© Роднянская И. Б., 2006
© Языки славянских культур, 2006
Часть III. О движении современной поэзии
Поэзия паузы: Предчувствия и память
Только ли кажется это современнику и ровеснику, вплотную приблизившему взгляд к своему предмету и перенапрягшему слух, – или действительно окрепла и обнаружила себя новая, «иная» струя в поэзии? Что я вкладываю в столь широкие слова, объясню потом, но и прежде всех объяснений три выбранных здесь имени – Татьяны Глушковой, Игоря Шкляревского, Олега Чухонцева – подскажут: речь идет не о тех, кто объединен литературными знаменем или мировоззренческим пристрастием. Конечно же, не школу, а культурное веяние, незаметно перемещающее общий поток нашей лирики в сторону неведомого завтра, хотелось бы мне обозначить, и задача моя трудна, ибо неочевидна.
Но так же трудна поэзия интересующего нас толка – неявностью конечного смысла и особой содержательной уплотненностью.
О чем молчу, темнея впалым ртом,
в какой пролетке, бабкиной коляске
лечу, когда весна хрустит песком,
когда в автобус, что набит битком
людьми, что врукопашную, ползком
(когда Москва не позади – кругом:
на беженских подводах, босиком,
давясь своим заплаканным платком) —
а выстояли при Волоколамске, —
сажусь рядком, чтоб говорить ладком,
волос моих киваю узелком,
совсем не замечая этой тряски?..
Двенадцатистишное – на две рифмы, в одну фразу – стихотворение Т. Глушковой (оно представляется мне узловым) сразу, одним чтением, конечно, не возьмешь. Сначала надо уловить общую интонацию – вопросительную, затягивающую силой длинного вздоха, – распутать маршрут синтаксиса, потом уж разглядеть зарисовку, а сквозь нее – моментальные вспышки прошлого и, наконец, понять состояние поэта и подход его к жизни.
Сгущенность здесь такова, что каждая черточка может быть распространена на жизненный мир двух сборников Глушковой,[1] бегло повторяя его контуры и грани. Темнеющий рот, узелок волос – этот непарадный (рядом со смуглым загаром, шалью, пестрыми ситцами) образ, как бы поубавивший телесной пластики, скудный, запекшийся, пришел в стихи Глушковой не столько из предчувствуемого позднего одиночества, сколько из детства: сквозь взрослые черты проступает четко увиденный со стороны облик ребенка с «невнятным, заплаканным ртом», «с черничными, невнятными устами». И из детства же, из участи киевских беженцев, так и не догнавших откатывающийся фронт, – сочувственное знание тех подмосковных подвод 1941 года, тех слез и смятения: «Грохочет беженцев тележка. / Куда ей – от войны свернуть! / Какие крохотные дети. / Какие горькие глаза. / Веревкой связан скарб столетий. / Скрипят четыре колеса». Это завязь ее стихов, – как не раз совершается ею все тот же мысленный перелет меж Подмосковьем и Приднепровьем: от взгляда на сухой Ламский волок – к памяти о послевоенной засухе на Украине. И среди набившегося в автобусы люда – тех ли, кто отстоял Москву, или детей их, все равно причастных к общей страде, – она своя: «сидит рядком» да «говорит ладком». Но погодите, ведь и молчит же одновременно, ведь не вся здесь. Не трясется со всеми, а летит «в пролетке, в бабкиной коляске». Так, незаметно, сделан еще шаг в глубь времени, не в ближний, а в дальний исторический день, в ту память, которая у автобусных попутчиков, быть может, лишь неосознанно дремлет, а у поэта бодрствует за всех сородичей и соотечественников. Ведь «Москва не позади – кругом» – это реплика столько же на лермонтовское, бородинское: «Ребята, не Москва ль за нами», сколько и на слова, прозвучавшие во вторую Отечественную: «Отступать некуда – позади Москва».
Эта отъединенность от сегодняшнего окружения («молчу…», «лечу…»), с тем чтобы приобщиться к давно отшедшим и помянуть их, может быть сочтена, как предполагает сам поэт, «недемократичной», что ли. Но —
… если скажут: мне всего милее
древесный шелест – не людская молвь,
набухшие от сырости аллеи —
не равенство, не братство, не любовь, —
она в ответ расскажет о том, как в ее уединение «всю ночь с листвы глядят людские души, хлебнувшие безлюдной высоты» еще со времен Ледового побоища.
Для Глушковой не существует истории, которую узнают лишь из книг. В «Выходе к морю» превосходные белые стихи свидетельствуют о таком ощущении исторического стиля, какое не назовешь нажитым, приобретенным через общедоступные каналы культуры. И вправду, как бы земля рассказала, как бы тени поведали, как бы двухвековая липа взяла в компаньонки, чтобы вдвоем смотреть на царский поезд Елизаветы Петровны: «… я прихожу сюда / Неслышная, хотя бы раз в столетье… Тут некогда царица проезжала / С блестящими, веселыми глазами, / Лицом в отца… И дюжий студиоз / Ей громыхал латынью. Как доспехи, / Валились в пыль пудовые слова. / Но, слава богу, лаврский перезвон / Взлетал превыше тощего Пегаса!» Украинское «зеленокудрое барокко» Киево-Могилянской академии, последних дней Сечи, старчика Григория Сковороды, гоголевского Хомы Брута и слепых лирников – для нее такой же дом, как и заросшие лопухами дворы израненного послевоенного Киева, где она малым ребенком находила «пышные укрытья». Стоит осмотреться, спустившись к Подолу, как эта отдышавшая жизнь – гомон базара, звон колоколов, бурсацкие забавы, картинное изобилие – воскреснет и обступит странницу, знакомая невесть откуда и с каких пор («отродясь»). И почти столь же близким – не родным, но родственным – предстает раннее, «варяжское», североевропейское средневековье, повязанное с Киевской Русью. Уже не из памяти, а из прапамяти выплывает старинный славяно-германский «выход к морю» – допетровский, дотатарский. Сквозь незнакомые черты торгового прибалтийского городка смутно проступает какой-то намек, знак о былом, и слышится неожиданный отзвук родства.
Живя сразу во многих временах, поэт всегда с кем-то далеким аукается, за кем-то невидимым следит. В подмосковной усадьбе все еще «припрятан» наследственный владелец дворянского гнезда: «Смугловатый блондин, сладкоежка, / как чадишь – хоть припрятан хитро! / Самохвал, богоравная пешка, / в переплавку – твое серебро! / Ты сгодишься мне в полночь слепую… Чтобы я в эту кровь голубую, / снег падучий да тьму земляную, / торопясь, обмакнула перо!..» Обмакнула – и вот уже, трясясь в рейсовом автобусе, летит тем временем «в бабкиной коляске».
