Жизнь и смерть в Средние века. Очерки демографической истории Франции
000
ОтложитьЧитал
УДК 94(44)«8/17»-055
ББК 63.3(4Фра)5-284
Б53
Ю. Л. Бессмертный
Жизнь и смерть в Средние века: Очерки демографической истории Франции / Юрий Л. Бессмертный. – М.: Новое литературное обозрение, 2024. – (Серия «Гуманитарное наследие»).
Юрий Львович Бессмертный (1923–2000) – один из блестящих отечественных историков-реформаторов, представитель «неофициальной», или «несоветской», медиевистики в СССР. В книге, ставшей манифестом «новой демографической истории», автор предпринял попытку такого описания исторического прошлого, которое охватывало бы совокупность и взаимодействие его разных сторон: «объективных» исторических процессов, представлений и понятий, сложившихся в демографической сфере, и повседневного поведения людей. На материале истории Франции IX–XVIII вв. ученый анализирует изменения и вариативность форм брака и семьи, трансформацию взглядов на роль женщины в жизни средневекового общества, отношения к детству и старости, представлений о болезни и смерти, рассматривает самосохранительное поведение и половозрастные проблемы в разных социальных слоях и прослеживает изменение важнейших демографических параметров – брачности, рождаемости, смертности, естественного прироста населения. Впервые изданная в 1991 году, книга предвосхищает переход автора от истории ментальностей к созданной им в дальнейшем отечественной версии микроистории с ее интересом к степеням свободы отдельного человека; анализ «больших» процессов, стереотипных практик и ценностей сочетается здесь с вниманием к отдельным «казусам» и девиантным формам поведения.
ISBN 978-5-4448-2449-8
© Ю. Л. Бессмертный, наследники, 2024
© С. Тихонов, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
Николай Копосов
Размышления о книге Ю. Л. Бессмертного «Жизнь и смерть в Средние века»
О необходимости переиздать эту книгу говорили давно, и замечательно, что переиздание, наконец, состоялось, тем более что в последнее время это по многим причинам стало особенно актуальным. Ведь речь идет об одном из самых впечатляющих достижений отечественной историографии советского периода (первое издание книги появилось в 1991 году)1. С тех пор она стала библиографической редкостью, труднодоступной для новых поколений отечественных историков. А было бы желательно, чтобы они ее прочли, причем не только те сравнительно немногие, кому это необходимо для их собственных исследований по близкой тематике (такие и в библиотеках ее найдут). Мне кажется, что существуют высокие образцы ремесла историка, c которыми любому историку полезно познакомиться, и эта книга, безусловно, относится к их числу.
Но дело не только в профессиональном мастерстве, ярким примером которого является эта книга (как и другие работы Ю. Л. Бессмертного). Она также и документальное свидетельство, ценное для понимания истории российской общественной мысли и интеллигенции того времени. Сегодня как никогда велико значение этого наследия, и хотелось бы надеяться, что обращение к нему сыграет свою роль в выборе новыми поколениями отечественных историков новых путей развития и нашей науки, и нашего общества. Разумеется, для этого необходимо выйти из того тупика, в котором мы оказались сегодня.
Читателям, немного знакомым с работами автора этих строк, весьма критическими по отношению к советской интеллигенции вообще и советской историографии в частности2, возможно, покажется странным то, что я сейчас скажу. В отечественной традиции есть на что опереться в поиске таких путей.
