bannerbannerbanner
Название книги:

Константин Леонтьев

Автор:
Николай Бердяев
Константин Леонтьев

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

К. Леонтьев – враг гуманистической морали, один из самых страшных и крайних её врагов. Он всей силой своего страстного темперамента, своего острого ума, своего необычайного дарования отрицал всякую связь христианства с гуманизмом. Он предвидел, чем кончится гуманизм, каковы будут его последние плоды. Он понимал, что гуманистическая свобода опустошает человека и должна превращать его в небытие. Он любил и почитал не вообще индивидуальность, не всякую индивидуальность, а оригинальную и яркую индивидуальность – «исключительное, обособленное, сильное и выраженное развитие характеров». Индивидуализм, автономизм враждебны такому развитию характеров, таким индивидуальностям. «Реальная свобода лица» возможна и при пытке. Как преклонялся К. Н. перед сильно выраженными и оригинальными характерами, видно из его оценки дела раскольника Куртина и казака Кувайцева. Раскольник Куртин заколол родного сына своего в жертву Богу. Он заставил сына одеть белую рубаху и нанёс ему несколько ран в живот. Он любил сына и совершил преступление в религиозном экстазе. Казак Кувайцев держал у себя под тюфяком отрезанную руку, палец и волосы, а также одежду своей умершей возлюбленной. Куртин и Кувайцев отданы были под суд. «Конечно, – говорит К. Н., – никто не станет оспаривать у суда право карать поступки, подобные поступкам Куртина и Кувайцева. Но обыкновенный суд, точно так же как и справедливая полицейская расправа, суть проявления лишь «правды внешней», и ни государственный суд, ни суд так называемого общественного мнения, ни полицейская расправа не исчерпывают бесконечных прав личного духа, до глубины которого не всегда могут достигать общие правила законов и общие повальные мнения людей. Судья обязан карать поступки, нарушающие общественный строй, но там только сильна и плодоносна жизнь, где почва своеобразна и глубока даже в незаконных своих произведениях. Куртин и Кувайцев могут быть героями поэмы более, чем самый честный и почётный судья, осудивший их вполне законно». Взор К. Н., «полного ненависти к иным бездушным и сухим сторонам современного европейского прогресса», обращается к Куртину и Кувайцеву, в которых он видит «характер трагического в жизни народа». В этом сказываются не только эстетические, но и моральные вкусы К. Н. Социологическое и моральное его учение полярно противоположно социологическому и моральному учению H. Михайловского. К. H. утверждает, что яркое развитие личности предполагает дифференцированное и сложное строение общества. Упростительное смешение общества ведет к отцветанию личности, к её опустошению. Общественная нивелировка ведет к умиранию не только общественной, но и личной яркости и оригинальности. Индивидуализм Михайловского, требующий уравнения и смешения общественной среды, враждебен индивидуальности. Точка зрения Леонтьева находит себе подтверждение у исследователей совершенно иного типа, например у Зиммеля в его «Социальной дифференциации». Наряду с истиной социологического характера К. Н. выясняет истину этического характера. Сверхличные ценности, религиозные, культурные, государственные, выше личного блага. Личное благо должно склониться перед сверхличными ценностями. И это – бесспорная истина нравственного сознания, столь противоположного нравственному сознанию Толстого, Михайловского и многих русских людей. Но границы сознания К. Леонтьева были в том, что он не понимал значения свободы духа, что точка зрения его была не столько духовной, сколько натуралистической. Религиозная проблема человека не стояла перед ним во всей глубине. Леонтьев забывает, что христианство утверждает абсолютное значение всякого лица человеческого.

