bannerbannerbanner
Название книги:

Тысяча лун

Автор:
Себастьян Барри
Тысяча лун

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Глава вторая

Джас Джонски был приказчиком в бакалейной лавке. Лавка принадлежала унылому привидению, которое звалось мистер Хикс. Впервые придя туда, я поняла, что нравлюсь Джасу.

– Ты дочка Джона Коула, – сказал он без тени страха.

– Откуда вы знаете, что я дочка Джона Коула? – спросила я. Меня напугало уже и то, что меня узнали.

Он сказал, что прошлой осенью доставил нам на ферму какие-то тяжелые припасы в фургоне, и удивился, что я не помню, – ведь тогда он сделал мне комплимент.

– А теперь ты стала еще красивее, – сказал он. Смотри, какой храбрый.

Я не знала, что ответить. В своем роде это было как нежданная засада. Я была готова обороняться. Томас Макналти говорил, что девушка должна не бояться и уметь пользоваться ножом и пистолетиком, все такое. У меня в подоле был зашит тоненький стальной ножичек на случай, если пистолет подведет. Английской стали. Томас Макналти показал, в какие места его лучше всего втыкать, если на тебя напали.

Но каждый раз, когда я приезжала в город за покупками, Джас Джонски был со мной любезен. Как будто бы теперь у меня было кому доверять в городе. Между нами что-то происходило, но я не могла подобрать этому имени. Мне казалось, это что-то хорошее. Я начала ждать следующей встречи и даже подгоняла мулов по дороге в город, что им было совсем не по душе.

Да, я явно нравилась Джасу Джонски. Он полгода отвешивал мне сахар и все прочее, а потом, когда у моей телеги отвалилось колесо, отвез меня на ферму Лайджа Магана и разговорился с Томасом Макналти. Томас такой человек, что и с самим дьяволом не отказался бы поболтать, так что Джасу не стоило труда его разговорить. Так Томас Макналти и Джон Коул начали с ним знакомство. Я никогда не видела, чтобы Джон Коул смотрел на человека с такой неприязнью.

Но Джас Джонски был то ли слеп, то ли влюблен и вроде бы не замечал. Он стал являться к нам на ферму регулярно и, когда узнал, что Томас Макналти любит дорогой сорт патоки, что возят из Нового Орлеана, стал время от времени приносить банку этой самой патоки. Джас сидел, улыбаясь и болтая, Томас совал в банку прутик и облизывал, как медведь, а Джон Коул молча кривился. Он был равнодушен к патоке, кроме самой дешевой, что мы добавляли в табак после уборки урожая. Джас Джонски сиял улыбкой, как солнце, которое никак не желает заходить, несмотря на поздний вечер.

– Мне нравится в городе, – говорил Джас Джону Коулу, – но и здесь, на природе, тоже нравится.

Джон Коул молчал.

Самое большее, что Джон Коул позволял в смысле ухаживаний, это чтобы Джас походил со мной в лесу десять минут. Нам даже за руки не разрешалось держаться. У Джаса Джонски были скромные устремления – обзавестись собственной лавкой. Еще он туманно упоминал о переезде в Нэшвилль, где у него жила родня. Несколько раз он останавливался, ставил меня перед собой и начинал с жаром объяснять, как он меня любит. Было очень приятно смотреть, как он краснеет. Совсем как в романах, когда бурные признания вырываются из груди его.

Потом Джас Джонски решил, что может на мне и жениться, и спросил меня. Я не знаю, сколько лет мне тогда было, но, думаю, семнадцати еще не исполнилось. Я родилась в полнолуние месяца Оленя – это все, что я знала. Джас сказал, что ему девятнадцать. Он был рыжий, с таким цветом лица, словно обгорел на солнце, – не только летом, но и круглый год.

Узнав об этом, Джон Коул тоже покраснел. Как вареный рак.

– Нет уж, милостивые государи! – сказал он.

Все-таки я работала в конторе у Бриско: необычное занятие для девушки, не говоря уж – индеанки. Думаю, Джон Коул хотел, чтобы из меня получился первый президент индейской крови.

