Посвящается Эмеральд Кунард[1]
First Russia,Then Tibet by Robert Byron
Перевод: Вера Соломахина
Благодарю редакции «Кантри лайф», «Дейли экспресс», «Уикенд ревью», «Харпер базар» и «Аркитекчерал ревью» за любезное разрешение воспроизвести содержание некоторых статей.
© Robert Byron, 1933
© OOO «Ад Маргинем Пресс», 2024
Роберт Байрон (на фото слева) в Харькове, 1933
Исповедь путешественника
Некоторые авторы путевых заметок хвалятся тем, что не стремятся поучать и развивать читателей. Я не прочь к ним присоединиться, ибо мастерски написанная развлекательная книга всегда желаннее той, что привлекает внимание ученостью или праведностью. И верно, в этом отношении следующие страницы безгрешны. Но вот о мотивах, побудивших меня к путешествиям, о которых я пишу, такого не скажешь. Признаюсь, я отправился в путешествие в поисках и наставничества, и совершенствования. Как представителю общества и наследнику культуры, общая ценность которой сейчас оспаривается, мне хотелось бы понять, если мнение Запада не отвечает современным требованиям, то какие еще идеи можно применить с большей пользой для управления миром. А для этого я также на собственном опыте узнаю, из кого и чего состоит этот мир. Спешу успокоить, что этим глубоким идеям в данном томе отведено мало места. Однако они выражают общий подход, поскольку ожидать хотя бы малейшего отклика публики можно, лишь объединив несколько разрозненных путешествий.
Бытует мнение, что получить представление о мире через личный опыт не только невозможно, но и презренно как цель. Согласно этой точке зрения, настоящее знание – привилегия специалиста и содержится, так сказать, в клетках, доступ к которым есть только у него. Специалист определяется как «тот, кто всё больше и больше узнает о всё меньшем и меньшем». С увеличением количества клеток объем каждой из них уменьшается, соответственно, содержащаяся в ней истина сокращается. Если же предположить, что настоящее знание должно исходить не из исследования отдельной клетки, а взаимоотношений между ними, станешь мишенью насмешек и враждебности. Ибо бюрократия разума, как и государственная, ревностно относится к тем, кто внимательно следит за согласованностью работы ведомств. Тем не менее некоторые ощущают естественную гармонию между содержанием и деятельностью, на поиск которой они тратят жизнь и неисчерпаемые доказательства которой можно выбрать только здравым смыслом и постоянной любознательностью индивидуума. Из этого процесса выявляется самый дорогой из человеческих ресурсов, эталон ценности, способный неограниченно расти.
Это особый вид людей – путешественники. Нет надобности в который раз рассуждать об удовольствиях путешествий, но, когда порыв такой настойчивый, что становится духовной потребностью, тогда путешествие должно стоять в одном ряду с более серьезными формами стремления. Правда, есть и другие способы познакомиться с миром, но путешественник – раб чувств, его восприятие факта становится полным лишь тогда, когда оно подкреплено чувствами, на самом деле он познает мир только через зрение, слух и обоняние. Отсюда и страстная жажда увидеть всё своими глазами, насытить которую можно лишь знакомством с обширными материалами о народах, политике и географии, которые существуют на земле. Специалист счел бы такое знакомство поверхностным. Путешественник лишь ответит, что он всё больше и больше желает знать о большем и большем.
В этой книге представлены два путешествия, различие которых символизирует чудовищные противоречия загадочного XX века, в котором нам выпало жить. Первая часть посвящена России, где моральное влияние промышленной революции достигло мрачного апофеоза. Вторая – Тибету, единственной стране на планете, где это влияние пока неизвестно, где запрещены даже повозки, чтобы пересекать долины, более ровные, чем Дейтона-бич[2], и самого Далай-ламу носят в паланкине. До промышленной революции в каждой стране развивалась уникальная цивилизация со своими традициями. В России традиция пала жертвой вируса машин. Тибет же к нему остался полностью невосприимчивым. Среди наций, придерживающихся подобных традиций, эти две страны представляют собой крайние политические, социальные и интеллектуальные отличия от принятого среднего. Крайности подтверждаются даже их внешним видом: Россия кажется ниже и бесцветнее, Тибет выше и красочнее любой страны на земле. Такое подтверждение – не простое совпадение. Оно многое объясняет. Крайности подобного рода вызывают разные реакции у одного и того же путешественника. Убеждения России проповедуются и подаются как вызов Западу. Тибет вызова не бросает: он просто пассивно сопротивляется. А значит, в России надо думать, спорить и защищаться. В Тибете же только созерцать и сочувствовать. Более того, Россия представляет собой своего рода карикатуру на Запад. Искусство, политика и философия пришли из Европы, и понять их можно только с точки зрения их европейского происхождения. Тибет же не имеет к Западу никакого отношения: знания, полученные на историческом факультете, там не пригодятся, наблюдение состоит в усвоении новизны. Эти различия отражены в структуре книги. Контраст между двумя частями – не только одна из тем, он отражается и в различных состояниях мышления путешественника. Если в книге наблюдается целостность, ее нужно искать именно в этом контрасте. И, возможно, кое в чем еще. Я всегда писал и пишу, смею надеяться, с уважением к мнениям и убеждениям коллег, даже когда их не разделяю.