V

К. Леонтьев пророчески чувствовал, что надвигается мировая социальная революция. В этом он резко отличается от славянофилов, у которых не было никаких катастрофических предчувствий. Он с большой остротой сознавал, что старый мир, в котором было много красоты, величия, святости и гениальности, разрушается. И этот процесс разрушения представлялся ему неотвратимым. В Европе не может уже быть остановлен процесс упростительного смешения. Вся надежда была на Россию и на Восток. Под конец и эту надежду он потерял. «Когда-нибудь погибнуть нужно; от гибели и разрушения не уйдет никакой земной общественный организм, ни государственный, ни культурный, ни религиозный». К. Н. любил «роковое», и в действии «роковых сил» он видел больше эстетики, чем в сознательных человеческих действиях. «Свершение исторических судеб зависит гораздо более от чего-то высшего и неуловимого, чем от человеческих, сознательных действий». Он не чувствовал эстетики человеческой свободы. Он отрицал действие свободного человеческого духа в истории. В этом он был близок к школе де Местра и Бональда. Но «роковые силы» против него. В мире не удаётся «всё церковное, всё самодержавное, всё аристократическое, всё, охраняющее прежнее своеобразие и прежнюю богатую духом разновидность». «Все идут к одному, к какому-то среднеевропейскому типу общества и к господству какого-то среднего человека. И будут так идти, пока не сольются все в одну всеевропейскую республиканскую федерацию». Революция есть «всемирная ассимиляция», и она идёт. В будущность монархического начала для Европы XX века может верить лишь тот, «кто не умеет читать живую книгу истории». К. Н. предвидел, что либерализм неизбежно должен привести к социализму, и с гениальной прозорливостью определил характер грядущего царства. «Тот слишком подвижный строй, который придал всему человечеству эгалитарный и эмансипационный прогресс XIX века, очень непрочен и, несмотря на все временные и благотворные усилия консервативной реакции, должен привести или ко всеобщей катастрофе, или к медленному, но глубокому перерождению человеческих обществ на совершенно новых и вовсе уже не либеральных, а, напротив того, крайне стеснительных и принудительных началах. Быть может, явится рабство в новой форме, вероятно, в виде жесточайшего подчинения лиц мелким и крупным общинам, а общин – государству…» О будущих социальных формах он говорит: «Либеральны они не будут… Уж, во всяком случае, эта новая культура будет очень тяжела для многих, и замесят её люди столь близкого уже XX века никак не на сахаре и розовой воде равномерной свободы и гуманности, а на чем-то ином, даже страшном для непривычных». К. Н. понял раньше и лучше других, что гуманизм в социализме переродится в антигуманизм. Поэтому социализм он предпочитает либерализму и демократии. В социализме болезнь доходит до своего конца и может перейти в свою противоположность, может начаться возрождение. К либерализму К. Н. был особенно несправедливым. Социализм же, по его мнению, «служит бессознательную службу реакционной организации будущего». «Как вы думаете, господа либералы, вам они, что ли, поставят памятник? Нет! Социалисты везде ваш умеренный либерализм презирают… И как бы ни враждовали эти люди против настоящих охранителей или против форм и приемов охранения, им неблагоприятных, но все существенные стороны охранительных учений им самим понадобятся. Им нужен будет страх, нужна будет дисциплина. Им понадобятся предания покорности, привычка к повиновению; народы, удачно экономическую жизнь свою пересоздавшие, но ничем на земле всё-таки не удовлетворимые, воспылают тогда новым жаром к мистическим учениям». В словах этих есть настоящее пророчество. Для России оно сбылось. К. Н. понял всю пустоту и ничтожество чувствительного гуманизма. «Социализм теперь, видимо, неотвратим, по крайней мере, для некоторой части человечества. Но, не говоря уже о том, сколько страданий и обид его воцарение может причинить побежденным, сами победители, как бы прочно и хорошо ни устроились, очень скоро поймут, что им далеко до благоденствия и покоя. И это как дважды два четыре вот почему: эти будущие победители устроятся или свободнее, либеральнее нас, или, напротив того, законы и порядки их будут несравненно стеснительнее наших, строже, принудительнее, даже страшнее. В последнем случае жизнь этих новых людей должна быть гораздо тяжелее, болезненнее жизни хороших, добросовестных монахов в строгих монастырях». К. Леонтьев глубоко проникал во внутреннюю диалектику общественного процесса. Он – великий разоблачитель всех иллюзий. «Нет, нет, вывести насилие из исторической жизни – это то же, что претендовать выбросить один из основных цветов радуги жизни космической. Этот цвет, эта великая категория жизни, придёт в новой и сильнейшей форме. Чума почти исчезнет, чтобы дать место холере».