Ну а я думала, что очень хочу замуж за Джаса Джонски. Мне само слово нравилось. Я это вроде как представляла себе. У меня была такая картинка в голове. Мы даже еще не целовались ни разу, но я представляла себе, как запрокидываю голову для поцелуя. Мы держались за руки, когда Джон Коул не видел.

Но Джон Коул был мудрый человек и видел другое. Он-то не рисовал себе картинок в розовом цвете. Он знал, каков этот мир, и что этот мир скажет, и что потом сделает. И Джон Коул был в основном прав.

Но мне было уже почти семнадцать, а может, и исполнилось семнадцать, и что я знала, ничего. Ну, кое-что знала. Где-то далеко в моей памяти скрывалась черная картина с криками и кровью, потоками крови. Мягкая бронзовая кожа сестры, теток. Иногда у меня получалось что-то вспомнить – или казалось, что получается. Может быть, я говорила, что не помню, потому что не хотела помнить – даже внутри себя. Как на нас сыпались солдаты в синих мундирах, штыки, пули, огонь и жестокое убийство душ. Не знаю. Может, я это воображаю со слов Томаса Макналти. Черная картина. Но потом – долгая и отчетливая память того, что делали для меня Томас Макналти и Джон Коул, все их могучие труды, чтобы утешить меня и дать мне кров.

Томас Макналти был не настоящей матерью, но почти настоящей. Время от времени он даже ходил в платье.

Я думала, Джас Джонски может взять на себя то, что раньше делали Джон и Томас, в смысле утешения и предоставления крова.

Он был не красавец, с этим своим красным лицом. И телом он был дрябл, точь-в-точь трухлявое бревно в лесу. Но с двадцати шагов смотрелся вполне нормально. О, он был просто обычный парень, тощий мальчишка, потомок поляков, переселившихся в Америку. Но для жителей Париса главное было, что он белый. Белый человек. Говорят, любовь слепа, но горожане были определенно зрячие. Даже очень.

Когда тебе раз за разом говорят одно и то же, поневоле устанешь. Я знаю, мистер Хикс думал, что Джас Джонски сошел с ума. А может, предался дьяволу. Хотеть жениться на существе, которое ближе к обезьяне, чем к человеку, – вот как сформулировал это мистер Хикс. Джас Джонски передал мне его слова, очень сердитый, но вместе с тем, может быть, чуточку испуганный. У Джаса была мать в Нэшвилле, но он ни разу не свозил меня, чтобы с ней познакомить. Ничего такого.

Однажды я вернулась на ферму вся в синяках. Увидев это, Розали Бугеро вскрикнула и отвела меня на задворки, в баню, потому что со мной надо было сделать тайное, чего мужчинам видеть не полагалось. Потом она привела меня в дом, смешала мазь из толченых листьев и осторожно втерла мне в разбитое лицо.

Когда мужчины вернулись с поля, Томас Макналти сильно выражался и скрежетал зубами.

– Не знаю, зачем вы вообще отпускаете девочку в город, – сказала Розали.

– Цыц, чего уж теперь, – сказал ее брат Теннисон, но он и сам не знал, что имел в виду. Его точеное лицо было закутано испугом.

Мне казалось, что у меня в лице все кости потрескались, словно тарелку уронили. Через несколько дней я вышла поплескать в лицо водой из бочки и даже в дрожащем отражении поняла, что я не красавица. В тот же день я начала трястись, как та самая вода. Я тряслась две недели и, хотя потом перестала, чувствовала, что у меня внутри, где-то глубоко, еще продолжается дрожь. Как рикошет от пули отдается эхом в расселине между скал.

Мое свадебное платье было тогда только наполовину готово и лежало у Томаса Макналти, перекинутое через спинку стула. Томас работал над шитьем, когда выпадал часок. Платье было похоже на человека. Белое, как привидение.

– Я не хочу сейчас выходить замуж, лучше убрать это платье до другого раза, – сказала я.

– Господи, помилуй нас, – ответил Томас страдальчески, как портниха, что много часов провела за шитьем.

В доме воцарилось какое-то отчаяние. Как будто небо упало, и не было мулов и веревок, чтобы втащить его обратно наверх.

Джон Коул сказал, что пойдет поговорит с шерифом Флинном.

– Не будь дураком, – сказал Томас Макналти. Сострадательно, тихо сказал.