Здесь необходима оговорка: вышесказанное ни в коей мере не относится к массовой продукции советских историков и прочих обществоведов. Официальная советская историография представляла собой унылую картину. Одни историки, особенно в ранний советский период, с энтузиазмом восприняли марксизм. Все, что ему противоречило (а такого было немало), они отрицали как домыслы буржуазных фальсификаторов. Заодно они травили и самих «фальсификаторов», не успевших вовремя покинуть страну победившего социализма. Другие, затвердив марксистские догмы, донельзя упрощенные партийными идеологами, механически подгоняли под них факты, втихаря заимствованные из работ «фальсификаторов». Таких историков было большинство во все времена советской власти. Третьи затаились, не желая слишком уж напрямую воспроизводить официоз, но и не решаясь развивать собственные идеи, могущие вызвать начальственное недовольство (если такие идеи у них были). Они в большинстве уходили не то чтобы в чистую фактологию, но, во всяком случае, в области исследований, где были особенно важны источниковедение и технически сложные приемы обработки данных (например, математические методы). Такие историки имелись среди оставшихся в России дореволюционных исследователей. Появились они в некотором количестве и в позднесоветское время. Это была своего рода внутренняя эмиграция. Такие историки порой могли похвастаться несомненными достижениями. Но нередко они весьма агрессивно реагировали на тех коллег, которые пытались развивать собственные идеи. И понятно, почему: более независимое поведение, которое несло в себе ощутимые риски, было упреком тем, кто на него не решался.
Ученых, позволявших себе относительную независимость и теоретические поиски, было немного, но именно они внесли главный вклад в развитие своих дисциплин и отечественной культуры в целом. Именно их наследие представляет интерес сегодня.
Юрий Львович Бессмертный был среди них3. Он принадлежал к группе исследователей, которую иногда называют несоветской (или неофициальной) медиевистикой в СССР. Ее наиболее заметными членами наряду с ним были Арон Яковлевич Гуревич и Леонид Михайлович Баткин. В свою очередь, эта группа принадлежала к более широкому кругу исследователей, которые в различных областях гуманитарного знания – от литературоведения, лингвистики, фольклористики и антропологии до философии и истории – пытались обосновать центральную роль культуры в жизни общества. Благодаря их исследованиям история и теория культуры стали главным достижением позднесоветских гуманитарных и социальных наук. Наиболее известной группой исследователей, входивших в этот круг, была Московско-тартуская семиотическая школа Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского. Их влияние затронуло в том числе и несоветских медиевистов. Но входили в этот круг и другие исследователи, такие, например, как философ-бахтинец В. С. Библер, литературовед С. С. Аверинцев, археолог-теоретик Л. С. Клейн. При этом исследователи культуры 1960–1970‑х годов могли опереться на традиции разгромленных формалистов, некоторые из которых тогда еще оставались в живых – как и М. М. Бахтин.
Работы всех авторов, о которых идет речь, отличались сложным (порой намеренно усложненным)4 теоретическим аппаратом, потребность в котором была у них связана с поиском уровня обобщения, расположенного между конкретными построениями их дисциплин и философией в узком смысле слова. Часто они называли этот уровень теорией конкретных наук5.
Попытки обосновать центральную роль культуры были направлены против официальной марксистской теории и советской идеологии, согласно которым развитие производства и классовая борьба играли главную роль в истории. При этом речь нередко шла не столько об объективной значимости этих факторов (хотя и о ней тоже), сколько о типе человеческой личности, об общественной значимости которого – и о своей приверженности которому – исследователь заявлял, выбирая тот или иной предмет изучения. Формальные области исследований могут быть и были тогда своего рода символическим языком, на котором велось обсуждение этих вопросов – не в последнюю очередь потому, что поставить их напрямик в подцензурной печати (в том числе научной) не было возможности. Той ценностью, которую исследователи культуры утверждали своей работой в позднесоветский период, была концепция человека как субъекта культуры, а не как члена сражающегося коллектива, участника классовой борьбы или – в лучшем случае – аполитичного технократа на службе режиму6.
Научная и гражданская биография Юрия Львовича Бессмертного точно отразила ту эволюцию наиболее творческой части советской интеллигенции, которая привела ее к утверждению культуры как высшей ценности. Успех этой теории стал одним из важнейших факторов идеологической коррозии коммунистического режима и интеллектуальной подготовки демократических преобразований российского общества – равно как и других восточноевропейских стран, в которых научные поиски в гуманитарном знании во многом развивались в аналогичном направлении.