Что же все-таки понудило поэта, как «скарбом столетий», нагрузить маленькую тележку стихотворения памятью, прапамятью, вчерашним опытом, переживанием текущего дня? Но тут мы как раз столкнулись с одной из тех черт поэтического сознания, которые рискую назвать новыми: больше не существует отдельных тем или канонически уравновешенного их переплетения. Как развернется стихотворение, у Глушковой совершенно нельзя предугадать по первому стиху, даже строфе (а традиционная композиция обыкновенно ведь предсказуема, как фуга). Поэт начинает:
Уже следов любовного недуга
ты на моем лице не различишь.
Высоким смехом отвечает вьюга.
Церковкой звякнет городская тишь.
Думаете – любовная элегия? Нет, из предполагаемой элегии, из стужи мы тут же негаданно переносимся в идиллию, в старосветский уют и смиренную тишь северного лета: «Я проживу в Можайске или Пскове, / я в Новгороде молча проживу. / Я заведу зеленый огородец, / я маков цвет на грядках разведу. / И буду думать: вот скрипит колодец, / вот плещет гусь на солнечном пруду». В окружении других стихотворений эта быстрая смена сезонов и состояний души (ее хватило б на поэтический цикл) в конце концов становится понятной: после любовной драмы на фоне летнего юга и домика в полушубке из виноградного меха – тоскливое возвращение и под завывания вьюги мечта о другом лете, «своем», залечивающем недуг. Но тут речь поэта еще раз круто проворачивает, и мы читаем о чудском льде (недаром был раньше упомянут Новгород, но ведь вскользь, наугад, не во имя прямолинейного сюжета), слышим слова о русском пространстве и русской судьбе, о терпении и вере в бессмертие:
… я так скажу: для этих расстояний
на сорок бед – единственный ответ:
страданье не зовет себя страданьем,
разлука знает, что разлуки нет.
Девчонка помнит: нарядят вдовою,
Мальчонка чует, что – геройски пасть…
Что жизни им отмеряно с лихвою
в тот час, когда она оборвалась…
Стихотворение действительно стремится захватить чрезвычайные «расстояния», спроецировать личную драму на экран национального характера, двигаясь непредсказуемым маршрутом. В такой сомнамбулической свободе есть опасность: стихи подобного рода нелегко укладываются в память, а в случае неудачи безотчетно «бормотливы». Но есть в этом и некое волнующее современную душу приобретение. Дистанция между «я» поэта и предметами его внимания предельно сократилась, едва протянув руку, он натыкается буквально на все разом – все тревожит, бередит, напоминает, предвещает. Эту постоянную и не всегда ясную тревогу первым передал нам Блок, и, несмотря на то что его тревога уже разрешилась раскатами революций и войн, нас она не покидает и поныне. Весь мир неупорядоченно вобран в лирический горизонт (импульс, заданный опять-таки Блоком), стянут в один пучок связей со своим особенным личным центром; перегородки между темами пали, как некогда под натиском романтизма – перегородки между жанрами. Так, у Глушковой: родина – лирический центр всего написанного; но периферийные темы слитно присутствуют в каждом сколько-нибудь обширном монологе, создавая неклассическую плотность пространства. И это при том, что высшей ценностью жизни – даже в ущерб этической чувствительности – Глушкова готова провозгласить идеал классической гармонии: в красоте – оправдание мира, под ее солнцем «разлуки нет».
Всего краше в этих стихах земля, ее растительная сила, ее нижний, ближний уровень – в травах и насекомых, кущах и певчих птицах. У зрения Глушковой есть один секрет. Она глядит на всю эту подробную роскошь летнего копошения не только глазами детства, но и с малой высоты тонущего в зарослях ребячьего роста (ей «вечно – меж листвою и травой – мелькать льняною, русой головой»), когда земля и все ее мелкие твари вдвойне доступны для острого взгляда и проворных пальцев. «Золотое шуршанье в бурьяне, блеск лимонницы, рваный полет»; «Трезвонит грозная пчела, стрекочет сломанный кузнечик… поводит плюшевым оплечьем (а голос – войлочная мгла!) в цветке ромашковом, увечном, мой шмель…»; «Какой грибной, какой разумный дух плодит земля, качаясь под ногами! Бредет горбатой улочкой петух, промокший, ослепленный жемчугами». Одни из этих строк написаны по младенческим впечатлениям, другие – по сегодняшним, но детская «жадность к тому, что живет», угол пристального наклона к земле – одни и те же:
А на старой, разбитой дороге,
где пустые трехтонки пылят,
восхищенно стрекочут сороки:
в бузине – колыбель соловьят!
В бузине – в двух шагах – наклониться
над прогорклым кустом, над рекой:
это пташьи, знакомые лица,
это сгорбленный шмель луговой!..
Удивительны при таком ближнем взгляде на земной убор пчёлы. Кажется, ни одна летняя панорама не обходится у Глушковой без пчелиного племени, без тяжелого гуда «кардинальских» шмелей (да и глубокой осенью нежданно обретает голос «шмель, перетлевший в навозе»). Тут особое изобилие метафор: от пронзительных слов о бедственном лете недорода («Все-то снится мне город в руинах, / буйнокрылая в окнах трава. / На шмелиных обугленных спинах, / еле может стоять синева») до взгляда, невзначай брошенного в удалую минуту: «И пчелку на ниточке водит / какой-то безбожник хмельной, / шиповника сердце находит / ее хоботок ножевой». Поэт как бы и сам не властен над глубинным образом, всплывающим из «младенческих» пластов подсознания; но так или иначе, красота, созидаемая в этих стихах «под знаком пчелы», чем-то связана с душевным складом их героини: потаенная лютая работа при внешней беспечности и даже неге. «Это поздний шиповник зацвел, / столь малинов – душа на излете! – / чтоб последнее золото пчел / отзвенело в янтарной заботе» – строки, столько же повернутые к осеннему миру, сколько обращенные внутрь себя.