Просто им хотелось что-нибудь сделать. В этом мире, если случилась несправедливость, человеку кажется: можно что-то сделать прямо сразу, чтобы ее загладить. Справедливость. Я думаю, это было так даже до того, как пришли белые люди. Мать рассказывала мне историю про мой собственный народ, которая случилась сотни лет назад. Было одно племя, которое говорило на нашем языке, но отделилось от нашего и стало пожирать своих врагов после битвы. И еще люди этого племени стали приходить туда, где мы хоронили своих мертвых, и пожирать их тоже. Они приходили ночью и крали тела. Они старались поймать кого-нибудь из нашего племени и съесть. Как я дрожала, услышав этот рассказ. Долго ли, коротко ли, наши люди пошли воевать с тем племенем и многих из него убили. В конце концов последних оставшихся из того племени загнали в большую пещеру, завалили кучами дров и сказали: если те не перестанут быть людоедами, мы подожжем дрова. Те не хотели перестать, и наши подожгли дрова. Костер горел неделю – глубоко в горе.

Ребенку было страшно слушать этот рассказ, но он был еще и о справедливости. Правосудие. Сделать что-нибудь сразу, чтобы загладить преступление. Человеку хочется справедливости. Даже если это значит убить. Иначе может случиться что-нибудь еще похуже. Томас Макналти и Джон Коул тоже это чувствовали. Оно было частью мира, в котором мы пытались жить. Однажды, как я уже рассказывала, они защитили ферму от Тэка Петри и его банды, которые пришли с ружьями, чтобы забрать выручку того года за табак. Они были такие храбрецы, что дальше некуда.

Но мы были бедны, и среди нас было два индейца.

Вообще, побить индейца – не преступление, как я уже сказала. Лайдж Маган пошел к законнику Бриско – тот, конечно, был его другом и другом его отца, – чтобы тот подтвердил. И он подтвердил.

Лайдж Маган вернулся в мрачной задумчивости.

У Томаса Макналти и Джона Коула на самом деле не было ничего, кроме меня. В смысле, такого, без чего они не могли бы жить. Такого, за что могли бы отдать жизнь. Так они говорили. Мне было ужасно больно слушать, как они это говорят, а потом – как они говорят, что их самое дорогое сокровище пострадало и они не знают, что делать. И что, может быть, как выяснил Лайдж Маган, они не смогли бы это поправить, даже если бы знали как.

 

Живи мы подальше на запад, они могли бы начать стрелять, если бы нашли виновного.

Томас Макналти гадал, будет ли какой-нибудь толк, если обыскать город на предмет бродяг и бездомных и, может, поездить по дорогам с той же целью. Джон Коул сказал, что нынче на дорогах одни только бездомные бродяги и есть. Томас Макналти вздохнул и сказал, что они сами многажды были такими же бродягами.

Они всё спрашивали меня:

– Ты видела, кто это был? Бродяга? Кто-нибудь знакомый?

А я все отвечала:

– Не знаю.

Я подошла и встала у ноги Джона Коула – как собака, что не понимает, хорошо поступила или плохо.

Ведь я думала, что должна знать, и пыталась понять, знаю ли. Я очень смутно помнила, как тащилась вон из города, навроде раненого пони, и дотащилась до дома законника Бриско, и Лана Джейн Сюгру, его экономка, кликнула своих двух братьев, и они домчали меня до дома на двуколке Бриско. Может быть, я плакала, а может, и нет. Братья – Джо и Вирг – не смели на меня смотреть, но нервно переглядывались. Я помню, как неслись мимо поля и пустоши, а братья все подстегивали пони. Каждый ухаб отдавался болью через жесткое сиденье. А потом братья, не сказав ни слова, высадили меня на задах фермы Лайджа.

Они не стали высаживать меня перед домом.

Глава третья

Я могла бы сказать, что лицо мне разбил Джас Джонски. Конечно могла. Но у меня не было этого в голове. Там, где должны жить все истории. Чистые, как ручей высоко в горах. Джас Джонски, с которым мы даже ни разу не целовались. У меня в голове было темно, и я ничего не видела. Небольшая буря дрожи каждую минуту налетала на меня и сотрясала все тело. В меня кто-то вошел силой, это точно, потому что там внизу у меня все было изодрано. Я могла бы сказать, что, кажется, это был Джас Джонски, но тогда их дикими лошадьми было бы не оттащить – они бы его убили. Будь Джон Коул не индейцем, а ангелом, все равно его было бы не остановить. Он бы отправился в город с пылающей местью внутри, и Джаса Джонски ничто не спасло бы.