Ошибочно у К. Леонтьева было отождествление свободы и равенства. Поэтому он одинаково ненавидел свободу и равенство. Свобода была для него исключительно отрицательным понятием. К. Н. предсказывал появление на почве социализма во Франции великого вождя и могущественного диктатора. Для Франции он желает, чтобы «якобинский (либеральный) республиканизм оказался совершенно несостоятельным – и не перед реакцией монархизма, а перед коммунарной анархией… Торжество коммуны, более серьёзное, чем минутное господство 71-го года, докажет, несомненно, в одно и то же время и бессилие «правого порядка», искренно проводимого в жизни (чем искреннее, тем хуже!), и невозможность вновь организоваться народу на одних началах экономического равенства. Так что те государственные организмы, которым ещё предстоит жить, поневоле будут вынуждены избрать новые пути, вовсе не похожие на те пути, по которым шла Европа с 89-го года». К. Н. провидит не только всемирную революцию, но и всеобщую войну. Он предсказывает появление фашизма. Он жил уже предчувствием катастрофического темпа истории. У него вообще было сильное чувство истории – в отличие от огромного большинства русских людей. Он «предпочитает сложность и драму истории бессмыслию земного абсолюта». Он никогда не искал Царства Божьего на земле, царства окончательной правды. Он предпочитал драматизм истории, с противоречиями, с контрастами, с добром и злом, со светом и тьмой, с борьбой. И в этом он не был характерно русским человеком. Ему чуждо было русское искание всеобщего спасения, спасения всех людей и всего мира. По чувству истории, по оценке культуры и общественности он, скорее, западный человек. Он любил «ценности» культуры, хотя и не употреблял этого выражения. Спасения же он искал личного, а не общественного и не мирового. К эстетическому и натуралистическому подходу к общественному процессу у него присоединяется ещё подход религиозный. То, что эстетически воспринимал он как уродливый образ мещанства, а натуралистически как процесс одряхления и смерти, то религиозно предстало перед ним как предсказанный в Евангелии и Апокалипсисе конец. И ему эстетически нравилось, что христианские апокалиптические пророчества говорят не о царстве правды на земле под конец, а об иссякании любви и победе начал антихристовых. Дуализма добра и зла, трагизма, страдания требовала его эстетика. Тезис натуралистической социологии и философии истории об одряхлении и смерти всех наций, государств и культур не может ещё сам по себе быть истолкован апокалиптически, этот тезис не носит ещё мирового характера. Но в истории произошло объединение человечества, объединение наций и культур, всё делается всемирным. И одряхление и смерть объемлют весь мир, всю мировую культуру. Когда К. Н. потерял веру в Россию, он воскликнул: «Окончить историю, погубив человечество; разлитием всемирного равенства и распространением всемирной свободы сделать жизнь человеческую на земном шаре уже совсем невозможной. Ибо ни новых диких племен, ни старых уснувших культурных миров тогда уже на земле не будет». К машине, к техническим открытиям и к индустриальному прогрессу у него не было типического отношения романтика. Он не мог примирить поэзию с утилитарной наукой и машиной. И он искал спасения, искал сложности и разнообразия не в творчестве, а в охранении, в реакции. С этим связано его учение о византизме и о призвании России, но об этом нужно говорить отдельно. Поэзию государств, с их силой и насилием в прошлом, К. Леонтьев романтически преувеличивал. Он идеализировал аристократию историческую, смешивая её с духовной аристократией.