I. Россия[3]
«Сэр, позвольте спросить, какие возвышенные мысли могут прийти в голову, если тело измучено бытовыми невзгодами? Только подумайте, в каких трудных условиях приходится жить северянам. Вспомните об усилиях, затраченных на нескончаемую битву со стихиями, – о дополнительной одежде и обуви, шарфах и шубах, коврах, пледах, дорогой и обильной пище, необходимой для поддержания тела в хорошей рабочей форме, о водопроводе, газе, о деревянных частях дома, о покраске и перекраске, о тоннах топлива, о зимнем освещении, об ухищрениях, чтобы защититься от морозов и дождя, о нескончаемом латании дыр, о ежедневной чистке и уборке, борьбе с пылью и тысяче других препон для духовной жизни!.. На закате дня северянин доволен собой. Он выжил и даже в чем-то преуспел… Он полагает, что достиг цели и смысла существования. Ослепленный борьбой, он не осознает, насколько несообразны были его усилия. И чего он добился? Принес себя в жертву на алтарь ложного идеала. О разумной жизни и говорить не приходится. Он исполнил гражданский долг, но понятия не имеет о долге перед самим собой. Я говорю о достойных людях, от которых можно ожидать лучшего. Что касается большинства, толпы, стада, для них он вообще не существует, ни здесь, ни где-то еще. Плодясь и охраняя потомство, они оставляют последующему поколению чисто физиологические черты. Как лисы. Для нас этого недостаточно».
Норман Дуглас[4]
Новый Иерусалим
Оказавшись в России, европеец, который ценит наследие гуманизма, вдруг обнаружит, что его считают опасным реакционером, напичканным папскими догматами, направленными не только на поиски «объективной истины», но на немедленное разрушение Российского государства. Если он уже не заражен такими предрассудками, как ненависть или энтузиазм, то в виде компенсации за подобное отношение получит бодрящий стимул рациональной мысли – он поймет, что его границы мира вдруг расширились сверх всех ранее сложившихся ожиданий. И, может, вопреки желанию откроет превосходство того, что его учили называть мракобесием и тиранией, которые неизбежно перевешивают лучшие общественные цели. Тем не менее ему придется признать, что такой огромный интеллектуальный стимул содержит зерно добра. Вопрос в том, как объяснить это противоречие.
Читатели надеющиеся получить о России сведения строго научного характера – вроде наблюдения за различными явлениями, которые натуралисты проводят в заводях, оставленных приливом, могут не утруждаться, записки не для них. Большевики – люди, а не животные. Я смотрю на них как обычный человек, а не социальный зоолог. Поскольку каждое их слово защищает догму, чем я хуже? Я изложу сугубо личное мнение, выражу личные чувства в защиту европейской традиции, попытавшись не потерять из виду более научную истину, чем та, что содержится в записях полевого натуралиста, и увидеть Россию не такой, какой ее видят реакционеры и энтузиасты, с этической точки зрения по отношению к настоящему, а с культурной по отношению к будущему. Задействованные силы старше, чем революция, и еще долго никуда не денутся. Они присущи стране и народу, хотя до сих пор частично скрывались под тонким налетом западной культуры. Отсюда шок от их появления и всеобщее любопытство к их будущей роли в истории.