Я не хотела, чтобы Джона Коула повесили. И не видела ясной картинки у себя в голове.

В Америке только сделай виноватый вид, и тебя тут же повесят, если ты бедняк.

И вообще, может быть, я хотела сама все поправить. Помню, у меня была такая мысль. Я просто храбрилась с отчаяния. Помню, я думала тогда: поначалу отец и мать тебя защищают, но приходит пора, когда ты сам должен за себя сражаться. И я решила, что для меня уже настала эта пора.

Скажу еще, что мне было очень стыдно. Стыдно, что Розали пришлось меня мыть. Я была в ступоре от стыда. Я не могла об этом говорить даже сама с собой. Поэтому, вместо того чтобы говорить, я думала: я сама за это сквитаюсь. Наверно, я была храбрая. Такие мысли хороши на время, поначалу. Но как их воплотить?

То, о чем я рассказываю, случилось в округе Генри, штат Теннесси – возможно, году в тысяча восемьсот семьдесят третьем или семьдесят четвертом; я никогда не была особо сильна в датах. И хоть оно и случилось, никто не знал, что произошло на самом деле. Были голые факты, было мертвое тело, и были подлинные события, никому не известные. Случались и другие убийства, но тогда было известно, кто убийца. А кто убил Джаса Джонски? Это был большой вопрос для горожан. Он занимал умы дольше, чем можно было ожидать. Возможно, в Парисе до сих пор об этом судачат. Хоть я и говорю, что описываю все как есть, не забывайте, что я рассказываю много лет спустя. И что теперь уже никого не осталось в живых, чтобы подтвердить или подвергнуть сомнению мой рассказ. Кое в чем я и сама сомневаюсь. Потому что я говорю себе: могло ли это быть на самом деле? Неужели я и правда так поступила? Но через трясину воспоминаний можно пробраться только одной-единственной тропой.

За исключением законника Бриско и, может, еще двух-трех человек, горожане считали меня не человеком, а дикой тварью. Скорее волк, чем женщина. Мою мать убили так, как пастух убивает волка. Это тоже факт. Надо думать, фактов было два. Я была меньше, чем наименьший из обитателей городка. Я стояла ниже, чем шлюхи в публичном доме. Возможно, для горожан я была просто заготовкой будущей шлюхи. Я значила меньше, чем докучливая черная летняя муха. Меньше, чем старое дерьмо, что выбрасывают на задворки. Настолько мало, что со мной можно было делать что угодно – бить, избивать, пристрелить, содрать шкуру.

То, что Джон Коул берег меня, как золото, по его собственным словам, – так берег, что само солнце мне завидовало, – ничего не значило в глазах всех остальных людей на земле.

Законник Бриско был, как выражался Томас Макналти, «большой оригинал». Я будто слышу голос Томаса у себя в голове. Это слово у него звучало скорее как «ригинал». Лайдж Маган говорил, что второго такого не сыщешь на всех широких просторах Америки. Во всяком случае, насколько ему известно.

– Конечно, – оговаривал Лайдж Маган, – я не со всеми в Америке знаком.

Законнику Бриско – я никогда не слышала, чтобы к его имени прилагали какое-либо другое звание, – было лет шестьдесят, когда я стала на него работать. Он еще не начал лысеть – жесткие волосы торчали, как проволока, и он приглаживал их с помощью масла из баночки. Ох уж это масло. Оно воняло гнилой капустой. И еще меня всегда удивляло, какие у Бриско чистые руки. Конечно, он не работал на земле. Но у него были всякие штучки с пемзой, которыми он полировал ногти, и серебряная острая штучка, которой он чистил под ногтями, если туда вдруг попадала грязь.

Он был слишком старый, чтобы участвовать в войне, но это, наверно, и к лучшему, говорил он; как и многие другие в Теннесси, он не знал, на чьей стороне лучше быть, и от сомнений у него голова шла кругом. Возможно, он решил, что хочет быть на стороне жизни.