Ю. Л. Бессмертный родился в Москве в 1923 году. Его семья, как и многие другие, пострадала от сталинских репрессий – отец был арестован и умер в лагере. Юрий Львович, однако, смог в 1945 году поступить в Московский университет на исторический факультет (до этого он недолго проучился в Энергетическом институте, а затем в военном училище – шла война, – но быстро понял, что точные науки, по которым он хорошо успевал, его совершенно не интересовали). В университете он специализировался по кафедре истории Средних веков, и эта область исследований, которую он страстно полюбил, стала его профессией. Здесь уместно сказать о той роли, которую медиевистика, особенно исследования западного Средневековья, играла в развитии историографии, причем не только в СССР, но и в мире.
«Классическая» историография формировалась в XIX веке преимущественно как изучение Средневековья и раннего Нового времени, потому что более современная история тогда была еще сравнительно недавней политикой. К тому же вплоть до второй половины XIX века у европейских культурных элит сохранялось ощущение, что Средневековье только недавно завершилось, что поколение, условно говоря, Джона Стюарта Милля появилось на свет еще при феодализме (конечно, речь шла о сословном обществе, в котором доминировала земельная аристократия, но термины, которые при этом употреблялись, были именно «Средневековье» и «феодализм»)7. Чтобы понять современность, надо было изучить прежде всего недавний отрыв от сословного общества, опыт реформ и революций. Далее, интерпретации Средневековья были во многом центральными для формулирования концепций национальной истории – особенно в Германии, где именно в Средневековье историки и фольклористы искали воплощение национального духа, отличавшего эту страну от Англии и Франции с их буржуазно-либеральными ценностями и понятиями8. А ведь именно Немецкая историческая школа задавала тогда тон в исторической науке.
Сегодня, конечно, все эти факторы остались в прошлом. Уже в начале XX века действие некоторых из них начало смягчаться, а в послевоенный период и вообще в значительной мере прекратилось, особенно с выдвижением на первый план исторической дисциплины так называемой недавней (или современной) истории. Но и раньше к ним добавлялись, и сейчас (хотя бы отчасти) сохранились другие, более технические факторы, тоже способствовавшие особому положению средневековых штудий. Гораздо лучше обеспеченная источниками, чем антиковедение, но гораздо хуже, чем более близкая к нам по времени история, медиевистика, с одной стороны, особенно нуждалась в совершенствовании методов исследования и во вспомогательных исторических дисциплинах, а с другой – давала для их развития достаточные возможности. Ремесло историка формировалось в значительной степени на базе медиевистики.
Только в самое последнее время ценность традиционных методов исторического исследования была поставлена под сомнение в связи с целым рядом обстоятельств, от глобализации и подъема антиинтеллектуализма в современной культуре до возрастания роли политической теории для изучения современной истории. Но еще в период доминирования французской школы «Анналов» в мировой историографии (то есть примерно до 1980‑х годов) Средневековье и раннее Новое время в значительной мере сохраняли свое положение полигона для испытания методов исследования. Только с наступлением Американского века в историографии эта ситуация ушла в прошлое. Средневековье в целом перестало рассматриваться как предуготовление современности9 и предстало лишь одним из традиционных обществ, что совпало с кризисом будущего и рождением презентизма как ведущей формы восприятия исторического времени10. Вскоре Средневековье и вовсе потерялось в гигантской тени трагедий XX века и на фоне мультикультурализма. Все это парадоксальным образом сопровождалось подъемом неомедиевализма в культуре и политике11.
В России все эти факторы преломлялись несколько специфически, причем особенно в советский период. До 1917 года Средневековье казалось – и в каком-то смысле было – особенно близким: крепостное право было свежо в коллективной памяти, а технологическая отсталость, сословный строй и монархия вообще никуда не исчезли. Конечно, в центре внимания российских историков были проблемы «своего» Средневековья. Но «чужое», то есть западное, Средневековье привлекало в России внимание, несопоставимое с тем, каким зарубежная история пользовалась в западноевропейских странах. При этом если Древней Русью и Византией занимались историки разных политических ориентаций, в том числе (если не преимущественно) весьма консервативных, то западное Средневековье привлекало в основном (хотя и не исключительно) западников и людей либерального лагеря. Именно Запад был образцом такого развития, которое вело от феодализма к капитализму и от патриархальной монархии к вожделенному парламентаризму. Особенно ценным был вклад русских дореволюционных историков в изучение средневековой аграрной истории – они были среди первых, кто благодаря опыту жизни в отсталой крестьянской России сумел оценить важность этого поля исследований. П. Г. Виноградов, А. Н. Савин, Н. И. Кареев, М. М. Ковалевский, И. В. Лучицкий стали европейски признанными классиками в этой области.