 

VI

Как оценить объективное научное и философское значение социологического учения К. Леонтьева и его философию истории? Для придирчивой и формалистической мысли нашего времени прежде всего должны бросаться в глаза методологические и гносеологические недостатки этого учения. Неокантианцы, особенно сторонники Риккерта, не перенесут такого натурализма в общественных науках. Я не разделяю гносеологической схоластики Риккерта и в крайнем методологизме современной критической философии вижу упадок и вырождение философской мысли, отступничество от великих онтологических задач философии. Но в крайнем натурализме всего мышления К. Н. нельзя не видеть внутреннего противоречия. Объективизм и бесстрастие леонтьевской социологии кажущиеся, – в действительности это социология очень страстная и эмоциональная. Характер образования и просвещения, связанного ещё целиком с естественными науками и позитивным духом второй половины XIX века, сталкивается с интуициями нового духа, опередившего его эпоху. Философская культура К. Н. не стоит на высоте его смелых интуиции и прозрений. Замечательное учение К. Н., в котором ему удалось установить несомненные истины, не было достаточно углублено. Учение это может быть названо общественной морфологией. Оно устанавливает соотношение форм в общественной жизни. И многие положения этой общественной морфологии имеют объективное значение. Но К. Леонтьев не доходит до общественной онтологии, он остаётся в области общественной феноменологии. Его общественная философия не углублена до онтологических основ общественности. В качестве морфолога общественности он рассматривает общество как организм и изучает смену и соотношение форм. Наиболее ценно установленное К. Н. соотношение между цветущей сложностью общества и его дифференцированностью и морфологическим разнообразием, а с другой стороны – между отцветанием и умиранием общества и упростительным смешением в нем.

Но какой космический и онтологический смысл могут иметь эти положения? И в жизни природы, и в исторической жизни человеческих обществ происходит борьба хаотических и космических начал. Победа космических начал в обществе порождает иерархическое, дифференцированное, сложное его строение. Победа начал хаотических означает смешение и упрощение, низвержение иерархического строя и лада. Бурное стремление к равенству, к демократизации, которое на известной ступени обнаруживается в человеческих обществах, представляется подъемом хаотической стихии, которая не хочет, чтобы общество было космосом, иерархическим организмом. Одряхление и смерть общественных организмов означают распадение космического их строения и частичный возврат к хаосу. Демократизация воспринимается как возобладание хаоса над космосом, как смешение, снятие всех границ и дистанций, сообщающих всему форму. Поэтому процесс этот, сам по себе, не означает развития и прогресса. Он может вести к первоначальному состоянию, может превратить общество в хаотическую массу. Процесс этот может оказаться смертельным для личности, для самого образа человеческого. Он низвергает всякую высокую культуру. Такова одна сторона процесса. К. Н. воспринимал эту сторону необыкновенно чутко и прозорливо, прежде всего эстетически. Он умел это выразить в терминах естественнонаучной социологии. Но есть и другая сторона прогресса демократизации – приобщение лишь внешне сдержанных хаотических сил к космосу, возможный подъем количеств до более высоких качеств. Метафизически углубить эту проблему он не сумел. Натуралистическую аналогию общества и организма он простирал слишком далеко, и потому смертоносный процесс упростительного смешения представлялся ему слишком роковым и неотвратимым. Он не чувствовал действия свободного человеческого духа в истории, и само действие Промысла Божьего слишком натурализовал, и склонен был отождествлять с законами природы. Он не видел, что жизнь общества есть не только жизнь природная, но и жизнь духовная. Вообще, К. Н. не понимал тайны свободы. Эта тайна не пленяла его и не притягивала к себе. В этом была его ограниченность, ограниченность натуралистического миросозерцания. Поэтому он совершенно не дорожил свободой человеческого духа, раскрывшейся в христианстве, и склонен был отождествлять свободу с эгалитарным процессом. В этом корень его метафизической и моральной ошибки. С этим связано и отрицание права, прав человека, коренящихся в бесконечной природе человеческого духа. Он не умел связать свободы человеческого духа с христианством, с христианским откровением о человеке. К. Леонтьев не понимал, что обратной стороной смерти и развоплощения старых обществ является освобождение христианства от языческого быта. Сам он оставался язычником в отношении к истории и обществу. В его бурном восстании против гуманизма была большая правда и заслуга его. Но ему не открывалось положительное религиозное отношение к человеку. Эстетическое учение К. Леонтьева о жизни очень оригинально, и применение эстетического критерия к общественности совершенно своеобразно. Эстетизм был новым явлением, резко отличавшим К. Н. от людей его эпохи. Но он не прошёл через более утончённую эстетическую культуру конца XIX и начала XX века. Он не мог ещё почувствовать прелести и красоты упадочного утончения культуры. Если бы он уже почувствовал и пережил этот закат, это очень усложнило бы его слишком прямолинейное учение об упростительном смешении и дряхлости обществ. В упадке и отцветании, в осени великих культур, есть наибольшая сложность, неведомая эпохам расцвета. Это ускользало из кругозора К. Н. Он принадлежал к той эстетической эпохе, которой понятен Рафаэль, но непонятен Боттичелли. В учении К. Н., развитом главным образом в «Византизме и славянстве», он соединил своё искание полноты жизни в красоте со своим исканием спасения. Соединение этих двух основных стремлений его жизни привело к глубоким и острым мыслям, к дерзновенному радикализму.