Контора его располагалась прямо в доме и была полна блестящего дерева – оно так блестело, будто на полу стояла лужа воды, мерцало и переливалось. Бриско посадил меня за столик в углу, чтобы я вела счета. У окна, что выходило на большую дорогу. Он хотел, чтобы я примечала, кто ездит в город и из города, и порой просил записывать имена, если я их знала. Многие, кого я видела из окна, ездили этой дорогой каждый день. Например, возчик Феликс Поттер, чье имя значилось на бортике телеги. Если проезжал кто-то незнакомый, я спрашивала законника Бриско, кто это, и он подбегал к моему окну и выглядывал. Мне приходилось сторониться, чтобы дать дорогу его большому животу. Так я узнала почти всех в Парисе, кто ездил по этой дороге. Теперь, когда к законнику Бриско приходил клиент, я уже примерно знала, кто это, и если у нас были документы, относящиеся к этому человеку, я доставала их из шкафа для бумаг.

Документы порой говорили о человеке многое, порой молчали. Там были списки всех душ, что продавались и покупались в округе Генри, в конторе по продаже негров – она раньше принадлежала отцу законника Бриско. Была там и денежная история лавки мистера Хикса и четырех других городских лавок – история за семьдесят лет, правительственные контракты за многие годы на снабжение исчезнувших индейцев – и пятьдесят страниц старых высохших нарядов на довольствие войск, что изгнали чикасо и чероки из Теннесси.

В документах было написано, что цивилизовать нас не удалось. Я читала это и плакала. Не было на свете ничего более цивилизованного, чем грудь моей матери и я сама, прикорнувшая на ней.

Но цифры не плачут. И еще они нужны в любом деле.

Законник Бриско очень настаивал, чтобы я следила за дорогой. Это нужно было в том числе и для выживания, ведь в те послевоенные времена в Теннесси добра от незнакомцев ждать не приходилось. А взгляды законника Бриско, правду сказать, были очень уж восточнотеннессийскими для человека, живущего на западе штата. В восточном Теннесси многие не хотели отделяться от Союза. Там часто встречались не только кучки солдат, но также и таинственные люди, которые, возможно, когда-то были солдатами, но проиграли войну. Иногда в сумерках на дороге становилось очень оживленно. Даже несмотря на то, что новый губернатор стоял за старых сепаратистов и они набрали достаточно голосов, а предыдущий губернатор был, наоборот, за Союз и отнимал голоса у сепаратистов. А может, как раз не несмотря, а потому что.

Сам законник Бриско сидел за огромным столом, привезенным в Теннесси на одном из первых переселенческих фургонов. Он сказал, что это было почти сто лет назад, когда штат Теннесси еще даже не образовался. Первым Бриско в этих местах был его прапрадед. Законник Бриско питал горячие чувства к штату Теннесси. Он любил говорить об исторических истоках и часто произносил расхожее местное выражение «между горами и рекой». Согласно ему, эти слова описывали географическое положение штата – между Аппалачами и Миссисипи. Надо думать, что так. А про западный Теннесси говорили «меж двух рек», поскольку западная часть штата и впрямь лежала между реками Теннесси и Миссисипи.

Законник Бриско вообще широко мыслил, если можно так выразиться, по поводу мира в целом. Он активно участвовал в разных благородных делах, которые сам называл «немодными». Видимо, я была одним из этих дел. Бриско считал, что старый президент Эндрю Джексон много лет назад очень нехорошо обошелся с индейцами чикасо, выгнав их в индейские земли. Что касается Улисса С. Гранта, нынешнего президента, Бриско сильно вздыхал, говоря о нем. Возможно, он хороший солдат, но разве из хороших солдат непременно получаются хорошие президенты?

Законник Бриско был женат на женщине из Бостона и родил с ней семерых детей, но она забрала детей и уехала обратно в Бостон. Взамен у него теперь была экономка Лана Джейн Сюгру и ее два брата, которые тогда отвезли меня на ферму. Лана Джейн была родом из Луизианы и употребляла такие слова, как «кутюр» и «куафюра». Она была очень маленькая и ходила в шляпке как на улице, так и в доме, ибо почти полностью облысела.