А между тем над красотой в прочном (по-старому) и гармонически ясном смысле преобладает беспокойство, сминающее речь лепетом намеков и туманностью безответных вопросов. «О чем молчу?» – знать нам все же не дано. Лирика этого рода начинается и кончается умолчанием, она силится «молчание к слову присватать», она заводит речь как бы с середины – в ответ на невысказанные мысли – и часто обрывает на полуслове. Она не тяготеет к лирической биографии, лирическому роману, осуществляясь в обход исповеди. Даже в «женских» стихах – о любви, судьбине и разлуке – есть лишь опрозрачненная вытяжка чувства: нет ситуации, обстоятельств, элементов повествования. Эта целомудренная скрытность – не только лично-психологический факт, но и литературный симптом. Поэты «новой формации» пренебрегают сколько-нибудь связным лирическим самоотчетом – при упорной ориентации на собственный опыт во всей его конкретности и «случайности», а не на универсальную идею. Поэт представительствует от своего времени, от своей человеческой среды, не столько выдвигая и типизируя собственную участь, сколько вслушиваясь в «чуткий воздух» («… так чуток воздух этих стылых мест!»), переживая и разгадывая впечатление как знаменье.
Драма собственного, отдельного существования уже не кажется столь захватывающей: границы ее размыты, она как бы переадресована тому, что вокруг, – «раките над вечным покоем», трактористу «в полюшке голом», – и стихает в родном далеке, находя умиротворение:
Погляди: горизонта черта,
как уста, стала узкой и красной.
Промолчу – но моя немота
никогда не бывала напрасной!
Погляди: луговой зверобой
не жалеет целебных соцветий.
И бегут золотою гурьбой
с золотыми лукошками дети…
Знаменательно «молчаливым» поэтом представляется мне И. Шкляревский. А ведь рассказал о себе в стихах куда как много: и о Полесье, о детстве в учительской семье, о детдоме; и о заводской, а потом рыболовецкой работе; и об охотничьих «скитаниях в лесах».[2] Но упрятанной на белых полях его лаконических строк остается главная тайна – тайна совести и неотлучной от поэта грусти. Недосказанность у него – основной способ достигнуть той повышенной плотности поэтического вещества, о которой говорилось раньше. Вот стихотворение «Ночлег»:
Ярко горели сухие дрова.
Весело в небе свистела флюгарка.
Долго смотрела на пламя вдова,
в юности прачка, а после кухарка.
Медленно думала что-то свое,
давнее что-то в золе ворошила.
… Честно работала, верно любила,
чисто стирала чужое белье.
Сполох стоял над спокойным лицом —
алые угли к огню подгребала.
Молча движения тень повторяла.
Думал и я в эту ночь о своем.
И весь этюд – о своем, хотя образ немолодой женщины (наверное, полесской землячки, может быть – из военных вдов) с лицом, как зеркало отразившим спокойную совесть, и в нимбе, розовеющем посреди ночной темноты, – образ этот написан с любовным вниманием к судьбе другого человеческого существа, а «я» поэта впрямую обнаруживает себя лишь в последнем стихе. Мы узнаем, какие мысли занимают другую – не его – душу, но невольно догадываемся, что в его молчаливом уме совсем иной счет и годам, и поступкам: и вина, и непокой.
В поэзии Шкляревского густо от уклада, быта, от люда, среди которого он потерся как равный, тутошний. Обратите внимание на маленькие находки в этом роде: «Сплывая по Днепру…», «Жалоба счастья». А вот сценка, которая засела в мальчишеской памяти: голодные детдомовцы, переполошившие глухой полустанок, их бегство в тамбуре вагона и рядом с подростком из этой буйной стаи – «солдат стоит на сквозняке с мешком в единственной руке. Подростка хлещет по щеке пустой рукав его шинели». Или еще; проводы новобранцев, бабий плач и взаимные утешения матерей: «… и твой болван, и мой бандит домой с профессией вернутся»; смятение храбрящегося, но заробевшего призывника: «… и чувства, разные насквозь – Маруся! Матушка! Разлука!» Везде, однако, в этих картинках поэт присутствует не только как наблюдатель, но и как лирическое лицо, косвенно посвящающее нас в свое (да и не он ли тот подросток, тот призывник?).
О стихах Шкляревского, если воспользоваться строкой, принадлежащей не ему, а Глушковой, можно бы сказать: «Эта грусть не сейчас родилась». И ее же формула: «… жалость нежная к отчизне». Нет, должно быть, у нас мест, где война была бы до такой степени истребительной, где она привела к такому незабываемому, незарубцовывающемуся опустошению, как родная земля поэта: «Знаю, что нет утешенья! / Тысячи тысяч истлели, / порвана цепь поколений, / выбито с кровью звено». В тех, кто родился в конце 30-х и пережил военное горе, еще не сознавая всей его меры, кто сразу после войны, в самом центре зоны страданий, не мог не расти, не радоваться зелени, реке, краюхе, солнцу, играм, в тех, кто помнит себя тогда счастливым, осталось неизжитое чувство вины перед старшими, все выстрадавшими, пролившими кровь. «Мне не под силу / оплакать братскую могилу, / и я от памяти вольна», – говорит Глушкова о себе пятилетней, но всю жизнь вспоминает, оплакивает – «одна – из вымершей семьи, средь выжившего населенья». И Шкляревскому тоже все чудится кровавая дорога, не виденная собственными глазами (что они тогда понимали, эти ребячьи глаза!), но все равно доставшаяся в наследство: «Солнце быстро пошло на закат. / Ропщет лес после бури все глуше. / И зловещие красные лужи / на широкой дороге лежат. / Мы устали и песню поем. / Липнет грязь. Расползаются ноги. / И сдается, мы с братом идет / по извечной кровавой дороге. / Нет приюта в намокших кустах. / Только цифры гудят на столбах. / Только цифры, как черные даты. / И горящего неба раскаты». А всего-то прокатилась летняя гроза…
Но у сопровождающей Шкляревского грусти есть еще источник: «В канаве замерзла вода. / Не может напиться собака. / Скулит из осеннего мрака. / Идут на меня холода! / И тучи гудят, как заводы. / И светятся угли в золе, / как город далекий во мгле… / Идут на меня мои годы!» Годы надвигаются из прошлого (в ветровых тучах и углях костра – память о гудке литейки и еще о том, как в детстве шли на огни по ночному лесу: «Смотри, там светит Рогачев!») и наваливаются из будущего, сжимая сердце. Это о победе законов времени, законов естества над крепким телом, бодрым настроем, над безоглядностью полнокровного житья; но одновременно с первой угрозой старости нарастает и совестная тревога. Лирику Шкляревского не раз и не два посещают призраки безблагодатного старения, налетает ужас старческой немощи и прозябания, а главное, мизерности стариковского кругозора, когда «старый хрыч» плачет над разбитой чашкой и над десяткой, потерянной в метро. И такое – вместо скитаний в лесах, ночевок у костра в обнимку с собакой, вместо тысячекилометровых маршрутов вдоль и поперек континента и азартной мускульной работы. Зачем? Почему? Тут-то приходят к герою этих стихов тени убитых животных – то волка, то совы, то еще какого-то подранка, издыхающего в зарослях. И хотя это, конечно, реальный мотив в быту охотника, никогда не скрывавшего своего пристрастия и запала, но, как и во всем, что пишет Шкляревский, здесь присутствует и второй план – более глубокое признание вины перед жизнью…