Смею уверить, что высказанные здесь мнения полностью ограничиваются теми, которые сложились сами собой у меня в голове и которые в действительности не приняли осознанных форм, пока я не вернулся в Англию и не решил рассмотреть собранные мной свидетельства. Большую часть поездки меня гостеприимно опекал сэр Эсмонд Ови, посол Его Величества в советской России, и леди Ови[5]. Я проводил довольно много времени с другими работниками посольства и, естественно, познакомился с англичанами, живущими в Москве. Хочу выразить искреннюю признательность за доброту, с которой меня приняли, и за содействие передвижению по стране и исследованиям. Однако категорически заявляю, что толкование собранных фактов исключительно мое собственное. До самого конца пребывания в России толкование оставалось настолько неопределенным, что, попроси кто-нибудь описать впечатление от поездки, когда корабль отчаливал из Одессы, вряд ли бы я ответил. А такой вопрос мне на самом деле задавали и в Константинополе, и в Лондоне. Поскольку я не отвечал, меня, соответственно, считали либо тупицей, либо лицемером. Моя неуверенность происходит от невежества. Если я еще могу похвастаться хорошим вкусом и приличным знанием других стран, что позволило мне оценить изобразительное искусство России и судить о нем по общепринятым меркам, то в описании современной окружающей действительности признаю поражение. Что касается лабораторий, инженерных достижений и отдельных социальных экспериментов, то они настолько слабы, что впечатление может быть только отрицательным, хотя именно эти отдельные направления большевистской деятельности вызывают энтузиазм иностранных гостей. За шесть недель мне пришлось выбрать сферу интересов. Я решил избегать условных рефлексов, грузовиков «Форд» и клиник для абортов. И всё же не нужно ни знать инженерное дело, чтобы ощутить романтику «строительства» Днепростроя[6] – как раньше, в Суккуре[7], ни быть предприимчивым, как Астор[8], чтобы отдать должное какой-нибудь гиперборейской Деметре[9] за детей на улицах в подбитых мехом шапках и с румяными, как яблоки, щеками. Если иногда и заметите злобную нотку, вините в этом незабываемую русскую бюрократию, которая предпочла считать меня, скорее вопреки себе, нежелательной личностью. А всё из-за моей безответственности: явился в Россию непонятно зачем и не с туристической группой. Почти все иностранцы заказывают поездки заранее и потому обязаны придерживаться установленных маршрутов. Это вовсе не значит, как решат многие, что путешественнику покажут только то, что угодно власти. Напротив, сегодня свободное передвижение по России – кроме восточных республик, которые зарезервированы для американских миллионеров, – включает меньше формальностей, чем до революции. Преимущества туристических поездок с гидом таятся в их замечательной дешевизне и в очень удобном «сопровождении»: туристу, естественно, скормят экспонаты действующего режима. Но так как мне всё это кажется даже заранее чрезвычайно скучным и совершенно неинтересным, я полагаюсь на свой страх и риск и, пользуясь случаем, благодарю тех, кто мне в этом помог. Путешествие, соответственно, получилось не без препон, но не менее увлекательным. Если отголоски смеха, вызванного рассказами о моих странствиях, докатятся до русских друзей, они всегда могут пропустить их мимо ушей или, в лучшем случае, пожалеть о таком неуважении. Легкомыслие – аккомпанемент европейца, поклоняющегося ложным богам, которые в действительности – в марксистской в том числе – не существуют. Ортодоксальному марксисту, как и ортодоксальному христианину, остается только благодарить за то, что он не такой, как остальные, и оставить их вариться в собственных заблуждениях. Сомнения ему не к лицу, а восприимчивость к чужому мнению равносильна сомнению. Самые лучшие мгновения путешествия рождаются в равной степени из красоты и непривычности: первое угождает чувствам, второе – разуму. Такие совпадения довольно редки, отсюда и редкость подобных мгновений. Со мной тоже было такое: когда в трехлетнем возрасте я осмелился пойти на пляж в Англси[10] и нашел пурпурную скабиозу[11], потом еще раз, когда стоял на перевале Джелеп Ла[12] и любовался тибетскими вершинами; и еще, когда на второй день после приезда в Россию, ближе к вечеру, подошел к берегу Москвы-реки. Красная столица зимой – тихое место. По снегу, как черные гули[13], бесшумно сновали по своим делам москвичи в меховых, овечьих, кожаных и бархатных шапках, каждый в пальто с большим воротником, поднятым для защиты от восточного ветра. С опущенными головами, они спешили мимо друг друга и меня, безразличные, словно потерявшие чувствительность за десять лет коллективизма. Дальше, на углу у моста, стояла вереница наемных саней, хозяева которых, арьергард капитализма, сидели, съежившись, в добротных синих тулупах. Мимо тянулись другие сани более крепкой конструкции, перевозя груды сена и ящики. Подъезжая к склону у моста, они все начинали крениться на бок, а лошади царапали лед. Наконец я очутился в Красной России, в орде темных призраков – большевиков, центре внимания взбудораженного мира. И не только в России, это была столица Союза, пульс пролетарской диктатуры, миссионерский центр диалектического материализма. Я взглянул через реку. Передо мной возвышалась самая сокровенная святыня – Кремль.
Любопытная ирония судьбы наделила столицу утилитаризма этим сооружением, как символом показной силы. Пока в нем сидит поборник коллективизма, стены его не признают и купола соборов громко смеются. Фантастическое зрелище, знакомое еще по фотографиям. Реальность же воплощает фантазию в неземном масштабе – на холме вдоль реки поднимаются выложенные треугольником две с половиной тысячи метров обветренного кирпича. Воздушные стены, которые местами вздымаются до двенадцати метров, увенчаны глубокими зубцами, расщепленными и облицованными белым камнем на венецианский манер[14]. Их неуловимый оттенок и текстура скорее свидетельствуют о защите какого-то сказочного огорода, чем об отражении средневекового штурма. Однако из их пологих откосов вырывается череда произвольно расположенных девятнадцати башен, выдающих такое скопление архитектурной невероятности, какое могло бы получиться, если бы бробдингнегцы[15] во время игры в шахматы внезапно построили из фигур замок для Гулливера. Когда я перевел взгляд на запад, семь из этих невероятных сооружений украшали композицию почти на тысячу метров вперед, слегка отклоняясь от основной стены. Угловые башни возвышались над остальными, каждая представляла собой цилиндр, заканчивающийся навесным балконом и увенчанный восьмиугольным конусом, словно шляпой-хлопушкой со слуховым окном, сужающейся к небу и заканчивающейся бронзовым флюгером. Между ними шли пять приземистых башен – крутых прямоугольных конусов из темно-зеленой черепицы, разделенных средним этажом из того же розового кирпича, но разной высоты и ширины. Эти башни, хотя и отличаются размерами, представляют собой архитектурный образец, введенный татарами. Таким образом, историк может наблюдать китайско-византийское слияние стилей, осуществленное под эгидой итальянских архитекторов. Как бы то ни было, мое внимание сосредоточилось на другом. За стенами Кремля возвышался белый холм, похожий на длинный стол, прикрытый снежным покрывалом, поднимающий к зимнему небу резиденции исчезнувших властелинов, царя и Бога. На западе виднелись два дворца – один в русско-венецианском стиле XIX века[16], кремовый на фоне мрачного неба, предвещавшего снег, и маленький итальянский дворец XV века[17] с серым каменным фасадом и с ромбовидными решетками, скрывающий крошечные апартаменты первых царей. Затем шли соборы: Благовещенский[18] с девятью куполами, Успенский[19] с пятью шлемовидными куполами, где происходили коронации, и Архангела Михаила[20], центральная глава которого возвышается над четырьмя меньшими спутниками – всего девятнадцать куполов, каждый из которых украшен крестом, большинство с тонкой позолотой; а потом, выше всех, массивная звонница, увенчанная плоской главой, и последний купол колокольни Ивана Великого[21], колоссальной в одиночестве как кульминация цезарепапистской [22] фантазии. Я посмотрел вниз на реку подо мной, посмотрел на небо, посмотрел направо и налево: по горизонтали и вертикали весь вид заполнили башни и купола, шпили, конусы, купола-луковки, зубцы. Похоже, это изобретение Данте, пришедшее в русский рай. А потом сцена ожила: зажглись огни – и перед ними закружились давно ожидавшие своей очереди снежинки. Когда я дошел до поворота к мосту, по противоположной улице маршировала рота солдат. Красная армия! Яркий представитель пролетарской власти и едва ли менее фантастический для меня, чем крепость над рекой. В серых суконных шинелях, развевающихся до пят, и в серых суконных же шлемах с остроконечными татарскими тульями солдаты были похожи на толпу гоблинов с адской миссией. Топ! Топ! Серые полы суконных шинелей раскачивались, но шагов слышно не было. За плечами каждого гоблина висела пара лыж, выше человека, готовая сбросить его на какое-нибудь деревенское кладбище, чтобы поднять мертвецов. Разворачиваясь, чтобы пройти по мосту, они грянули звонким хором что-то из серьезных, меланхоличных песен, свойственных русской музыке. Текст, несомненно, был революционный и вполне соответствовал достигнутому эффекту – будто войско древней Руси выходило на священную войну. Стемнело, повалил снег. Позади поющих гоблинов призрачным задником к спешащему городу мерцал электричеством Кремль: башня за башней, купол за куполом, громоздясь от розово-красных укреплений и снежной возвышенности в них, до последней гигантской главы колокольни Ивана Великого в 137 метрах над черной рекой.
Я пошел за солдатами и, взобравшись по крутой дороге, параллельной восточной кремлевской стене, вышел на Красную площадь. В центре освещенной прожекторами заснеженной площади выстроилась очередь к Мавзолею Ленина[23], издали похожая на муравьев. Мавзолей был открыт. Я встал за молодым туркменом. Его бледное выразительное лицо, орлиный профиль с четко вылепленными скулами характеризовали его как личность и казались доброжелательными, несмотря на венчавшую их густую копну волос, выделявшую его в толпе грубоватых славян. Кроме группы крестьян, одетых в кожу и обутых в бересту, очередь состояла из обычного безликого вида городского населения – представителей масс, готовых воздать дань уважения новому русскому Христу.
Перед тем как нам войти, объявили перерыв: выметали снег, оставленный предыдущими паломниками. Потом парами, я и туркмен, вошли через бронзовый турникет в низкой балюстраде. По обе стороны входа стояли часовые в тулупах с примкнутыми штыками. Мы прошли пустой вестибюль, если не считать советского герба – серпа и молота на земном шаре, поддерживаемого снопами пшеницы – серебряного рельефа на сером камне. Когда повернули налево, лестничный пролет и подземный коридор привели нас к усыпальнице.
Посреди высокого сумрачного помещения, облицованного темным мелкозернистым камнем, на высоком постаменте лежала мумия, защищенная перевернутой люлькой из зеркального стекла и ярко освещенная. Внизу парами на каждом конце стояло четверо часовых. Мы вытянулись в очередь гуськом. Поднявшись на несколько ступенек, я пристально всмотрелся в вождя и, подчиняясь общему порыву, отдал дань уважения этому человеку. По стенам, как я заметил, проходит фриз с выложенной над ним алой зигзагообразной полосой.
Ленин, наверное, был небольшого роста. Он покоился на ложе из серо-коричневой драпировки, накрывавшей ноги с изящной небрежностью, как в витрине модистки. На нем был пиджак цвета хаки, застегнутый у шеи. Лицо и изящно уложенные руки, словно восковые, как лепестки цветка магнолии. Борода и усы сменили цвет с соломенного на коричневый, что удивило Бернарда Шоу[24] больше (как он мне сказал), чем что-либо еще в изобретенном им «русском Элизии»[25]. Можно бы сказать: славный человечек, любящий внучат и увлекающийся обрезкой деревьев. Я задумался, не сделано ли столь безмятежное и доброе лицо из воска. Ибо ходят слухи, что недавно в святыню прорвало канализацию Кремля, что нанесло ущерб памятнику. Однако выйдя на улицу, не прошел и ста метров, как встретил старика с бородой, чертами и выражением лица точно такими же, как те, которые только что рассматривал. Так что в нынешнем облике реликвии нет ничего изначально ложного. Красная площадь называлась так задолго до революции, русское слово «красная» означает «красивая». Снег всё еще идет, каждая снежинка мягко искрится в тумане электрического света. В северной части большого белого прямоугольника площади возвышается кроваво-красный корпус Исторического музея[26], здание в древнерусском стиле, но теперь преображенное в нечто сказочное благодаря снежной филиграни на башнях-близнецах и извилистых крышах. Вдоль Кремлевской стороны идет такая же зубчатая розово-красная стена, прерываемая тремя башнями. Ту, что находится рядом с музеем, увенчанную стройным, холодным зеленым шпилем, взорвал Наполеон, но после его ухода башню отстроили заново по старому проекту[27]. Южнее, на другом конце площади возвышается знаменитая Спасская башня[28], кирпичный замок, увенчанный англичанином Христофором Галовеем в 1625 году верхом в готическом стиле со шпилями и навершиями из белого камня, напоминающими башню Тома, созданную Кристофером Реном[29]. На башне богатый восьмиугольный шатер, украшенный позолоченным циферблатом. На самой вершине сияет царский герб, золотой орел, чьи сверкающие двойные головы[30] служат указателем приезжему, заблудившемуся в Китай-городе[31].Эти две башни, да еще одна на западной стене служат главными входами в Кремль. Стену между ними прерывает глухая башня[32] прямоугольного типа с двойным конусом, над которой возвышается плоский, покрытый позеленевшей медью купол в строгом греческом стиле позднего екатерининского периода. На куполе развевается простой красный флаг, не символ шумного первомайского фарса, как в других столицах, а олицетворяющий достоинство архитектурного окружения. Под стеной проходит ряд низких трибун из серо-белого гранита. Непосредственно под башней они прерываются Мавзолеем Ленина, который сзади прикрыт ширмой из черных елочек. Мавзолей, приземистый и мощный, возвышается как ступенчатая пирамидальная башня и отполирован как британская пивная. Он построен из красного украинского гранита и черного и серого лабрадора, испещренного переливающимися синими крапинками, как на крылышках бабочки. Монолит из красного карельского порфира длиной восемь метров, который весит 59 тонн, подсвечивается фонарем. Цвет гранита – не наш худосочный розовый, а насыщенный коричневато-красный, слегка с желтоватым оттенком. Этот цвет – нечто среднее между алым флагом и розовыми стенами и гармонично подходит монументу на древней площади.
Архитектор Мавзолея – Щусев[33]. Первоначальный вариант, простоявший пять лет, был сооружен из дерева. Настоящий, с виду похожий, крепче и строже. Он построен, или скорее создает иллюзию постройки, из блоков превосходного камня, огромными размерами которых напоминает стены инков. Впечатление гармонии складывается с помощью сочетания трех красок: черной, серой и красной, а также неравномерным расположением разноцветных ступеней. Ступени, хотя и неодинаковые, далеки от хаотичности. Их размеры – и высота, и ширина – вычислены с предельной точностью, чтобы подчеркнуть образ силы и власти. Основа памятника слегка возвышается над поверхностью площади и окружена низким парапетом с закругленными углами впереди, а задние завершаются двумя небольшими павильонами. Этот парапет, павильоны, а также длинные ряды трибун, идущие параллельно кремлевской стене, построены из слегка отполированного серовато-белого гранита с плотной твердой текстурой. Внутри парапетного ограждения, по бокам входа, высажены небольшие ели, которым, надо надеяться, не дадут вырасти высокими. И последним в дальнем конце, где начинается спуск к реке, возвышается знаменитый собор Василия Блаженного[34]. Расположенный ниже общего уровня площади, без других зданий следом, он завершает панораму, словно призрачный корабль, затертый во льдах на фоне горизонта. В шутливом настроении его можно принять за огромную мишень из уличного кегельбана, где сбивают кокосовые орехи. Только скучные коричневые кокосы на разных уровнях заменили на морских ежей, лук-порей, ананасы и очищенные гранаты – разноцветные плоды, витые, остроконечные и рифленые, которые холодными ночами искушают призрак Ленина разогреться, кидая в них снежками. На Красной площади ночью всегда встретишь пьяных. Наверное, какой-нибудь ошеломленный мистик, или околевший на морозе извозчик, или отряд сотрудников ГПУ, проходящих мимо в предрассветную рань, не раз замечали всем знакомую призрачную фигуру, карабкающуюся на свой мавзолей, чтобы еще раз окинуть взглядом результаты претворенного в жизнь прошлого решения. Я и сам грешен тем, что после одной вечеринки в «Метрополе»[35] наблюдал пару явно инопланетных кораблей, несущихся по воздуху к тому зеленому ананасу с красной кожурой… Но лучше не злоупотреблять. Когда в тот день я вышел из Мавзолея после осмотра убедительных останков Ленина, было около пяти. Внезапно куранты на Спасской башне пробили час мелодичным перезвоном последнего из московских колоколов, который, пока я оставался в городе, не переставал навевать легкую грусть и умиротворение. Когда первый удар эхом прокатился по снегу и вдоль красных стен, в небеса с хриплым карканьем взмыла черная стайка ворон, выражая презрение к неподвижному пережитку прошлого – царскому орлу. Видение рассеялось. Моментальное впечатление сменилось памятью, которая не покинет меня до самой смерти. Я больше никогда не увижу Москву такой, какой она предстала передо мной в тот день.
Однако, кроме Москвы романтических видений, меня ждала не менее уникальная встреча с москвичами. Я вышел с Красной площади у Исторического музея, где раньше стояли Иверские ворота[36], и, перейдя через площадь с оперным театром[37], подошел к гостинице «Метрополь». Здесь мне предстояло передать Альберту Коутсу[38], страдающему от фурункулов, три драгоценных лимона. А еще встретиться с молодым английским коммунистом по фамилии Морган[39]. Я ожидал встретить чахоточного с заостренными чертами лица, а увидел скандинавского великана. Когда-то Морган работал шофером, но обрел веру в коммунистическую идею, увидев фильм о России, и направил стопы в «землю обетованную» и страну творческих возможностей. Какой он увидел Россию на расстоянии, такой она для него и осталась, несмотря на одиночество, трудности с языком, а в первое время борьбу с голодом. Мужество, с каким он преодолевал препятствия, меня восхищало. Теперь он работал с группой студентов тридцати семи национальностей, деля время между материалистической философией и студиями «Мосфильма»[40] и получая зарплату, на которую жил. Я привез ему несколько посылок. Не зная, что в них содержится, я упросил таможенников в Негорелом[41] их не открывать. Поэтому он, кажется, предположил, что я тоже обрел веру. А значит, мы плохо понимали друг друга. Всё началось с того, что я попросил официанта принести водки.
М. Мы здесь против дурмана.
Р. Б. Извините, но я без спиртного жить не могу.
М. Что ж, ну, я полагаю, постепенно привыкнете.
Р. Б. Может быть. Но я начинаю сомневаться, что когда-нибудь стану коммунистом. (Морган удивлен.) Я вообще политикой не интересуюсь. Мне, скорее, хочется узнать, выполнят ли пятилетний план[42] да сколько миллионов крестьян через десять лет выучат алфавит, но что гораздо важнее, обретут ли люди счастье после стольких страданий. И хотя подспудно чувствую, что обретут, не пойму, как это возможно, когда вы подменяете банальную идеологию упражнениями для ума. Например, советская культура, что это такое и где она?
М. Вы мыслите по старинке, просто не понимаете. Наше искусство коллективное, и мы воспитаем интеллигенцию, которая научится мыслить и творить вместе. В революционный период всё шло по-другому, там вдохновлялся каждый. А период строительства, к которому мы приступаем, в искусстве отобразить гораздо труднее.
Р. Б. Вы хотите сказать, что уже нет такого грандиозного восторга?
М. Да. Хотя борьба по-прежнему продолжается.
Р. Б. (раздраженно). Объясните, ради бога, что вы имеете в виду под этой борьбой, о которой все твердят. Борьба с чем? Разве в России еще остался кто-нибудь, с кем надо бороться? Не представляю.
М. Разве вы не понимаете, что всё вокруг – борьба. Поставьте этот стакан с водой на стол, и стакан со столом будут в состоянии войны. Их взаимодействие – борьба. То же самое происходит в развитии общества. Рабочие могут строить социализм только в борьбе, продолжая классовую войну.
Р. Б. А когда вы покончите с классами, то в результате создадите новые и превратите несколько миллионов рабочих в аристократию, которая будет управлять страной через угнетение, то есть борьбу с оставшимся большинством. Каким же образом из этой навязчивой идеи о классе может получиться что-то творческое или просто интересное, я ума не приложу. Это еще хуже, чем в Англии.
М. На самом деле вы многого не понимаете. Возьмите Бетховена. Конечно, мы признаём, что он гений, но разве вы не замечаете в его симфониях признаков классовой борьбы того времени. Или Вагнера. Когда его сослали за революционные идеи, он написал «Кольцо»[43]. Потом снова превратился в добропорядочного буржуа, и в результате написал оперу «Парсифаль»[44].
Р. Б. (успокаивающе). Согласен, «Парсифаль» ужасна. Полагаю, если перевести всё, что вы мне сказали на простой язык, это значит, что гений – продукт окружающей среды. В этом нет ничего нового. А можно спросить? Как вы считаете, удалось бы Ньютону открыть закон тяготения, живя в современной России?