаю. Может быть, у нее была менструация.

– Ладно. И что дальше?

– Вечером следующего дня она отправилась на вечеринку, которую давал в честь своего дня рождения наш лагерный физрук по кличке Жеребец. Я лег в одиннадцать и долго ворочался, пытаясь совладать с острым возбуждением, и вдруг проснулся глубокой ночью от скрипа двери и сквозняка. В первые секунды я ничего не мог понять и только таращился в темень, приподнявшись на локтях…Наталья стояла в дверях, как привидение.

– Кто? Что? – хрипло спрашивал я, моргая.

– Я это, – сказала она низким голосом. – Не узнал?

Она бросила на стол пачку сигарет со спичками, закрыла за собой дверь на крючок, подергала ее, а потом подошла к кровати. Я дрожал и был жалок, незабываемые это были минуты!

– Подвинься! – наконец промолвила она.

Я уперся задницей в стену, скомкав влажную простыню. Наташка села мне на ноги и рывком через спину скинула с себя ночнушку. На пол. От нее сильно пахло пивом и табаком. Она шумно дышала. Я хотел было о чем-то ее спросить, но она вдруг молча упала на меня сверху и стала грубо, торопливо целовать мое лицо и шею. Я не сопротивлялся и только подумал как-то отстраненно, что меня, похоже, насилуют.

– Изнасиловала? – спросил Андрюха.

– В лучшем виде-с, каюсь. Просто стащила с меня трусы и уселась верхом. Я ахнул и попытался спихнуть ее, испуганно прошептал: «Не надо!» Она склонилась ко мне: «Почему?» – «Дети», – пробормотал я, имея в виду последствия. Она фыркнула и закрыла мой рот влажной, пахнувшей копченой рыбой, ладонью… Ушла она от меня только под утро. Я был полностью вымотан и сразу погрузился в какую-то тревожную зыбкую дрему. Сквозь нее я слышал быстрый топот в холле, детский смех и еще отчетливо помню строгий голос Натальи: «Тише дети, Михаил Владимирович отсыпается». Завтрак в тарелке она принесла мне в это утро в постель.

– Ни хрена себе! – воскликнул Славик.

– А что тут удивительного? Она прекрасно понимала, что меня надо беречь. Мой ночной сон отныне сократился до двух-трех часов. Утром я вставал к завтраку с превеликим трудом и после него опять ложился спать часика на полтора. На утренние планерки к директору я вообще перестал ходить. Тихий час тоже был мой, зато ночи полностью принадлежали Наталье.

 

Это были необыкновенные ночи. Это была необыкновенная женщина. Казалось, секс для нее необходим, как воздух. Интересно, что при этом я не назвал бы ее женщиной порочной. Даже распущенной ее трудно было назвать. Да, она отдавалась часто и многим, но ведь без всякого расчета, без тщеславия, без извращенной потребности в грехе! Секс для нее и не был грехом – только честным удовольствием, которое она поровну делила с партнером. Между прочим, в сексуальной технике она не была изощренна (это теперь я могу судить), но зато можно было не сомневаться, что ее стоны никогда не будут поддельны, а похвалы – лицемерны. В наслаждениях она знала толк. Как-то она призналась мне, что первый оргазм испытала в пять лет, а в 17 лет могла достичь его прямо на уроке, лишь бы никто не отвлекал по пустякам.

Теперь я понимаю, что был щенком рядом с нею, но тогда мне казалось, что я просто супермен. Еще бы! Каждую ночь я испуганно затыкал ее рот ладонью, чтобы заглушить сладострастные стоны и крики, каждое утро она уходила от меня с благодарной усталостью, чтобы вечером вернуться с жадным томлением в глазах. Много ли надо молодому человеку?

Теперь я понимаю дурака-Феликса и многих ее любовников: всем она внушала – и притом совершенно искренно! – что он самый сексуальный мужчина на свете. Я был одним из них? Пусть! В то лето я был единственным.