Глава IV
Стремление к монашеству. Борьба эстетики и аскетики. Нужда. Болезни. Жизнь в Москве. Оптина Пустынь. Принятие тайного пострига. Смерть. Духовное одиночество и непризнание. Отношения с Вл. Соловьёвым. Отношение к русской литературе

I

Период от возвращения с Востока и до поселения в Оптиной Пустыни был самым тяжелым и несчастным в жизни К. Леонтьева. Вся его жизнь стоит под знаком нужды, болезней, духовного одиночества и непризнания. Внутренно же жизнь его поставлена под знак стремления к монашеству. Он ведет трудную борьбу со своей страстной языческой природой, со своей «демонической эстетикой». Осенью 1874 года он съездил в Оптину Пустынь, находившуюся в шестидесяти верстах от Кудинова, и там познакомился со старцем Амвросием, который имел определяющее влияние на его дальнейшую духовную жизнь, и с о. Климентом Зедергольмом, с которым сблизился и о котором написал книгу. Мать К. Н. вспоминает, что, когда его маленьким привезли в Оптину Пустынь, ему там так понравилось, что он сказал: «Вы меня больше сюда не возите, а то я непременно тут останусь». В этом было какое-то детское предчувствие своей судьбы. В ноябре того же года К. Н. отправился в Николо-Угрешский монастырь под Москвой, чтобы пожить в гостинице, но вскоре переходит в келью, надевает подрясник и делается послушником. Он пробует проходить суровую школу монашеского послушания, исполняет самые тяжелые материальные работы. Но этот опыт послушничества продолжается недолго, около полугода. Монастырь не даёт ему желанного покоя, он ещё не готов для монашества, он тоскует по жизни на Востоке, по Константинополю. Из Николо-Угрешского монастыря он пишет Губастову: «С отчаянием я вижу, что Богу не угодно, видно, удостоить меня возвратиться туда (в Константинополь). Только там я понимаю, что живу: в других местах я только смиренно покоряюсь и учусь насильственно благодарить Бога за боль и скуку». И ещё он пишет тому же Губастову: «Я всё рвусь мечтой то к Вам, на Босфор, то в Герцеговину или Белград, то в Москву и Петербург, и мне иногда тяжело в этой тишине и в этом мире. Оттого я и сюда помолиться приехал на недолго, чтобы заглушить эту тоску по жизни и блестящей борьбе. Именно заглушить». Он до конца не мог победить двойственность своей природы. В нём остаётся «тоска по жизни и блестящей борьбе». И его мучит столкновение обета стать монахом с этой тоской. Он не столько духовно входит в монашескую жизнь, сколько эстетически переживает её как контраст с жизнью мирской. Он нигде не находит себе успокоения, не находит себе места. Как писатель, он не имеет успеха и влияния. Такая замечательная вещь, как «Византизм и славянство», проходит незамеченной. Материально он никак не может устроить своей жизни, он запутывается в долгах и испытывает нужду, на которую очень жалуется в своих письмах. Места он не может добыть. Имение его не приносит никакого дохода и так запутано, что ему грозит продажа с публичного торга. Отказаться от барских привычек он не мог. Он всегда держал при себе несколько человек слуг. Не мог обойтись без хорошей сигары после обеда. Любил всенощную на дому. Религиозный переворот и Афон не побороли в нём увлечения женщинами. Он влюблялся, и в него влюблялись. Но это сопровождалось угрызениями совести и страхом загробного наказания. К. Н. вступал в период душевной подавленности. Письма его к Губастову за это время оставляют тяжелое впечатление. «Кажется, что для меня всё живое кончено… Всё вокруг меня тает… Ждать больше нечего, ибо всё уже оплакано давно, восхищаться нечем, а терять что???» «Я всё умаляюсь, смиряюсь, всё гасну для мира. Равнодушия моего я Вам выразить не могу». Иногда вырывается вопль отчаяния по поводу невыносимо тяжелого положения: «Выручайте, выручайте, друзья, а то очень плохо». Но в другом месте он пишет Губастову: «Благодарю искренно Бога за многое, почти за всё, особенно за то великое мужество, которое Он во мне, при таких запутанных обстоятельствах, поддерживает». К. Н. преследует мысль о смерти. 1877 год представляется ему роковым в его судьбе. Он так поглощён личными переживаниями, что остаётся совершенно равнодушным к балканской войне. Он пишет Губастову, что у него «редко бывает середина», что «голова его постоянно увенчана либо терниями, либо розами».