На этом фоне неудивительно, что изучение средневекового Запада заняло особое место в советской историографии. Оно опиралось на прочные традиции и вместе с тем находилось в некотором удалении от тех сюжетов, которые попали в центр рождающейся марксисткой историографии. Западное Средневековье было политизировано существенно меньше, чем даже история Древней Руси12. Правда, марксисты появились и среди медиевистов, и представители старой школы вынуждены были заявлять, что именно у такой молодежи они должны учиться марксизму13, но все-таки медиевистика по меркам времени оставалась сравнительно тихой гаванью. Еще в 1930‑е годы в ней сохранялось место даже для открыто немарксистских ученых, как, например, Д. М. Петрушевский. Их, правда, порой клеймили как буржуазных историков, но все-таки не расстреливали и не отправляли в ГУЛАГ, как многих более близких к политике коллег.
Конечно же, по мере формирования сталинизма чрезмерно вольнодумствовать стало опасно и медиевистам. Многие из них отказались тогда от теоретических поисков, которыми грешили в молодые годы14, и научились громогласно вещать марксистские истины («Сказал я, и стошнило меня», как в частной беседе высказался однажды по поводу им же произнесенной пафосной речи глава медиевистов академик Е. А. Косминский)15. Для многих чудом избежавших репрессий опыт ужаса оказался настолько сильной травмой, что даже и тогда, когда отступления от буквы учения вновь стали в какой-то мере возможными, у них для этого не осталось душевных сил16. А следующие поколения советских историков, уже воспитанные советской системой, в большинстве своем вообще не имели вкуса к интеллектуальной независимости.
Но в целом, несмотря на осовечивание медиевистики, многие медиевисты в советских университетах оставляли впечатление белых ворон, когда Ю. Л. Бессмертный и его сверстники пришли на студенческую скамью в первые послевоенные годы. Именно «инаковость» медиевистов старшего поколения, вспоминал позднее Юрий Львович, была одной из причин, определивших его выбор17. Проявлялась эта инаковость в значительной мере в уровне профессионального мастерства, что было весьма притягательным для лучших студентов.
В Московском университете медиевистика была особенно влиятельна – во многом потому, что еще в дореволюционные времена здесь возобладала школа аграрной истории, относительно более совместимая с марксизмом, чем петербургская школа, тяготевшая к истории культуры. Среди учителей Бессмертного были уже упомянутый академик Косминский, исследователь средневековой Англии, ставший известным (в том числе и в Англии) благодаря книге об английском маноре XIII века, будущий академик С. Д. Сказкин, специалист по средневековому крестьянству, и в особенности Александр Иосифович Неусыхин, германист и знаток варварских правд. Именно Неусыхин стал научным руководителем Юрия Львовича и оказал определяющее влияние на его формирование как медиевиста.
Некоторый ореол, которым все западное было обычно окружено в России, также стал важным фактором, стимулировавшим интерес советских историков к Средневековью. К сожалению, прозападнические настроения не были секретом и для советских лидеров. Вскоре после окончания Второй Мировой войны началась кампания по борьбе с космополитами, то есть учеными и деятелями культуры, в основном евреями, которых обвиняли в отсутствии патриотизма и низкопоклонстве перед Западом. В советских университетах эта кампания ознаменовала последний этап вытеснения дореволюционной профессуры, причем не только евреев, с руководящих постов. В частности, в медиевистике к власти пришло поколение бдительных стражей марксистской ортодоксии. Среди медиевистов главной жертвой кампании оказался Неусыхин, который – в отличие от большинства подвергнутых заушательской критике коллег – позволил себе, пусть робко, возразить обвинителям, чем вызвал аплодисменты своих студентов, приглашенных присутствовать при «проработке» учителя18. Обвиненный в объективизме и отсутствии бдительности Косминский утратил значительную часть своей власти, в том числе пост заведующего кафедрой истории Средних веков в МГУ.