В стихах Шкляревского есть обрывистая, небрежная сила, есть обаяние кнутгамсуновского, что ли, толка. Он умеет упиваться лесным счастьем Пана. Ему в высшей степени свойственна память тела и уж через нее память сердца; он помнит, каково стоять солдату на продуваемой ветрами дозорной вышке, как нелегко во время стрижки удержать овцу, которая немногим слабее человека, как неохота с ходу нырять в ледяные мокрые кусты, спрямляя после ночной смены дорогу с завода домой. Но он же словно не вмещается в свою телесную оболочку, не может приспособиться к ее ограниченности. Отделение души от тела, появление невесомого, пространственно рассвобожденного двойника – непроизвольный мотив лирики Шкляревского, один из тех, что (как шмели Глушковой) заявляют о себе бесконтрольно. Вот отражение его в стекле вагона покрывает собой семимильный заоконный ландшафт («Ночной двойник – на весь простор… И у неведомой версты / под сердцем темные кусты / шумят… И посредине лба / дымит фабричная труба!»); вот над безбрежным жнивьем под закатным солнцем летит в беспокойном сне душа («А тело живое мое / осталось на лавке в той хате»); вот чуть не на версту растянулась его тень в сумеречной долине. Двойник – свободно парящая душа – опережает тело, заглядывает за мгновения, телом медлительно и на ощупь изживаемые, и от такого опережения тоже грусть и чувство бесцельности испытанного плотски. «Счастливые, лежим в полыни. / Над нами в голубой пустыне, / белея, облако идет… Так и мое воспоминанье / об этом дне уже сейчас / сверкает далеко от нас… Еще в полах из пиджака / не выветрился дух полыни… / Еще по голубой пустыне / идут над нами облака. / Уж эта встреча – далека…» За этим раздвоением – тоска по иному масштабу, чем тот, в котором, удачно или нет, под ласковым или неблагосклонным взором фортуны, проживаются отмеренные годы. И старость страшит не сама по себе, не как утрата молодых сил, а как клеймо, которым метят уклонившуюся от своего курса жизнь.
А ведь есть в стихах Шкляревского и другая старость, старики другого поколения. Есть отставной учитель, что живет как будто в том же отпугивающем мизере подсчетов и мелких потерь и провожает заходящих к нему словами: «Гасите свет… Гасите свет» («Не мог забыть коптилку он. К тому же скромный пенсион»), – но продолжает наставлять, помогать до самой смерти под одинокой лампочкой, которую некому было погасить. Есть отец (это все одна судьба): после него в самодельном столе осталось «так не много чудес. / Две просьбы в районный собес… / И дужки от старых очков. / Обмотаны черною ниткой. / Старательный труд вечеров, / когда хлопает ветер калиткой…». В этой эпитафии вроде бы и не слышится похвалы, а все ясно: та, отцовская, жизнь этически расценивается куда выше собственной. И детство, прожитое в послевоенной бедности, представляется раем прежде всего как полоса освященных, сообща оправданных лет:
Есть в отдаленной области небес
былая жизнь…
Всегда зеленый лес
и заводи незамутненных рек.
Давно покончил с ними человек.
…………………………………..
… В той области небес нет сторожа у входа,
но человек туда
всей жизнью не войдет.
Там реют сироты сорок второго года.
Там вечерами хор детдомовцев поет.
Эта грустная память о праведном начале жизни помогает растворить в общей судьбе эгоистические шлаки: «Чей прах на плечи мне упал? И тех, кто жил давно, жалею. И помню тех, кого не знал…»
Повторю еще раз, что в описываемом поэтическом сознании живет многолюдство особого рода: постоянно сопровождающий лирическое соло неслышный хор отшедших. Впереди – родители. Уж так складывалась в нашем веке отечественная история, что фактически мы имеем дело с первым зрелым поколением поэтов, в чьей судьбе естественный порядок взял свое: они чаще провожают и оплакивают старших, чем старшие их. Им дано столкнуться не с внезапной катастрофой, а с неизбежной тайной смерти. Не переживи таинственную обыденность «мирной» смерти в мирное время, они, быть может, писали бы «о предках вообще» с простительной долей отвлеченно-легендарной патетики. Так, стихотворение Ю. Кузнецова, давшее повод к столь долгим спорам, «Я пил из черепа отца…» написано не об отце, а именно о предке. И сколько б ни твердили, что это в своем роде мифологический реализм, воскресивший древние языческие обряды, я больше верю в реальность иной тризны, описанной другим поэтом: «Поверить страшно, как это просто: / в дыму морозном, в ограде тесной / рядком два-оба – среди погоста – / сугроб надгробный да крест железный».
А рядом шум, и гости за столом.
И подошел отец, сказал: – Пойдем.
Сюда, куда пришел, не опоздаешь.
Здесь все свои. – И место указал.
– Но ты же умер! – я ему сказал.
А он: – Не говори, чего не знаешь.
………………………………………
И встали все, подняв на посошок.
И я хотел подняться, но не мог.
Хотел, хотел – но двери распахнулись,
как в лифте, распахнулись и сошлись,
и то ли вниз куда-то, то ли ввысь,
быстрей, быстрей – и слезы навернулись.
Стихи О. Чухонцева, посвященные кончине родителей, загробным поминкам, когда во сне приподнялась завеса и жизнь переломилась надвое, находятся в центре целого сонма нынешних поэтических тризн. «У нас живые мертвым говорят слова особо тайного значенья» (И. Шкляревский). Извечное место элегических раздумий (Жуковский, Пушкин, Тютчев – кто здесь не замедлял шаг?), в первой половине нашего торопливого и бурного века почти забытое (не только кресты и фанерные звезды А. Жигулина, но и заглядывание Пастернака в собственную раскрытую могилу – все это ведь появилось уже во второй), теперь снова вошло в поэзию «тем кладби́щем, где тихо лежат / мама, папа, подруги, соседи. / Угадали меня… Сторожат… / Ах, как людно, как гулко на свете!» (Т. Глушкова).
Герой Шкляревского подростком мог без оглядки пробегать «погост забытых», сокращая дорогу на городской вал, откуда звучала музыка и танцевали по вечерам. (А ноги все равно спотыкались о ржавое военное железо, утопленное в преграждающем путь торфянике, и, споря с доносящимся оркестром, «рыданье жаб меня сопровождало»). Но вот его поэма «Гость» – она об отце еще живом, но уже усыхающем и видящем свой близкий уход, о прощании с родиной, вернее, с тем чувством к ней, какое дарит родительский дом, пока он не опустел. Герой приезжает туда со столичными и заграничными подарками, которые не впору и не в срок. «Сын уловил с порога – / в доме живет тревога. / Сын отцу говорит: / – Сзади пиджак висит. / – Исправим, – шепнула мать. – / Долго носи, Иван. / Не клади в чемодан. – / Не захотел исправлять… С тополя падал пух / или из гнезд помет, / сына звериный слух / шорохам вел учет. / Время бьет наповал! / Матери на закате / тихо отец сказал: / – Никто не увидит сзади». Чувствуется, что эта прощальная поездка тоже надвое переделяет жизнь; обратный путь в вагоне скорого – как на крутую гору, и слово «гость» звучит самоистязующе, хотя какая и где здесь вина…
«Я оторвался от своих корней», – обронил, раздумывая о том же, Чухонцев. Соблазнительно ухватиться за эту простую версию как за ключ к нашей «новой» поэзии, как за объяснение ее беспокойной зыбкости. Ключ, однако, окажется ложным; «новое» поэтическое сознание вдумчиво восходит по лестнице: родители, родичи, родина, природа, соприродность мирозданию, – отдавая дань каждой ступени и счастливо избегая беспочвенности. Тому свидетельство хотя бы стихи Чухонцева о подмосковном «огненном» лете 1972 года, когда горели леса:
… А со степей казахских и каспийских
шел зной, и было небо как в огне.
Душа болела о родных и близких,
о матери я думал, о жене.
Нет, не любовью, видно, а бедою
выстрадываем мы свое родство,
а уж потом любовью, но другою,
не сознающей края своего.
Да что об этом! жизнью и корнями
мы так срослись со всем, что есть кругом,
что, кажется, и почва под ногами —
мы сами, только в образе другом.
У Чухонцева всегда высок удельный вес каждого завершенного стихотворения, достигнута вычлененность его из сплошного потока речи. Густота и плотность сочетаются здесь с внятностью, художественная идея, выращенная на большой глубине, проходит особо придирчивую духовную обработку.
Быть может, в этой, не чуждой любомудрия, лирике[3] наиболее ощутима циркуляция токов между пейзажем, личным настроением и общественно-историческим воспоминанием, как бы единое их поле, улавливаемое «космическим чувством» поэта. Он постоянно чует рядом с собой, в пустоте или бездне мирозданья (но в тесной близости к быту), – еще чье-то непостижимое присутствие, понимаемое то как отдельная «мысль» природы, то как знак из грядущего дня, то как голос и дуновение тех, кто прежде населял эту землю:
И в кадке с дождевой водой
дрожала ржавою звездой
живая бездна мирозданья.
Не я, не я, но кто другой,
склонясь над млечною грядой,
оставил здесь свое дыханье?
(Отмечу совпадение у Шкляревского: «Отчего душе моей сродни / пасмурные дни? / Отчего люблю песок текучий / с темною полоской у воды, / запах торфа, грозовые тучи, / в дюнах цапли тонкие следы… / Мокрый флаг над тихим детским домом, / сладкий дым, гречишные поля. / Там, над ними, в холоде бездонном / бродит мысль, живая и ничья…» Тут уловлены как бы одни и те же позывные.)
Уже ясно, что наши поэты не смущаются печалью будто беспричинной, разлитой в воздухе. У каждого своя тайна грусти и цвет ее: у Т. Глушковой – эстетизированная стойкость как ответ на судьбу («… не сердца – только судьбы разбиты!»), у Шкляревского – смутные самообвинения перед лицом отчего края и сокращающейся жизни. Лирику Чухонцева назвать грустной было бы слишком неточно (разлет чувств, впечатлений, поэтических предметов в ней очень широк), но именно у него грусть или тоска возводятся в степень духовной жажды. Есть и знакомые уже мотивы: память о детстве как о дорогой утрате, неисполнимое желание насмотреться на свое «деревянное отечество», на свой Посад прежними, мальчишескими глазами – все то, что трепещет в вопросах: «Где сиреневый вечер? Где радость надежды? Где козья погудка?» – и итожится двустишием:
Во сне я мимо школы проходил
и, выдержать не в силах, разрыдался.
Но грустная память, скользящая «бывшим маршрутом», у Чухонцева не главное; у него вообще больше опоры на настоящий свой день и возраст. Изначальное томительное чувство невечности жизни предстает здесь обнаженным, не подпертое житейскими мотивировками, не объяснимое даже движением лет.
В «Воробьиной ночи», в стихах о любви и страсти, высоко взметается пламя, захватывает дух, но мгновение спустя прогорает, и пепел лучше не ворошить. А огонь, пока он есть, – раздуть, пусть истощится побыстрее.
Еще темны леса, еще тенисты кроны,
еще не подступил октябрь к календарю,
но если красен клен, а лес стоит зеленый,
– Гори, лесной огонь! – я говорю.
………………………………
… Гори, лесной огонь, лети на все четыре
и падай на спаленные крыла!
И вот уж пожар стих, исчерпал себя – «и поймешь в невеселый час, / что на осень нашлась проруха: / просвистелась она – и нас / оглушила на оба уха. / Оголила сады насквозь / и дала разглядеть сквозь слезы, / как летят, разлетаясь врозь, / лист осины и лист березы…». Это последнее стихотворение (одно из лучших) начинается с характерно унылой чеховской картинки: «В нашем городе тишь да гладь, / листья падают на репейник, / в оголенном окне видать, / как неслышно пыхтит кофейник. / Ходят ходики, не спеша / поворачиваясь на гире, / и, томясь тишиной, душа / глохнет в провинциальном мире». Но не столько тут укор провинции, сколько вздох, адресованный, так сказать, мировому порядку вещей с его «просвистевшимися» осенями; бытовое бросает космические отсветы.
- Интонационные стратегии русской речи в сопоставительном аспекте
- BYZANTINOROSSICA: Свод византийских свидетельств о Руси. Том I
- BYZANTINOROSSICA: Свод византийских свидетельств о Руси. Том II. Нарративные памятники
- От Франсуа Вийона до Марселя Пруста. Страницы истории французской литературы Нового времени (XVI-XIX века). Том I
- От Франсуа Вийона до Марселя Пруста. Страницы истории французской литературы Нового времени (XVI-XIX века). Том II
- «Мыслящий тростник». Жизнь и творчество Паскаля в восприятии русских философов и писателей
- В сторону лирического сюжета
- История лингвистических учений: учебное пособие
- 90 лет Н. А. Баскакову
- Избранные работы по истории русского языка
- Семантическая реконструкция в алтайской этимологии. Соматические термины (плечевой пояс)
- Божественный глагол. Пушкин, прочитанный в России и во Франции
- Фразеология в контексте культуры
- Андрей Курбский и Иван Грозный. Теоретические взгляды и литературная техника древнерусского писателя
- Современная русская диалектная и литературная фонетика как источник для истории русского языка
- Авторское самосознание древнерусского книжника (XI – середина XV в.)
- Русско-английский фразеологический словарь
- Пушкин. Таврида. Киммерия
- Пандекты Никона Черногорца в древнерусском переводе XII века (юридические тексты)
- Курс общей морфологии. Том I
- Курс общей морфологии. Том II
- Курс общей морфологии. Том III
- Цикл молитв Кирилла Туровского. Тексты и исследования
- Культура в зеркале языка: древнегерманские двучленные имена собственные
- 40 лет Санкт-Петербургской типологической школе
- Русские толкования
- Толкуя слово. Опыт герменевтики по-русски
- Новый объяснительный словарь синонимов русского языка. Второй выпуск
- Жилище в обрядах и представлениях восточных славян
- Исследования. Письма о литературе
- Текстология Древней Руси. Том 1. Повесть временных лет
- Теория значения в системе функциональной грамматики. На материале русского языка
- Теория морфологических категорий и аспектологические исследования
- Память в языке и культуре
- Избранные работы. Литература советского прошлого. Том I
- Исправление книг при патриархе Никоне и последующих патриархах
- Аспекты теории фразеологии
- Пушкин в зеркале мифов
- Арабская филология. Грамматика, стихосложение, корановедение
- Герменевтика древнерусской литературы. Сборник 12
- Ранние работы по истории русской поэзии XVIII века
- Русский формализм. Методологическая реконструкция развития на основе принципа остранения
- Компаративистика, уралистика. Лекции и статьи
- Смысл и сочетаемость в словаре
- Исландские саги. Том 2
- Пушкин и Мицкевич. История литературных отношений
- Пути культурного импорта. Труды по русской литературе XVIII века
- Грамматическая семантика. Русский язык в типологической перспективе
- Книжный шкаф Кирилла Кобрина
- Материалы к словарю метафор и сравнений русской литературы XIX-XX вв. Выпуск 1. Птицы
- Материалы к словарю метафор и сравнений русской литературы XIX-XX вв. Выпуск 2. Звери, насекомые, рыбы, змеи
- История церковнославянского языка в России. Конец XIX-XX в.
- Мужчины и женщины в невербальной коммуникации
- Современный русский язык. Социальная и функциональная дифференциация
- Современный русский язык. Активные процессы на рубеже XX-XXI веков
- Арабская литература: поэтика, стилистика, типология, взаимосвязи
- Культурные слои во фразеологизмах и в дискурсивных практиках
- Типы производных значений и механизмы языкового расширения
- Спряжение украинского и русского глаголов и морфологическая типология славянских языков
- Соборник Нила Сорского. Часть I
- Литературоведение как литература. Сборник в честь С. Г. Бочарова
- Семантика русского числа
- Типология грамматикализации конструкций с глаголами движения и глаголами позиции
- Курс общей морфологии. Том IV
- Курс общей морфологии. Том V
- Рукописная традиция Жития преп. Зосимы и Савватия Соловецких (XVI—XVIII вв.). Том I
- Рукописная традиция Жития преп. Зосимы и Савватия Соловецких (XVI—XVIII вв.). Тексты. Том II
- Теория функционального синтаксиса. От семантических структур к языковым средствам
- Жизнь языка. Сборник статей к 80-летию М. В. Панова
- Природа реальности в австрийской литературе
- Инварианты в русском словоизменении
- Древнерусская литература
- Slavia Orthodoxa. Литература и язык
- Язык, речь, личность
- Прагматика извинения. Сравнительное исследование на материале русского языка и русской культуры
- Автор и лирический текст
- Литературная культура России. Раннее Новое время
- Вереница литер. К 60-летию В. М. Живова (сборник)
- Труды по семантике
- Семиотика, лингвистика, поэтика. К столетию со дня рождения А. А. Реформатского
- Статистический словарь языка русской газеты (1990-е годы). Том 1
- Статистический словарь языка Достоевского
- Русский язык. Избранные работы
- Словарь языка русской поэзии XX века. Том I. А – В
- Словарь языка русской поэзии XX века. Том IV. Кругл – М
- Слово в тексте и в словаре. Сборник статей к семидесятилетию академика Ю. Д. Апресяна
- Русский роман в ситуации философско-религиозной полемики 1860–1870-х годов
- Пушкин. Краткий очерк жизни и творчества
- Экспрессивный синтаксис глагола русского и сербского/хорватского языков
- Типологический синтаксис скандинавских языков
- Слово в перспективе литературной эволюции. К 100-летию М. И. Стеблин-Каменского
- Эмбриология поэзии. Статьи по поэтике и теории искусства
- Народная демонология Полесья. Публикации текстов в записях 80-90-х гг. XX века. Том I. Люди со сверхъестественными свойствами
- Художественный мир Михаила Булгакова
- Коммуникативные стратегии русской речи
- Язык и культура. Факты и ценности. К 70-летию Юрия Сергеевича Степанова
- Язык семейских – старообрядцев Забайкалья
- «Русское именное словоизменение» с приложением избранных работ по современному русскому языку и общему языкознанию
- Древненовгородский диалект
- Михаил Булгаков и его родные. Семейный портрет
- Нигеро-конголезский праязык: личные местоимения
- Путь в язык. Одноязычие и двуязычие
- Коммуникативные ценности русской культуры: категория персональности в лексике и прагматике
- Народная демонология Полесья. Публикации текстов в записях 80-90-х гг. XX века. Том II. Демонологизация умерших людей
- Ранняя лирика А. А. Блока (1898 – 1904): поэтика религиозного символизма
- Русская фонетика в развитии. Фонетические «отцы» и «дети» начала XXI века
- Гоголь в тексте
- О книжности, литературе, образе жизни Древней Руси
- Русская элегия неканонического периода: очерки типологии и истории
- Акцент и ударение в современном русском языке
- Язык: от смысла к тексту
- О чем рассказывают нам тексты?
- От Пушкина до Пушкинского дома: очерки исторической поэтики русского романа
- Лубочная библия: язык и текст
- Русская речь и рынок. Традиции и инновации в деловом и повседневном общении
- Краткий словарь русских острот
- Исследования по лингвистике и семиотике. Сборник статей к юбилею Вяч. Вс. Иванова
- Фигура сокрытия. Избранные работы. Том 1. О русской поэзии XIX и XX веков. Об истории русской художественной культуры
- Фигура сокрытия. Избранные работы. Том 2. О прозе и драме
- Корреляционная грамматика сербского, хорватского и бошняцкого языков. Часть 1: Фонетика – Фонология – Просодия
- Опыт описания семантики союзов. Лингвистические данные о деятельности сознания
- Новое в согдийской этимологии
- Россия: изменяющийся образ времени сквозь призму языка. Репрезентация концепта времени в русском языке в сопоставлении с английским и немецким языками
- Прагматика грамматики
- Даргинский говор селения Танты: грамматический очерк, вопросы синтаксиса
- Беседы о немецком слове
- Игры фокуса в языке. Семантика, синтаксис и прагматика дефокусирования
- Введение в теорию риторики
- Дистрибутивно-статистический анализ языка русской прозы 1850–1870-х гг. Том 1
- Индоевропейский словарь с ностратическими этимологиями. Том I
- Индоевропейский словарь с ностратическими этимологиями. Том II
- Индоевропейский словарь с ностратическими этимологиями. Том III
- Лингвистическая полифония. Сборник статей в честь юбилея профессора Р. К. Потаповой
- Первый, второй и третий человек
- Основы африканского языкознания. Диахронические процессы и генетические отношения языков Африки
- От значения к форме, от формы к значению. Сборник статей в честь 80-летия члена-корреспондента РАН А. В. Бондарко
- Память культуры. Наследие Средневековья и барокко в русской литературе Нового времени
- Эволюция понятий в свете истории русской культуры
- Системы порядка слов славянских языков в типологическом аспекте
- Словарь языка русской поэзии XX века. Том V. Н – Паяц
- Типология лабильных глаголов
- Ритуал в языке и коммуникации
- Речевая коммуникация. От звука к высказыванию
- Русская метафора: прошлое, настоящее, будущее
- Русская семантика в типологической перспективе
- Актуальные этноязыковые и этнокультурные проблемы современности. Книга I
- Дескрипторная теория метафоры
- Движение литературы. Том I
- Движение литературы. Том II
- Русская метафорическая система в развитии: XI–XXI вв.
- Методы когнитивного анализа семантики слова. Компьютерно-корпусный подход
- Лингвистика и преподавание русского языка в школе
- «Свободная стихия». Статьи о творчестве Пушкина
- Исключение как правило: Переходные единицы в грамматике и словаре
- Субстантивное число и детерминация в русском и китайском языках
- Проблемы сравнительно-исторического изучения языка кашмири
- Новый объяснительный словарь синонимов русского языка
- Языковая картина мира и системная лексикография
- Теоретические проблемы русского синтаксиса: взаимодействие грамматики и словаря
- Уступительность: механизмы образования и взаимодействия сложных значений в языке
- Ареальная типология префиксального перфектива (на материале языков Европы и Кавказа)
- Лингвистические, математические, семиотические и компьютерные модели в истории и теории литературы
- Лингвистика, поэтика, текстология. Избранные статьи
- Материалы к словарю метафор и сравнений русской литературы ΧΙΧ–XX вв. Выпуск 3. «Растения»
- Акциональность в лексике и грамматике. Глагол и структура события
- Древняя Русь. Пространство книжного слова. Историко-филологические исследования
- Язык русского зарубежья. Общие процессы и речевые портреты
- Актуальные этноязыковые и этнокультурные проблемы современности. Книга II
- Многозначность в языке и способы ее представления
- Нормы русского литературного языка XVIII—XIX веков: Словарь. Пояснительные статьи
- Путешествие вглубь романа. Лев Толстой: Анна Каренина
- Синтаксическая система болгарского языка на фоне русского
- Словарь языка русской поэзии XX века. Том VI. Пе – Радость
- «Риторика» Б. Лами в истории французской филологии
- До Франсуа Вийона, до Марселя Пруста. Том III
- Долгота / краткость согласного на месте сочетаний двух согласных букв в современном русском литературном языке
- Русская аспектология. В защиту видовой пары
- Смысл и стих. Труды по поэтике
- Соборник Нила Сорского. Указатель слов: О-V
- Philologica parerga. Статьи по этимологии и теории культуры
- Андрей Платонов… и другие. Языки русской литературы ХХ века
- В пространстве языка и культуры. Звук, знак, смысл. Сборник статей в честь 70-летия В. А. Виноградова
- Народная демонология Полесья: Публикация текстов в записях 80–90-х гг. ХХ в. Том III. Мифологизация природных явлений и человеческих состояний
- Очерки исторической морфологии русского языка XVII—XVIII веков
- Принцип знака в системе языка
- Приставки и глаголы в русском языке: семантическая грамматика
- Семантика предложения и нереферентные слова (значение, коммуникативная перспектива, прагматика)
- Слово и язык. Сборник статей к восьмидесятилетию академика Ю. Д. Апресяна
- Смыслы, тексты и другие захватывающие сюжеты: Сборник статей в честь 80-летия Игоря Александровича Мельчука
- Соборник Нила Сорского. Указатель слов: А-Н
- Типология вида. Проблемы, поиски, решения
- Труды по акцентологии. Том 2. Древнерусский и старовеликорусский акцентологический словарь-указатель (XIV–XVII вв.)
- Учебник по русской литературе для средней школы
- Этимологический словарь чукотско-камчатских языков
- Аспекты индоевропейской реконструкции: Акцентология. Морфология. Синтаксис
- Когнитивный анализ общечеловеческих концептов
- От Хомякова до Лотмана
- Позиционная морфология русского языка
- Проблемы коммуникации у Чехова
- Сфера действия лексических единиц
- Эволюция представлений о Языке
- Достоевский и Чехов. Неочевидные смысловые структуры
- Финно-угорские языки: фрагменты грамматического описания. Формальный и функциональный подходы
- Язык о языке
- Язык. Личность. Текст. Сборник статей в честь Т. М. Николаевой
- Дистрибутивно-статистический анализ языка русской прозы 1850—1870-х гг. Том 2
- Архитектура клаузы в параметрических моделях: синтаксис, информационная структура, порядок слов
- Владимир Маяковский. Поэт в интеллектуальном контексте эпохи
- Говор казаков-некрасовцев Ставропольского края
- Древнерусская литература как литература. О манерах повествования и изображения
- Древнеславянский Октоих св. Климента, архиепископа Охридского: по древнерусским и южнославянским спискам XIII—XV веков
- Евангельское слово в творчестве Пушкина и Достоевского
- Когнитивная модель дискурса и русский порядок слов
- Морфонологизованные парадигматические акцентные cистемы: Типология и генезис. Том I
- Общая и антропоцентрическая лингвистика
- Проблемы исследования языковой картины мира. Аналогия в семантике
- Речевые действия и действия мысли в русском языке
- Соборник Нила Сорского. Часть 3
- Современный русский язык: Система – норма – узус
- Тем более что жизнь короткая такая…
- Теория языка в ее развитии: от натуроцентризма к логоцентризму через синтез к лингвоцентризму и к новому синтезу
- Типологические обоснования в грамматике. К 70-летию профессора В. С. Храковского
- Шекспир, Бахтин и Достоевский. Герои и авторы в большом времени
- Эволюции смыслов
- Отечественные лингвисты XX века
- Редупликация. Опыт типологического исследования
- Текстология Древней Руси. Том 2. Древнерусские литературные произведения о Борисе и Глебе
- Русский язык конца XX столетия (1985—1995)
- Герменевтика древнерусской литературы. Сборник 11
- Герменевтика древнерусской литературы. Сборник 15
- Герменевтика древнерусской литературы. Сборник 13
- Герменевтика древнерусской литературы. Сборник 14
- Литературное произведение: Теория художественной целостности
- Исландские саги
- Словарь языка русской поэзии XX века. Том III. З – Круг
- Из лингвистического наследия. Том I
- Словарь языка русской поэзии XX века. Том II. Г – Ж
- Японистика. Теория языка. Социолингвистика. История языкознания
- История русской литературы XX века
- BYZANTINOROSSICA. Свод византийских актовых свидетельств о Руси. Том III
- Глагольные категории в системе функциональной грамматики
- Имплицитность в языке и речи
- Русский стихотворный сказ XVII–XXI вв. Генезис. Эволюция. Поэтика
- Избранные труды. Том I
- Избранные труды. Том II
- Язык албанцев Украины в середине ХХ века. Тексты и словарь. Комментарии
- Материалы к словарю метафор и сравнений русской литературы ΧΙΧ–XX вв. Выпуск 4. «Камни, металлы». Выпуск 5. «Ткани, изделия из тканей»
- Поэзия и миф. Избранные статьи
- Актуальные этноязыковые и этнокультурные проблемы современности. Этнокультурная и этноязыковая ситуация. Языковой менеджмент. Языковая политика. Книга III
- Жанровое своеобразие писем читателей в газеты. На материале эмигрантских и советских газет 20-х гг. ХХ в.
- Язык русской поэзии XVIII–XX веков
- Корпоративная коммуникация в России. Дискурсивный анализ
- Словарь языка русской поэзии XX века. Том VII. Радуга – Смоковница
- Синтаксис простого предложения в хеттском языке
- Взаимопроникновение русской и финской литературы в первой половине ХХ века
- Проблемы скрытой грамматики. Синтаксис, семантика и прагматика языка изолирующего строя. На примере китайского языка
- Гидронимия бассейна реки Мсты. Свод названий и анализ микросистем
- Введение в русскую аспектологию
- Топонимные модели Карелии в пространственно-временном контексте
- Очерки по исторической и антропологической лингвистике. Т. II
- Лувийский язык в пространстве и времени
- Очерки по исторической и антропологической лингвистике. Т. 1
- Эгоцентрические единицы языка
- Вариативность речевого развития детей
- Германская мифология. Т. I
- Германская мифология. Т. II
- Германская мифология. Т. III
- Основы африканского языкознания. Языковые контакты в Африке
- Слово и части речи
- Статьи по общему языкознанию, компаративистике, типологии
- Стих и проза в культуре Серебряного века
- Историческая семантика средств и форм древнерусской литературы (источниковедческие очерки)
- Народная демонология Полесья. Публикации текстов в записях 80-90-х гг. XX века. Том IV. Духи домашнего и природного пространства. Нелокализованные персонажи
- Связность текста: мереологические логико-семантические отношения
- Фигура сокрытия. Избранные работы. Том 3. О фольклоре
- Фигура сокрытия. Избранные работы. Том 4. О древнерусской письменности
- Модусы идентификации русской языковой личности в эпоху перемен
- Словарь языка русской поэзии XX века. Том VIII. Cмола – Толщь
- Юрий Лотман: О смысле, тексте, истории. Темы и вариации
- Дистрибутивно-статистический анализ языка русской прозы 1850—1870-х гг. Том 3
- Byzantinorossica IV. Свод византийских литературных свидетельств о Руси (до XIII в.)
- Альтернативные пути формирования русского литературного языка в конце XVII – первой трети XVIII века. Вклад иностранных ученых и переводчиков
- Модели речевого поведения в немецкой и русской коммуникативной культуре
- Школа перевода в Древней Руси на рубеже XV–XVI вв. Nicolaus de Lyra и Дмитрий Герасимов
- Стихосложение новейшей русской поэзии
- Лингвистика дискурса: структура, семантика, прагматика
- Житие Паисия Угличского. Исследование и тексты
- Лестница Иакова. Архитектоника лингвофилософского пространства
- Молитвенная лирика русских поэтов
- Творчество А П. Чехова: пол, гендер, экзистенция.
- Исследования по русской и компаративной семантике
- Русские речевые жанры
- Н. А. Федоров. Исследования. Переводы
- Полимодальные измерения дискурса
- Балканославянская ирреальность в зеркале русского языка (южнославянские да-формы и их русские параллели)
- В поисках смысла: опыт интерпретации памятников древнерусской литературы
- При Екатерине. Труды по русской литературе XVIII века
- О счастье и радости в мире Достоевского
- Грамматика нереального: к анализу структуры средневекового нарратива
- Материалы к словарю метафор и сравнений русской литературы XIX–XXI вв. Выпуск 6: «Человек». Жизнь, смерть, судьба, время
- Словарь языка Чехова. Словарь языка Чехова и проблемы авторской лексикографии
- Опыты филологических реконструкций
- Словарь языка русской поэзии ХХ века. Том IX. Книга 1: Только – Уехать
- Словарь языка русской поэзии ХХ века. Том IX. Книга 2: Уж – Цезарь
- Язык и искусственный интеллект. Сборник статей по итогам конференции «Лингвистический форум 2020. Язык и искусственный интеллект»
- «И был явлен им остров…». Острова Иного мира в древнеирландской традиции
- Функция и язык. К регулятивной парадигме в лингвистике
- Уильям Шекспир в художественном мире И. С. Тургенева («Гамлет» и «Король Лир»)