Теперь я понимаю, что о такой женщине мужчина может только мечтать, но в то лето я был недоволен. Да, да, господа, недоволен и утомлен. Я, господа, был утомлен жизнью. Вы должны понимать меня, потому что вы были такими же. Утомленными. Бл…

В лагере о нашей троице изначально сложилось мнение, что «эти трое не от мира сего». Если честно признаться, это соответствовало истине. Мы жили в своем мире. Мы были гениями, которым тяжело долго находиться вместе с простыми смертными. Мы были гениальными не потому, что создали что-то великое, и даже не потому, что хотели создать что-то великое, а потому, что родились великими. Это очень волнующее ощущение. Как смотреть на мир с огромной высоты. Иногда захватывало дух.

Мы были разными в своем величии. Я смотрел на мир снисходительно. Андрей с отвращением. Славик с грустью. Но когда мы собирались вместе, то смотрели на мир с презрением. Когда мы собирались вместе, люди шарахались от нас, как от источника сильного осязаемого излучения. В этом излучении даже самые самоуверенные и сильные натуры тушевались. Взрослые начинали раздражаться и хамить, ровесники задираться и заискивать. Мы не искали брани. Нам не нужно было самоутверждаться. Мы готовы были прощать людям их бездарность, лишь бы они не требовали равенства. Люди все равно обижались.

С девчонками все складывалось сложнее. Поскольку гениальность изначально не входила в круг понятий, имеющих отношение к слабому полу, презирать девчонок казалось как-то даже несправедливо. Ведь никому не придет в голову презирать красивую птичку за то, что она не думает. Девчонок можно любить. Красивыми девчонками можно восхищаться. Но, главное, очень приятно, когда они восхищаются нами.

Как я уже говорил, наше появление в лагере сразу наделало большой переполох. Виной тому, безусловно, стал страшный дефицит на мужчин, но мы, трое, знали, что иначе и быть не могло, раз мы здесь. Моих друзей, как и меня, разобрали в первые же дни. Славика выбрала Люда, Андрей достался Гордейчик. Остальным оставалось только сплетничать, наблюдая за нами.

Самый приятный и спокойный вариант выпал Славику. Его Людмила была бледна, грустна и мудра. Жизнь уже побила ее – кажется, была несчастная любовь на первом курсе, какой-то Стасик с рыжей челкой из Челябинска, которого выгнали зимой из университета после того, как он спер из раздевалки бобровую шапку и ходил в ней целую неделю, пока не обнаружилось, что это шапка декана; вроде бы, даже был аборт. Люда без лишних слов поняла, что имеет дело с гением, и носила Славке оладьи со сгущенкой из столовой в тихий час. Славка брезгливо кусал пережаренные оладьи и жаловался на несносных пионеров и директора лагеря, а она, подперев ладошкой щеку, грустно кивала головой. Иногда Славка читал ей свои стихи. Люда любила стихи про любовь, но у Славки было больше про смерть и одиночество, и Люда страдала вместе с ним, слушая горькие строки:

Тишина, тишина,

Ты опять одинок.

Как надгробный венок,

Вечно горек и строг,

В перекрестке дорог…

Если чего и не хватало Славке – так это острых ощущений. Люда досталась ему слишком просто, слишком буднично уверовала она в его гениальность, слишком спокойно ждала от него великих подвигов. Секса у них не было и не предвиделось, потому что оба не хотели трахаться и ждали друг от друга чего-то другого, более возвышенного и серьезного, а оно (возвышенное) не приходило и временами становилось скучно.

У Андре все оказалось немножко сложнее. Он был не прост, но и Гордейчик не проста. Она сомневалась в гениальности Андре. Ей требовались доказательства. На мой взгляд, Андрей весь состоял из этих доказательств, однако Гордейчик думала иначе. Похоже, она ждала некоего озарения, когда вдруг все станет ясно без слов. Андрей действительно стал похож на человека, который вот-вот удивит весь белый свет. Надменно-брезгливое выражение не сходило с его лица. Разговаривая с каким-нибудь человеком, он невольно закрывал глаза, чтобы не видеть того, кто оскорблял его эстетический вкус и нравственное чувство. Жеребец уже просто боялся его, директор закипал от одного его присутствия на утренних планерках.

Что касается меня, то Наталье было абсолютно наплевать с кем трахаться: с гением или c дураком. Скажу больше: мне и самому не хотелось перед ней выпендриваться.