Новый медиевистский истеблишмент во главе с Н. А. Сидоровой, которая занималась отражением классовой борьбы в средневековом богословии (!), был в меру расположен к талантливым ученикам Неусыхина и Косминского. Бессмертный многие годы преподавал в средней школе, прежде чем попасть в Институт истории (с 1968 года – всеобщей истории) в 1959 году. Другой ученик Косминского и Неусыхина, А. Я. Гуревич, шестнадцать лет проработал, правда, не в школе, а в Калининском пединституте, откуда сумел вырваться лишь в 1966 году, через четыре года после защиты докторский диссертации. Только в 1969‑м он попал в Институт истории. Там же, в Институте истории, после долгих злоключений оказался и Л. М. Баткин, харьковчанин, медиевист по образованию и ренессансист по научной специализации, до этого преподававший марксистскую эстетику в родном городе и потерявший работу за излишне творческий подход к марксизму. Сравнительно менее идеологически окормляемый партийными пастырями, чем университеты, Институт истории был тогда, пожалуй, самым привлекательным для историков местом работы. Именно он стал местом рождения несоветской медиевистики. А к кафедре истории Средних веков МГУ несоветских медиевистов не подпускали, чтобы не соблазнять молодежь вольнодумством.
Как и Гуревич, Бессмертный начинал как историк-аграрник, что соответствовало традициям московской медиевистики и специализации их учителей. Однако уже в их работах раннего периода были видны существенные отклонения от устоявшихся шаблонов, порой создававшие трения даже с их собственными учителями, включая Неусыхина, опасавшимися отступить от привычных стратегий выживания. Что касается Бессмертного, то отклонения от шаблона в наибольшей степени проявились в его докторской диссертации, опубликованной в 1969 году под названием «Феодальная деревня и рынок в Западной Европе XII–XIII вв.»19. Эта работа, основанная на материалах Северо-Восточной Франции и Западной Германии, где феодализм сложился в своих классических формах, была во многом основана на статистической обработке источников, причем Юрий Львович выступил тогда одним из пионеров применения к истории современных математических методов.
Но главным в его диссертации-книге было нечто другое. С моей точки зрения, это была одна из первых попыток социальной истории в советской историографии, причем рождение социальной истории было признаком разложения марксистской исторической концепции, как ее трактовали в СССР.
Эта концепция может быть описана как модель трех сфер – социально-экономической, социально-политической и идейно-политической. В социально-экономической сфере доказывалось существование классов, то есть общественных групп, выделенных на основании экономических критериев. В социально-политической сфере описывалась борьба этих классов и рассказывалась политическая история, главным содержанием которой выступали классовые интересы и конфликты. Наконец, в сфере идейно-политической культура рассматривалась преимущественно как отражение классовой борьбы в области идей. Даже просто пролистав обобщающие исторические труды советского периода, да и вузовские учебники, легко убедиться, что именно такой была общепринятая тогда рубрикация истории, которая самой своей структурой допускала только один вид анализа – классовый.
В итоге вне поля зрения советских историков оказывались чисто экономические аспекты истории – например, проблема экономического роста. В рамках социально-экономической истории роль неэкономических факторов социальной стратификации в лучшем случае упоминалась. Но в целом экономические классы выступали главными коллективными акторами истории. Соответственно, не оставалось места и для культурных движений и механизмов, отличных от интересов классов. Понятно, насколько эта схема сковывала творческие подходы к анализу и современности, и прошлого. В отличие от советской историографии, западные историки с XIX века использовали иную модель, в которой экономическая, социальная, политическая и культурная (а иногда еще и религиозная) история рассматривались как относительно самостоятельные сферы общественной жизни (что, разумеется, тоже предполагало ограничения – но другие, в основном связанные с трудностями исторического синтеза)20.
Замечу попутно: не только марксистская, но и фашистская историография отрицала «буржуазно-либеральную» модель рубрикации истории. Причем фашистские историки отрицали ее, пожалуй, еще эксплицитнее, ополчаясь на самый принцип выделения самостоятельных уровней общественной жизни («positivistisches Trennungsdenken», как выражался выдающийся австрийский медиевист и создатель истории понятий Отто Бруннер)21. Для таких историков противопоставление государства и общества, основополагающее для либеральной политический теории и юриспруденции, было неприемлемым, поскольку подрывало идею тотальности национальной жизни, единства народа и вождя. Коммунистам, как и фашистам, история представлялась борьбой социально-политических сил. Но коммунистам было ясно, что это за силы: классы, выделяемые по экономическим критериям. Напротив, Бруннер полагал, что исследователь должен идентифицировать эти силы эмпирически с учетом конкретных исторических контекстов и словаря изучаемой эпохи. Марксисты, как и фашисты, тоже любили идею тотальности, но понимали ее несколько более гибко, в принципе допуская, хотя бы в теории, «относительную самостоятельность» уровней бытия. Тем не менее, классовый детерминизм пронизывал всю их конструкцию.
Попытки советских историков отойти от трехчастной схемы и поставить в центр внимания изучение собственно экономических, социальных, политических или культурных факторов были редки и осуждались начальством и ревнивыми коллегами как отступления от классового анализа. Такие попытки, однако, периодически возобновлялись, отчасти в силу привлекательности западных образцов, отчасти же потому, что в увлечениях классовым анализом и в повышенной идеологизации дисциплины историки порой тоже усматривали опасность. За таким увлечением могли стоять претензии на лидерство особо ретивых коллег22.
Наиболее заметным примером социальной истории в советский историографии до работ Ю. Л. Бессмертного была вышедшая в 1959 году книга выдающегося ленинградского историка А. Д. Люблинской23. Она предложила многофакторный анализ социальной стратификации французского общества начала XVII века – разумеется, оговорив, что речь идет о конкретизации классового анализа. Люблинская была прекрасно знакома с французской историографией и опиралась на опубликованные к тому времени еще весьма немногочисленные работы по социальной истории, в том числе и связанные со школой «Анналов». Однако она не провела самостоятельного, опирающегося на источники анализа социальных структур того времени.
Напротив, значительная часть книги Бессмертного построена именно на статистическом анализе массового материала (например, списков вассалов владетельных князей). Его размышления о том, что социальное положение индивидов (прежде всего, принадлежавших к господствующим кругам, поскольку они лучше отражены в источниках) определяется множеством экономических и неэкономических факторов, включая происхождение и родственные связи, были во многом подсказаны необходимостью осмыслить этот материал. Фокус на переменах в средневековом обществе под влиянием развития товарно-денежных отношений делал подобные размышления естественными и даже неизбежными: именно развитие городского хозяйства меняло соотношение между разными формами богатства и, следовательно, разными критериями социального статуса индивида.
Книга Бессмертного была во многом параллельной исследованиям по социальной истории, осуществлявшимся в 1950–1960‑е годы во Франции, в том числе и в ходе известного спора о классах и сословиях. Массовый материал, позволяющий описать внутреннюю стратификацию, в частности, дворянского сословия, использовался тогда применительно к Средневековью в пионерских работах Жоржа Дюби (с которым Юрий Львович подружился уже гораздо позднее, когда после падения СССР получил возможность ездить в научные командировки за границу)24. Проблемы социальной иерархии в интерпретации и Бессмертного, и его французских коллег понимались в значительной степени как проблемы социальной классификации. В этом состояла важнейшая черта стиля мысли, свойственного тому периоду в развитии историографии25. И конечно же, внимание к неэкономическим факторам социальной стратификации противоречило советскому марксизму и подрывало трехчастную схему исторического процесса.
Не приходится удивляться, что Бессмертный стал жертвой идеологической проработки – вместе с Гуревичем и несколькими другими историками Античности и Средневековья. Инициатором проработки выступил А. И. Данилов, один из лидеров того медиевистского истеблишмента, который пришел к власти в итоге кампании против космополитов. Он был тогда министром просвещения РСФСР и, конечно, говорил директивным тоном. Его статья была опубликована в предельно официальном журнале «Коммунист» и вменяла обвиняемым нездоровые увлечения структурализмом и стремление разработать методологии частных наук, отличные от марксистской теории26. Эта статья-донос привела к расколу и без того далеко не единой среды медиевистов и стала моментом оформления группы несоветских медиевистов, окончательно отлученных от официоза. Впрочем, организационные выводы в отношении еретиков были довольно мягкими. У них нашлись защитники – по слухам, в лице либерального вице-президента Академии наук СССР А. М. Румянцева, ратовавшего за развитие относительно объективных социальных исследований. К тому же позиции самого Данилова в эшелонах власти не были безусловно прочными.
Печать отверженности и инаковости, однако, легла на жертв его критики. В те годы, накануне и после Пражской весны, годы сворачивания экономических реформ и хрущевской оттепели в СССР, погромы относительно более либеральных и просто технически продвинутых групп исследователей и научных направлений были обычным явлением. Примерами могут служить «дела» социолога Ю. А. Левады, лидера рождавшейся тогда эмпирической социологии, историка М. Я. Гефтера, пытавшегося теоретически переосмыслить советскую историю, исследователя Второй мировой войны А. М. Некрича, позволившего себе резкую критику Сталина, и так далее. Характерно: рождение социальной истории в СССР и развитие эмпирических социологических исследований, безусловно, были взаимосвязанными аспектами интеллектуальной эволюции.
В этой связи хотел бы поделиться вот каким соображением. Положение «неофициальных» (маргинальных, несоветских и так далее) ученых в советской академической среде несло, конечно, риски. В позднесоветский период они уже были несопоставимо меньшими, чем при Сталине, но все же были. Но вместе с тем они во многом способствовали известности и престижу таких ученых, в том числе и среди молодежи. Это понимали практически все. Несоветские медиевисты и их коллеги по новой истории и теории культуры нередко вели себя довольно вызывающе (в меру, конечно), что мне всегда напоминало поведение декабристов, описанное Ю. М. Лотманом в одной из лучших его статей – «Декабрист в повседневной жизни»27. Тогда, в начале XIX века, тоже существовал особый поведенческий код, код инаковости, порой бравады, озорства и «серьезной игры», и этот код сам по себе был важнейшим вкладом декабристов в русскую культуру. Он создал в ней модель – относительно, конечно же – независимого поведения, в котором проявлялось чувство собственного достоинства этих людей. Мне кажется, сам Лотман и подобные ему ученые его поколения в какой-то мере унаследовали этот код – и, хотелось бы надеяться, способствовали закреплению его в культуре. Но жизнь покажет.
В развитие этой мысли позволю себе одно воспоминание. Однажды уважаемый ленинградский историк, пытавшийся наставить меня – тогда, естественно, начинающего коллегу – на путь истинный, так отреагировал на мое одобрительное высказывание о Бессмертном: «Он слишком д’Артаньян, а надо быть Арамисом». В констатирующей части это было, на мой взгляд, очень точное наблюдение, которое относится не только к личным свойствам Юрия Львовича, но и культурно-антропологическому (если можно так выразиться) типу, к которому он принадлежал.
Зарождение социальной истории было важным проявлением трансформации советской историографии и наук о человеке в целом на этапе позднего социализма. Постепенная деидеологизация многих областей знания, акцент на ценности экспертного знания и эмпирических исследований, признание многофакторности исторической эволюции и общественной жизни пробивали важные бреши в сталинском марксизме, основанном на гипертрофированном классовом анализе. Но самым главным аспектом этой идейной эволюции было превращение идеи культуры в центральное понятие наук о человеке и, шире, концепции человека. Вклад Ю. Л. Бессмертного здесь также оказался чрезвычайно существенным.
- Идеология и филология. Т. 3. Дело Константина Азадовского. Документальное исследование
- Разыскания в области русской литературы ХХ века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 1: Время символизма
- Разыскания в области русской литературы XX века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 2: За пределами символизма
- Средневековые видения от VI по XII век
- Жизнь и смерть в Средние века. Очерки демографической истории Франции