В 1879 году, после тщетных поисков обеспечить жизнь, К. Н. едет в Варшаву помощником редактора «Варшавского дневника» князя H. H. Голицына. В статьях, написанных в «Варшавском дневнике», он обнаруживает темперамент политического публициста. Направление его делается всё более и более реакционным. Революционное движение в русском обществе вызывает в нём резкий отпор. В статьях «Варшавского дневника» начинают звучать неприятные ноты типического реакционно-консервативного направления. Он делается менее свободным и оригинальным как мыслитель. К. Н., в строгом смысле слова, не принадлежал ни к какому лагерю, ни к какому определённому направлению, он был всем чужд. «Я ни к какой партии, ни к какому учению прямо сам не принадлежу; у меня своё учение». Консерваторы и славянофилы относились к нему как художнику и романтику, не до конца серьезно. Он даже объяснял неуспех свой тем, что он не связан ни с каким определённым направлением. Но в нём начинает преобладать тот консервативно-реакционный стиль, который окончательно победил в эпоху Александра III. Стиль этот был уродлив и вульгарен и смягчался лишь необыкновенной даровитостью Леонтьева. Из глубоко обоснованного отвращения ко всему «левому» он слишком отождествлял себя с «правым», которое тоже ведь у нас не было слишком привлекательно. Он знал, что есть «темная» часть его души, которая «никогда в круг освещения „Московских ведомостей“ и „Русского вестника“ не попадала». И это была самая интересная и оригинальная часть его души. Какое дело было «Московским ведомостям» до идей К. Леонтьева, до его безумной романтики, до его эстетизма, до его непрактичного радикализма, из которого нельзя было сделать никаких применений к жизни. Правым дельцам он был не нужен. Катков его с трудом терпел. К. Н. сам чувствовал, что пища его крута. Он мало доступен, мало нужен для целей утилитарных, хотя бы и реакционных. Его понимают вульгарно. И иногда бывает досадно, что он сам соскакивает на вульгарную реакционность, неверно выражающую его глубокую, радикальную, благородно-аристократическую реакционность. Ничего подлинно духовно-аристократического в правом лагере не было и нет. К. Н. не был газетным публицистом и писал в газетах исключительно из нужды. В газетные статьи пытался он вложить свои заветные, самые глубокие мысли. Он не умел развивать систематически свои идеи, и важны у него острые формулы, отдельные чеканные фразы, разбросанные по мелким его статьям. Но вот необычайно оригинальный и свободный мыслитель иногда уступает место консервативному публицисту, прибегающему к формулам слишком затасканным. Это более всего чувствуется в статье «Варшавского дневника». В Варшаве К. Н. нравился вид русских войск. Он всегда любил военных и предпочитал их штатским. У него был военный, а не штатский идеал. К полякам он относился неплохо, поляки ему даже нравились. Работа в «Варшавском дневнике» продолжалась всего несколько месяцев. К. Н. отпросился в отпуск и вернулся совершенно больным в Кудиново. Дела «Варшавского дневника» пошли так плохо, что ему пришлось совсем оставить работу. Материальные неудачи и болезни вызывают в нём очень угнетённое состояние духа. Т. И. Филиппов, с которым К. Н. был в хороших отношениях, выхлопатывает ему, наконец, назначение цензором в Московский цензурный комитет. Цензором он прослужил шесть лет, и это был самый тяжелый период его жизни. Это – наименее плодотворный период и в литературном отношении.