Втроем мы встречались вечерами. Сначала моя Наталья была категорически против, но я знал, чем ее убедить: однажды ночью я закрылся в своей комнате изнутри на крючок и через дверь сообщил ей, что заболел. Наталья разозлилась и стала дергать дверь, пока крючок не сломался. Я лежал в постели бледный и как будто очень больной – Наталью это взбесило окончательно. Она скинула на пол одеяло и вылила на меня воду из вазы с цветами. Я заорал, дети проснулись… Наталья выбежала вон и минут через десять воцарилась могильная тишина, а потом она вернулась в комнатку и начала меня щипать и кусать, приговаривая, что это лучшее лекарство от простуды и от импотенции. И точно, кончилось тем, что мы яростно совокупились, и уже потом, в минуту блаженного покоя, я попросил ее отдать мне эти вечера с друзьями, без которых, как я убеждал ее, моя сексуальность быстро угасала. Это было серьезно, и Наталья согласилась.

Встречались мы обычно в комнате Андрюхи, выпивали по две рюмки портвейна и уходили к озеру. Озеро было большое, холодное, всегда подернутое зыбью, с густой щетиной бурого тростника на мелководьях и матово-свинцовыми проплешинами на середине; берега высокие и песчаные, поросшие молодыми соснами и березняком; вечера тихие, ароматные и теплые, а разговоры наши были упадническими до безобразия. Не было живого человека, про которого мы сказали бы хоть одно доброе слово, из мертвых не ругали только Герберта Спенсера и Платона, да и то однажды Андрей высказался в том духе, что последний был все-таки мудак. Про наших девчонок мы почти даже не вспоминали, потому что неприлично отвлекаться от высоких мыслей на пустяки. Иногда мы встречали на дороге, ведущей к купальне, девушек-пионервожатых из других отрядов и высокомерно проходили мимо. Не знаю, что они думали про нас, но ни разу я не слышал, чтоб они засмеялись нам в спину.

Наши возлюбленные переносили эту блажь по-разному. Моя Наталья мудро считала, что, чем бы дитя ни тешилось – лишь бы трахалось; Люда давала Славику в дорогу пирожок или бутерброды, которые мы с удовольствием съедали у костра; Гордейчик терпела эти отлучки с подчеркнутым равнодушием, за которым угадывалась ревность и недовольство. А нам было все равно. Нас любили бескорыстно, нами восхищались искренно, нас даже ненавидели, завидуя; мы были молоды, беспечны, талантливы и – что еще надо человеку для полного счастья? А, господа?

– Да уж – вздохнув, пробормотал Андрей, грустно глядя в костер.

И Славик тоже вздохнул, но с улыбкой. Мы очень живо вспомнили эти вечера и невольно подумали и про то, что нам теперь уже за сорок и про то, что никогда теперь уже не будет у нас таких вечеров.

– Я помню, как нас со Славкой пригласила в гости Афонина, – сказал Андрей, – а мы с ним решили бросить жребий, прямо в ее присутствии: если монетка упадет орлом, то – да, идем в гости, а если – решка, то не идем. И выпала решка, и мы пошли на озеро, а Ленка Афонина просто обалдела от такой наглости.

– Козлы, – пробормотал Славик.

– Таковы мы были, – философски изрек Андрей. – Однако мы отвлеклись. Продолжай, Майк.

– Прошло две недели – как пишут в романах. Худо ли бедно ли, но жизнь наша в лагере наладилась. Мы провели лагерную спартакиаду, потом был родительский день, после которого многие отряды, как водиться, недосчитались бойцов. В родительский день пионервожатые дали представление в помещении столовой, в котором Андрей, насколько я помню, играл роль непутевого и ленивого пионера-Вовочки. Помнишь, Андрюша?

– Это кто там отстает?

– Это Вова тихоход!

Андрей хмыкнул и пожал плечами.

– Однажды жарким днем я возвращался в отряд в сильной грусти. Жизнь вдруг, как это часто случалось со мной в юности, представилась мне чудовищной паутиной абсурдных миражей, и я отчаянно пытался найти спасительный смысл в том, что скоро я стану великим писателем, и тогда все ахнут и будут меня уважать и любить, и как мне, наконец, станет хорошо. Я почему-то не сомневался, что мне станет хорошо, когда я стану великим писателем, сомневался же я иногда в том, что великим писателем стану. За две недели в лагере я не написал ни строчки. Скажу больше, я и вспомнил то о своих заветных тетрадках (три штуки по 96 листов!) лишь однажды: как-то ночью Сидорчук вместо пепельницы затушила хабарик об одну из них и страшно удивилась, когда я возмутился.