Я сидела за своим столиком и вела книги. А потом в шесть часов приезжал Джон Коул на телеге и забирал меня, потому что законник Бриско жил к югу от Париса и не нужно было проезжать сквозь город, как сквозь строй. По дороге Джон Коул, побуждаемый тишиной вокруг, рассказывал мне про Новую Англию, свою родину, и про все их с Томасом приключения, весьма многочисленные. Иногда он был весел и рассказывал в смешном духе, но по характеру больше любил говорить о серьезном.

– Самое важное в мире, – говорил он, – это ежели кто тебе сделает плохо, чтоб он непременно помер.

Времена года служили фоном его словам. Если была зима, он застегивался так, что лишь глаза сверкали двумя угольками, и я тоже куталась, но он все равно умудрялся продолжать разговор, даже в самые ледяные дни.

А вот когда он был рядом с Томасом Макналти, а он старался быть с ним рядом по возможности все время, он почти всегда молчал.

Когда Томас одевался моей мамой, он оставался примерно таким же. У него ни голос не менялся, ничего. После возвращения из Канзаса он реже надевал платье. Если уж законник Бриско был «ригиналом», Томас – тем более. Томас Макналти часто говорил, что пришел из ниоткуда. Он это имел в виду совершенно буквально. Все его родные умерли в далекой Ирландии, как мои – в Вайоминге. Они умерли от голода, и многие индейцы погибли от того же. Он говорил, что пришел из ниоткуда, но теперь живет с королями и королевами. Ему никогда не приходило в голову, что мы тоже – ничто.

У него была такая манера – говоря о Джоне Коуле, он подавался лицом вперед, и подбородок ходил вверх-вниз, как кулачок на станке. Джон Коул в глазах Томаса Макналти был всегда прав. При упоминании о нем Томас краснел. Он говорил что-нибудь совсем обычное, но щеки заливались румянцем.

– Наверно, надо спросить Джона Коула, – мог сказать он, если выходил какой-то спор. И выставлял лицо вперед.

Он не старался быть смешным, но я каждый раз смеялась. Он, конечно, видел, но не обращал внимания. И ни разу не спросил, что именно меня смешит. А и спросил бы, я бы не смогла ответить.

Я всегда запросто могла говорить с Томасом о чем угодно, пока не обнаружила, где проходит граница.

Возможно, Розали Бугеро тоже опечалилась, когда мое платье убрали, – ведь это она заправляла всем делом, как королева, из-за кулис. Это она раскроила белую ткань на сотню кусков, свернула из них розочки и пришила под вырез платья. Розали Бугеро до недавних времен была настоящей рабыней, как я уже сказала, но если она и думала об этом, то ничем не выдавала – показывала лишь склонность к тому, что лучше всего назвать счастьем.

В тот день, когда я явилась домой избитая, она не была счастлива. Она была очень расстроена, когда обмывала меня. Ей пришлось мыть мне между ногами. Наверно, она видела много женских страданий, когда была в рабстве.

Но конечно, жители западного Теннесси, за кого бы они ни сражались во время войны, не слишком любят чернокожих.

 

– Они не любят, когда черные много о себе понимают, – сказал Лайдж Маган. – В этих местах живут одни серопузые.

Он шутил легко – как солдат победившей армии, который понял, чем чревата победа.

– Восточный Теннесси во время войны был весь за Линкольна, – рассказывал он, – все тамошние жители были за Союз и сражались в синих мундирах, как мы. А вот в этом западном Теннесси сплошные серые мундиры и хлопковые поля.

Делясь этими историческими сведениями, он качал головой, словно они привели его в замешательство, да так оно и было.

– Грант, наверно, ничего, – сказал Томас Макналти. – Он не друг никаким серопузым.

Розали Бугеро плевать хотела на Улисса С. Гранта, и, глядя по тому, как обернулось дело, может, она была и права. Она хотела только, чтобы пироги у нее удавались, как она задумала, и чтобы мы в покое проводили зимние вечера, когда непогода загоняет все мечты под крышу, и я готова биться об заклад на большие деньги – она безо всякой радости обмывала меня после всего, что случилось.