 

В письмах к Т. И. Филиппову у него звучат скорбные ноты, усталые, жалобные и печальные. Он хочет иметь «каких-нибудь 75 рублей серебром в месяц до гроба и ровно ничего не делать. Вот блаженство!.. Вот счастье!.. ни газет не читать, ни сочинять ничего самому к сроку и за деньги. Ни монашеского послушания, ни борьбы, ни честолюбия мирского. В субботу всенощная, а в воскресный день поздняя обедня; изредка в козельском трактире закусить чего-нибудь получше, не знать почти, что делается на свете… Есть дни, в которые скорбь и уныние велики, но это скорбь о кофее в ноябре, о теплой шапке новой; о старых слугах, оставшихся в имении, которым тоже надо есть и которых бросить я не могу!.. Совесть шепчет, что Господь простит мне и помилует в день Страшного Суда. Беда в том, что эта восхитительная нирвана, более животная, однако, чем аскетическая, – есть лишь один волшебный миг забвения… И действительность вопиет громко: «Смотри, ты лишен и того, что имеют многие скотоподобные люди, и у тебя нет и не будет ни 75, ни 50 рублей в месяц, верных и обеспеченных. У тебя есть лишь 49 рублей пенсии, которые ты должен отдавать своей доброй и убогой жене и её служанке на содержание в Козельске; а ты должен что-то мыслить, что-то воображать, что-то писать и печатать, чтобы есть, спать, пить, курить и т. д.». В словах этих звучит большая усталость. А вот ещё отрывок из письма к Филиппову: «Приезд жены в известном Вам положении рассудка и необходимость внезапного переезда в столицу, без всякого денежного запаса, привели, наконец, к тому, что… я просто ума не приложу, что, например, даже есть завтра. Знакомые постоянно Христа ради помогают, кто десять, кто двадцать – вот уже третий месяц. Уж я и стыдиться перестал». Денежные затруднения привели к тому, что Кудиново пришлось продать крестьянину. Этот период жизни связан также с ужасными болезнями. У К. Н. была бессонница, мигрени, поносы, рези в животе, раздражение мочевого пузыря, кашель и болезнь гортани, трещины и сыпи на ногах и руках и отеки. Была также болезнь спинного мозга и сужение мочевого канала. В 1886 году он заболел гнойным заражением крови и воспалением лимфатических сосудов в руке. Несколько раз он был при смерти. Он пишет Т. Филиппову: «Заслуженное наказание за ужасную прежнюю жизнь!.. И вот я после двух последних острых болезней, придя в себя, наконец, от жестоких и разнообразных страданий, до того нестерпимо возненавидел всё своё прошедшее, не только давнее, полубезбожное и блудное, и гордое, самодовольное, но и ближайшее, когда я на Афоне стал мало-помалу озаряться светом истины… Не смею даже и решительно молиться о полном исцелении, например, хоть главного недуга моего (сыпи и язв); боюсь, не стал бы я, окаянный, опять прежним в неблагодарности моей!..» В письме к Губастову он пишет, что годы службы в Москве доконали его: «Вот где был скит». Вот где произошло «внутреннее пострижение» души в незримое монашество! Примирение со всем, кроме своих грехов и своего страстного прошедшего; равнодушие; ровная и лишь о покое и прощении грехов страстная молитва». Но К. Н. не был ещё готов к окончательному уходу из мира, к монастырю, и вместе с тем не мог уже жить в миру, ничего, кроме скорбей, не испытывал в миру. В этом причина его угнетённого душевного состояния.


Издательство:
Public Domain