– А на хрена они тебе? – спросила она.

– Надо, – уклончиво ответил я. Не мог же я признаться ей, что собираюсь писать в этих тетрадках роман. Да и когда, Господи?!

Одним словом, паскудные мысли одолевали меня как отвратительные черви. Солнце пекло немилосердно, и я решил сходить на купальню. И там увидел Нину. Она сидела на мостках в розовом сарафане, погрузив в воду ноги, и читала книгу. Тапочки и целлофановый мешок лежали рядом с нею. Услышав скрип моих шагов по деревянному настилу, она испуганно вскочила. Я стоял перед ней, как дурак.

– Привет, – сказал я.

– Привет, – ответила она.

Мостки тихо поскрипывали под нашими ногами, где-то рядом, за березовым мыском, надрывались в торопливом крике голодные чайки, неожиданно громко плеснулась рыбина в камышах.

– Что читаешь? – кашлянув, спросил я. – Макаренко?

Она протянула мне книгу. Это были стихи. Пушкина. Я хмыкнул разочарованно.

– Ну и ну. В университете проходите? Задание на лето? А я думал, ты Макаренко штудируешь. Как там наши пионеры? Оля рыжая, Петька?

– Вспоминают вас… тебя. Ольга скучает. Помнишь «Михаила Потаповича»? Вчера притащила откуда-то котенка, спрятала под кровать. Ночью Лариса меня будит: кто-то мяукает в первой палате. Я встаю, одеваюсь, а там уже крики, топот… Котенок тощий, грязный совсем. Взяла его на ночь к себе. Утром отнесли в столовую. Оля хнычет… Что-то случилось, Миша? – вдруг спросила она, вглядываясь сострадательно в мое лицо.

– Случилось, – нехотя буркнул я.

– Что?

– Потерял смысл в жизни.

– И… что теперь? – спросила она после паузы.

– Не знаю, – пожал я плечами, – годиков до семидесяти как-нибудь перекантуюсь, а потом начну примерять деревянный макинтош… В смысле гроб, – добавил я, увидев, что она не поняла. – А ты?

– Что?

– Ты что будешь делать до семидесяти лет?

– Не знаю, – смутилась Нина.

– Главное, – учись хорошо, – назидательно сказал я, – будешь хорошо учиться – будет у тебя и деревянный макинтош из лучшего дерева. Дубовый! Не сразу, конечно, будет успех! Придется потрудиться. Сначала кандидатская, потом докторская. Зато в финале – глядишь – южный склон на Северном кладбище…

– Какие глупости! – воскликнула она. – Рисуетесь!

– Рисуюсь, – согласился я, – на самом деле все гораздо хуже. Кажется, я потерял свою бутылку портвейна. Спрятал вчера в кустах… Все обшарил и – ни фига. Не иначе местные постарались…Ты любишь 33-й портвейн?

Нина не ответила, глядя мне прямо в глаза.

– Хорошая штука. Одной бутылки достаточно, чтобы обеспечить себе смысл в жизни на целый вечер. Ведь придумал же кто-то этот божественный напиток! Я бы Нобелевскую премию ему не пожалел. Ладно, не поминай лихом.

 

Я повернулся, чтобы уйти и услышал.

– Миша. Постой!

Я остановился.

– А я думала о вас… о тебе.

Голос ее дрогнул и, обернувшись, я увидел, что она смутилась и покраснела.

– И что надумала? Гадости, небось?

– Нет, что ты!

– Да, ладно тебе, так я и поверил… Что еще можно обо мне подумать? Я, Нинка, законченный раздолбай. Знаешь это?

Она отрицательно помотала головой.

– А что такое раздолбай – знаешь? Нет? И я не знаю. В этом вся и штука. Кажется, это когда чувствуешь себя инопланетянином среди землян. И они об этом догадываются. Но нельзя, чтобы догадались. Заклюют. Надо все время привирать. Так… по мелочи… Что любишь детей, например. Или что любишь театр. Или что хочешь заработать много-много денег. Или что жизнь прекрасна и не надо унывать, а надо надеяться и верить… Главное, никого не удивлять. Не привлекать внимание. А то начнут рассматривать и увидят, что ты другой.

– А что ты хочешь, Миша? – спросила она – Ну, кроме портвейна, разумеется… На всю жизнь?

– Без вранья? – я прислонился к деревянным перилам, задумался, выпятив нижнюю губу – Н-ну… Хочу, чтобы завтра проснуться и обнаружить на тумбочке рукопись гениального романа, который я сам и сочинил… Накануне… А еще лучше – уже отпечатанный роман! В роскошном таком переплете! И чтоб его зубрили все студенты в институтах. Учили бы отрывки наизусть! И чтобы портреты мои были в учебниках… Рядом с Пушкиным! А если уж совсем начистоту – хочу кожаный пиджак, «жигуль» шестой модели и двухэтажную дачу на озере.

Нина улыбнулась.

– И ты станешь счастливым? Правда?

Я задумался.

– Пожалуй, нет, – нехотя сказал я. – Нет, без бутылки портвейна все равно не обойтись. Весь ужас в том, что я мог бы запросто обойтись и без романа, если бы не потерял бутылку…

Нина засмеялась.

– Ты рассуждаешь, как алкоголик.

– Каждый раздолбай, – наставительно сказал я, – должен быть алкоголиком. Потому что раздолбай ищет в жизни только счастье. И ничто другое ему это не заменит. Ибо, как гласит главное правило раздолбая: кто счастлив – тот и прав!

– В чем прав?

– В главном: в смысле своего существования.

– Разве только водка?

– Нет, конечно. Находятся чудаки, которые счастливы даже в труде.

Мы смотрели друг на друга и тут, вдруг, я увидел, что у Нины есть груди. Довольно большие, золотистые, они вспучивались у нее из-под купальника. Не понимаю, что меня поразило, но я уставился на них, открыв рот. Нина вспыхнула и прикрыла грудь раскрытой книгой.

– Ладно… – крякнул я. – Заболтались мы с тобой. Мне пора.

– Куда ты?

– Как куда? – искренне удивился я. – Как и положено раздолбаю: куда глаза глядят! Мне все дорого открыты. Под любым деревом мне и кров, и стол.

– Миша, – вдруг тихо сказала Нина, – а ведь я должна сделать тебе признание…

– Что?

– Кажется я тоже… раздолбайка, – с трудом вымолвила последнее слово Нина. – Правда, я не умею пить портвейн…

Я присвистнул. Нина вскинула голову, блеснув глазами.

– Не веришь??

– Верю, – пробормотал я. – Нашего полку прибыло… Поздравляю…

– Возьми меня с собой! Я тоже хочу счастья!

Она смотрела мне в глаза, и я чувствовал нарастающее смущение. На меня смотрела женщина. И смотрела так, что самец во мне завилял хвостом и припал к земле брюхом.

– Пошли, – хрипловато сказал я и откашлялся. – Я на дальний пляж, тут недалеко, возле…

– Я знаю, – перебила она, – вы там с Андреем и Славиком вечерами сидите. Вас слышно бывает даже отсюда, если вечер тихий. Особенно тебя слышно. Как ты ругаешься.

– Надеюсь матом? Ладно, шучу, шучу…

Мы пошли вдоль берега по намозоленной до каменной глянцевой твердости тропинке, которая то скатывалась в сырые русла обмелевших ручьев, где комары мигом облепляли наши потные лица, руки и ноги, то упиралась в гипсовые от горячей пыли непреступные заросли ежевики и малины, и мне приходилось руками раздвигать колючие, переплетенные жгучей крапивой, ветки. Нина молчала. Я тоже. Где-то между нами была Ковальчук, но мы старались не обращать на нее внимание.

Дикий пляж был совсем пуст. Я разделся и с разбегу бухнулся в прохладную воду. Нина сначала сидела на берегу, а потом скинула с себя сарафан, под которым был черный купальник. Она заходила в воду осторожно, зябко обхватив тонкие плечи руками. Разумеется, я стал плескаться и брызгаться, разумеется, она запищала и стала умолять меня перестать, а потом упала в воду и мы брызгались и смеялись немножко сконфуженно, стесняясь друг друга…

Потом мы сидели на ее узком и коротком полотенце под кряжистой, источавшей душный смолистый аромат, сосной и дрожали, глядя в сверкающую на солнце черную воду. Она была абсолютно неподвижна в узкой бухточке из тростника и лишь вздрагивала иногда от невидимых уколов; время от времени над ней беззвучно зависали и стремительно исчезали синие стрекозы.

Мало-помалу я согрелся, озноб прошел.

– Значит, здесь вы и сидите вечерами? – спросила Нина. – представляю. Три мыслителя. Нет. Три богатыря. О чем спорите? О смысле жизни?

– Нет. О том, была ли у нашего директора мать.

Нина прыснула.

– Он вас, по-моему, тоже не жалует.

– Благодарю за комплимент.

– Он несчастный. Зря вы так.

– Это наш Маразм Мудищев несчастный?! – изумился я.

– Конечно! Разве ты не знаешь? Несчастный и одинокий. Это он на публике грозен. Я как-то зашла к нему в кабинет без стука. Он сидел за столом и… поднял голову, и, знаешь, я увидела такие затравленные глаза… В них был ужас и какая-то обреченность… Я даже забыла с чем пришла. Знаешь, кого он мне напомнил? Такого старого, лохматого, большого пса, который лает и рычит на всех без разбора за миску похлебки, а когда хозяин не видит, лежит у конуры со слезящимися глазами и вздрагивает от каждого шороха, дрожит от холода…

– Ну, извини, собак я люблю, сравнение некорректное.

– Наша старшая говорила, что он жену схоронил два года назад… Очень любил ее…

– Ага, и с тех пор переменился. И теперь ждет, когда прекрасная принцесса освободит его от злых чар, влюбившись в него по уши… Не понимаю людей, которые свою боль гасят болью других. И вообще, пошел он к черту! А, Нин? Не хочу об этом козле…

– О чем тогда?

– Ну… вот я думаю, сидим мы с тобой, в сущности, голые и не стесняемся ведь друг друга… почему?

– А я стесняюсь, – возразила Нина и склонилась к коленям.

Я бесстыже рассматривал ее спину, с трудом останавливая свое желание расстегнуть застежку ее лифчика или поцеловать ее в плечо, припудренное белым озерным песком. Лесная муха жужжала над нами, словно над шикарным шведским столом.

Нина вздохнула. Она подняла веточку и что-то чертила ей на песке. Где-то далеко в нашем лагере заиграл пионерский горн.

– Тихий час закончился, – сказала Нина задумчиво. – Надо возвращаться.

– Ну и черт с ним. Хорошо тут. Правда?

Нина не отвечала, глядя в свой узор на песке.

– А ведь я думал о тебе все это время… Часто. Скучал…Ты слышишь, Нин?

– Полдник скоро.

– Перебьемся. Я не голоден. А ты?

– Лара будет меня искать.

– Пусть ищет.

– И твоя… будет тебя искать.

– Наталья то? – спросил я сломавшимся чужим голосом. Роковое имя было наконец-то произнесено.

– Угу.

– Да пошла она.

Нина повернулась ко мне. Я вспыхнул и забормотал.

– Я сам по себе, она сама по себе… Где хочу там и гуляю. У нее своя жизнь, а я свободный человек. Вот что. А не так что…

– Миша, а кто тебе спину расцарапал? – вдруг спросила Нина.

– Какую спину? – не понял я.

– У тебя спина расцарапана.

– Да ты что? – я пошевелил лопатками. – Понятия не имею.

– Такое впечатление, как будто ногтями.

Я обомлел. Ну, разумеется, ногтями: Наталья, когда входила в раж, могла и укусить, и поцарапать.

– Черт побери! – только и вымолвил я, и упал спиной на горячий, колючий от сосновых иголок песок.

Нина смотрела на меня сверху с простодушным любопытством.

– Вчера она приходила ко мне в отряд.

– К тебе?! – я быстро выпрямился. – Зачем?

– Спрашивала про тебя. Про нас.

– Да ты что! И молчала?

– Ты не спрашивал.

– Ну, Наташка, ну зараза… Ну, и?

– Она уверена, что мы… что ты… Ну, что у нас с тобой что-то было.


Издательство:
Автор