Ее брат Теннисон как мог возделывал поле для себя, в остальное время работал на Лайджа, и еще Лайдж платил Розали жалованье за работу по дому, и Розали полагала, что сама себе хозяйка. Ну почти.

Я не могу сказать после всех этих лет, что ее любили в городе. Примерно так же, как меня и Джона Коула. И когда она ходила по городу, то должна была смотреть себе под ноги, не поднимая глаз. Но она все же бывала в городе, проникала в галантерейный магазин с черного хода, осторожней не бывает. Я думаю, она разбиралась в лентах получше, чем мамаша Коган, жена галантерейщика.

В тот день Розали обмывала меня нежно и осторожно, что-то приговаривая, совсем как мать.

Хоть она и не была никогда замужем, а о браке знала во всех отношениях побольше, чем Томас Макналти. Я-то не знала вообще ничего, ни в каких отношениях. Вероятно, пастор белых людей беседовал с невестами, готовя их к будущему браку, но мне этого, скорее всего, не перепало бы – меня ведь и учиться не пустили, когда я была маленькая. Но это не важно, потому что Розали постаралась обо всем позаботиться. Она объяснила мне, как работает механизм любви, и что куда входит, и как это перетерпеть, и что, по всей вероятности, нравится мужчинам, и что им, скорее всего, не нравится. Я думаю, она рассказала мне все, что знала. Сама будучи женщиной, она не имела сведений о мужском устройстве. Как я уже говорила, в юности она жила в старых хижинах для рабов – эти хижины до сих пор стояли к северо-западу от большого поля Лайджа, медленно рушась в сорняки под гнетом непогоды. На плантации насчитывалось десятка три рабов. По выражению Розали, человечество там было книгой без обложки.

Она принесла эмалированный тазик с горячей водой, чистую тряпочку и стала меня обмывать. Господи помилуй. Она прекрасно знала, что произошло, но, как я помню, ни у меня, ни у нее не было слов, чтобы это обозначить. Она говорила со мной на языке доброты и обмыла меня, а потом обняла двумя руками, и стала покачивать, и сказала, что я очень хорошая девочка и не должна горевать. Но я, конечно, ужасно горевала. И она это прекрасно знала. У нее были такие странные глаза, желто-оранжевые, как осенняя урожайная луна, – я никогда больше ни у кого таких не встречала. Она была добрая женщина, с которой долго обращались так, словно она ничто. У Лайджа была целая теория по поводу того, что Розали на самом деле королева. Он любил об этом говорить.

– Кто знает – может, наша Розали на самом деле королева, – говорил он.

До этого дня невеста Джаса Джонски была счастлива. Пускай ферма Лайджа, по его собственным словам, после войны не стоила и двух центов – нам хватало на повседневные нужды. И я работала в хорошем месте. То были хорошие дни и для Джона Коула с Томасом Макналти, ибо великие превратности, что постигли Томаса в форте Ливенуорт, уже миновали – тогда его прежний командир майор Нил пришел ему на помощь и спас от виселицы.

Я хорошо помню тот день, когда он вернулся домой после долгого пребывания в тюрьме. Думаю, во всем мире за всю его историю не было такого счастливого лица, как тогда у Томаса Макналти. Он прошел пешком пятьсот миль от самого Канзаса.

А мы с Джоном Коулом прошли полдороги до города, потому что знали – Томас Макналти обогнет город лесом и возникнет, что твой олень, прямо на опушке.

Не знаю, видали ли вы когда, чтобы один мужчина обнимал другого, но если не видали, поверьте мне, что это зрелище трогательное. Поскольку мужчины считают, что должны быть суровыми и храбрыми. Может, Джас Джонски так думал, но не мои двое. Они схватили друг друга в объятия под драными кронами деревьев. Может, Томас Макналти был обтрепан хуже, чем лесной куст, а Джон Коул на взгляд со стороны был груб, как придорожная канава, но я знала их историю в малейших деталях и могла измерить тот яростный ток силы, что шел из груди одного в грудь другого, весь жар этого объятия.

Наверно, если я чего и хотела от Джаса Джонски – это чтобы он меня любил вот так.

И вот – Розали меня обнимает и укачивает.

Мир все-таки очень печальное место.


Издательство:
Азбука-Аттикус
Книги этой серии: