bannerbannerbanner
Название книги:

Клио в зазеркалье: Исторический аргумент в гуманитарной и социальной теории. Коллективная монография

Автор:
Коллектив авторов
Клио в зазеркалье: Исторический аргумент в гуманитарной и социальной теории. Коллективная монография

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

PRAELIMINARIA

ОТЦЫ КЕНТАВРОВ И КЛИО IN PARTIBUS INFIDELIUM

И. М. Савельева, П. В. Соколов


Просвещенный читатель, без сомнения, сразу же угадает в заголовке нашего введения отсылку к хрестоматийно известному высказыванию Фридриха Ницше из его письма к Эрвину Роде 1870 г.: «Наука, искусство и философия столь тесно переплелись во мне, что мне в любом случае придется однажды родить кентавра»1. Этого кентавра, при рождении нареченного «Рождением трагедии из духа музыки», а впоследствии, в пароксизме самокритики, переименованного в «Эллинство и пессимизм», ждал прием, уготованный целому ряду памятников гуманитарной мысли, история рецепции которых в ученом сообществе являет собою, по знаменитому выражению М. М. Бахтина, «стенограмму незавершенного и незавершимого спора»2. С самого момента появления на свет над ними тяготеет обвинение в преступлении перед фактической истиной, в непростительной μετάβασις εἰς ἄλλο γένος – философской интервенции в поле предметных наук. Таковы, если привести здесь только самые известные примеры, «Новая наука об общей природе наций» Джамбаттисты Вико, «Протестантская этика и дух капитализма» Макса Вебера, «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса» М. М. Бахтина. Статус всех этих текстов, принадлежащих совершенно разным временам и авторам, амбивалентен: с одной стороны, их положение в каноне гуманитарных и социальных наук неоспоримо, с другой – они регулярно подвергаются попыткам фальсификации, в попперовском смысле этого термина, со стороны тех «позитивных», «специальных» наук, на территорию которых они заступают и материалом которых пользуются – истории, филологии, социологии, экономики, демографии и других. Уже «Новая наука» Джамбаттисты Вико у первого своего, пусть анонимного и, скорее всего, имевшего к неаполитанцу личные счеты рецензента создала впечатление «вымысла» (figmentum), обязанного своим возникновением скорее остроумию (ingenium) автора, чем его верностью истине (veritas)3. Полемики вокруг этих текстов подобны Гераклитову огню, временами возгорающемуся и временами угасающему, но все же вечному: так, первые критические отзывы на «Протестантскую этику» М. Вебера, принадлежавшие перу К. Фишера и Ф. Рахфаля, вышли в свет, соответственно, в 1907 и 1909 гг.,4, и, хотя сам рецензируемый автор надеялся закрыть полемику своим «антикритическим заключительным словом» еще в 1910 г.5, она, как читатель может убедиться из нашей книги, продолжается до наших дней и, дерзнем предположить, продлится usque ad ultimum judicium – до Страшного суда6. Неистовая полемика, спровоцированная появлением «Рождения трагедии» в цеху классических филологов, «Nietzsche-Wilamowitz Kontroverse», слишком хорошо известна, чтобы специально напоминать о ней читателю7. То же относится и к книге М. М. Бахтина о Рабле: первая же рецензия на нее со стороны профессионального историка-ренессансиста, Фрэнсис Йейтс, завершалась пожеланием автору, которого английская исследовательница причислила к русской формальной школе, «лучше оставаться последовательно антиисторическим приверженцем абстрактной науки о знаках», чем вторгаться в область исторических штудий о Рабле, коих он себе совершенно не представляет8. Гневная инвектива М. Л. Гаспарова в адрес эгоцентрического «сочинителя небывалой литературы», философа в овечьей шкуре, основана на той же идее: М. М. Бахтин трактует «теоретический конструкт как исторический факт», смешивает, en bon philosophe, друг с другом сущее и должное и позволяет себе изъясняться «вызывающе неточным» языком9. Попытку исчерпывающего доказательства того, что «Тезис Вебера» обязан своим возникновением и неувядающей популярностью «экстраординарному социологическому воображению» его творца и представляет собой («к сожалению») «научный миф», читатель может найти на страницах нашей книги10.

 

Положение историко-фактического материала («истин факта») в названных текстах существенно иное, чем в «позитивистской» историографии, у «historiens de M. Thiers»11, однако оно и не таково же, как у творцов «философии истории». В чем причина этой «утопичности»? Виной ли тому взаимная непереводимость, «неконвертируемость» дисциплинарных языков или, быть может, некое особое качество этих текстов, одновременно провоцирующее и делающее невозможной их окончательную фальсификацию? Дисциплинарная аффилиация всех этих текстов различна: если Вико возводит грандиозное здание своей «Новой науки» на фундаменте «филологии в широком смысле», то есть, по Э. Ауэрбаху, синтеза филологии, истории и права, М. М. Бахтин – на фундаменте литературоведения, то автор «Протестантской этики» реконструирует «индивидуальный тип» рационального капитализма на эмпирическом базисе экономической социологии и истории богословия. Или, быть может, дело в особой «нечувствительности», ἀναισθησία, как называл это Эрвин Роде, специфическом ремесленно-этическом дефекте специальных наук, не позволяющих им увидеть то, что выходит за рамки их дисциплинарной оптики? Характерна особая «ироническая» позиция названных авторов по отношению к «эксплуатируемым» ими дисциплинам: с уверенностью, которая дает основание их критикам для обвинений в гибризме, они притязают на то, чтобы понимать сущность «экспроприируемых» ими наук лучше, чем цеховые ученые – верные стражи их границ и хранители алтарей12. Полемика социологов или экономистов с Вебером, филологов – с Ницше или Бахтиным существенно отличается от «внутрицеховой» полемики прежде всего тем, что в этих спорах под вопрос ставится как теоретическое, так и жизненно-практическое оправдание самой дисциплины, ее отношение как к «миру науки», так и к «миру жизни»13. Именно поэтому такие полемики всегда происходят в лиминальной зоне14, они всегда представляют собой «диалог на пороге», Schwellendialog15. Поэтому же в них теоретические аргументы всегда смешиваются с практическими. Чтобы ответить, скажем, Ницше, филолог должен «выйти из себя», за границы своего «возможного опыта», чтобы со все возрастающим раздражением чувствовать, как доселе верно служивший ему «стальной» меч критического метода превращается в «свинцовое оружие» риторики16. С подкупающей искренностью и отличавшей его страстностью это ощущение выразил Виламовиц в ответе Эрвину Роде:

Мерзко. Да и любой спор, спор о мнениях, пусть бы даже и о самых принципиальных, – не остается ли он лишь на поверхности, не затрагивая самых важных различий между филологами будущего и мною? И разве в бой с ними я вступил для того, чтобы исправить ложное разумение, грубые заблуждения и покарать их за филологические грехи? Разве не общая тенденция, не созерцание искусства в целом, не метод науки [курсив наш. — И. С., П. С.] заставили меня обратить против подобных устремлений все что ни есть во мне стойкого и мужественного? Нет, тут зияет пропасть, и ее не перейти. Для меня высшая идея – это закономерное, жизненное и разумное развитие мира, – я с благодарностью взираю на великих людей, что, поднимаясь со ступени на ступень, постепенно выведывали одну тайну развития за другой, полагая на то труд свой; изумленной душой стремлюсь приблизиться я к свету вечной красы, какую излучает искусство, какую излучает любое художественное явление; в науке, заполняющей все мое существование, я стремлюсь идти по стопам тех, кто даровал мне свободу суждения, когда я по доброй воле предавал себя им, – здесь же, видел я, попрано развитие тысячелетий, здесь начали затушевывать откровения философии и религии, чтобы на опустевшем месте строил свои кисло-сладкие рожи самый бесцветный пессимизм; здесь статуи богов, какими населила поэзия и искусство наш небосвод, разбивали в куски, чтобы поклоняться во прахе их кумиру своему Рихарду Вагнеру; здесь все построенное тысячекратным тщанием, гениальным озарением сносили и разоряли, чтобы хмельной мечтатель мог бросать озадачивающе-глубокий взгляд в дионисийские бездны, – я не выдержал этого, ибо – но пусть говорит за меня лучший – «такие выпады действуют на наш ум подобно нелепостям, на наше чувство – подобно кощунствам»17.

Названные нами труды – провокация18 в отношении не только тех дисциплин, в эмпирическом материале которых их авторы «обналичивают» свои открытия (прочтение архаических мифов как резервуара социально-политических представлений древних обществ, происхождение греческой трагедии из музыки, связь между кальвинистской этикой и «духом» капитализма), но дисциплинарного партикуляризма или, по слову Э. Ауэрбаха, «спецификаторства» как такового. Научная деятельность предстает в этих полемиках как «ответственное поступание». Легко увидеть, как далек этот живой пафос «борьбы за признание» (или даже за выживание), священной войны pro aris et focis – во имя алтарей и очагов – от легкомысленной риторики междисциплинарности, мыслящей отношение между предметными науками по «капиталистической» модели максимизации прибыли благодаря использованию возможностей обмена. Вдохновенное écrasez l’infâme19, обращенное Виламовицем к Ницше, не было повторено в адрес Вебера или Бахтина их критиками лишь вследствие изменения канонов риторики в научных спорах. Названные авторы и сами нередко описывают смысл своей реформы как создание некоей более подлинной формы самой предметной науки, «склеротизация» которой привела ее к отступничеству от самой себя: так, Вико именовал свою «новую науку» филологией и историей, а Эрвин Роде признавал «артистическую метафизику» своего друга «истинным вдохновенным антиковедением»20.

 

Названные авторы обладают в отношении предметных дисциплин странным даром дивинации: вплетая в аргументативную ткань своих рассуждений множество ошибок и неточностей, эти «Пенелопы философии»21 совершают в провоцируемых ими науках такое «обращение взгляда», которое открывает в них радикально новые эвристические возможности. Виламовиц, опираясь на только одному ему посильную ingens moles22 античных литературных свидетельств, сокрушил и высмеял идею Ницше о том, что олимпийской религии предшествовал культ титанов и темных хтонических божеств, но прошло несколько десятилетий, и Карл Кереньи нашел у минойцев то, что его великий предшественник искал у греков23, а Эрик Доддс, притом без всякой референции к Ницше, средствами скрупулезного филологического анализа развеял (пусть и далеко не в первый раз) столь дорогую сердцу Виламовица иллюзию лессинговско-винкельмановской прекрасной и рациональной Эллады и даже сумел показать истинность того, над чем Виламовиц так потешался – что греки видели сны иначе, чем мы, люди Нового времени24. Уже в наши дни Н. В. Брагинская нашла и реальное воплощение «платонической идеи жанра», знаменитой бахтинской мениппеи, историческое существование которой так решительно отрицал некогда М. Л. Гаспаров, – причем ею оказался, по мнению исследовательницы, текст, переведенный самим же Гаспаровым, – греческий роман «Жизнеописание Эзопа»25.

Ницше говорил о присущем ему особом «озадачивающе-своеобразном взгляде на эллинство», позволявшем ему в хрестоматийном и привычном – в «добродушном старце» Гомере, у знакомой каждому немецкому гимназисту триады греческих трагиков – найти потаенные глубины, открывающие перед посвященным в философские мистерии эпоптом26 природу «аполлонической кажимости» и «дионисийского опьянения». Настоящая область интервенции этих философствующих филологов – область само собой разумеющегося, они ставят перед собой цель обнаружить те «априорные конструкции», «тайные суждения здравого смысла», которые для самих цеховых ученых остаются слепым пятном. При этом деструкции подвергаются сами представления специальных наук об объективности, достоверности и факте. Предоставим теперь слово для ответной речи оппоненту Виламовица, Эрвину Роде:

[О]бъективность, заявляющая, что, исследуя самую сокровенную суть античного искусства, полагается на одни только «свидетельства», – она по сути иллюзорна, и не более того. Лежащему в развалинах чудному миру древности мы предстоим точно так же, как и всей совокупной природе, – и тут, и там перед нами несвязная бесконечность отдельных предметов, побуждение искать для них некое единство исходит из самых глубин нашей натуры, а его мы в свою очередь можем обретать лишь в том единстве созерцающего познания, какое возникает внутри нас самих. К разрозненным обломкам античной традиции можно применить замечательные слова Монтеня: «II est impossible de renger les pièces, à qui n’a une forme du total en sa teste»27. Мы всей душой хотели бы приблизиться к величайшей культуре древней Эллады, а отсюда – многочисленные попытки постигать ее на основе самых различных, какие только могут быть, воззрений на мир28.

Из этих слов Роде хорошо видно, что «пробуждение от догматического сна», провоцируемое в специальных дисциплинах названными авторами, всегда опосредуется обращением к конкретной исторической эпохе: для Ницше это греческая классика, для Фрейденберг – греческая же долитературная архаика, для Вико – «поэтическая эпоха богов и героев», для Бахтина и Вебера – раннее Новое время (понимаемое в первом случае культурно-исторически как Ренессанс, а во‐втором, историко-экономически, как время возникновения современного промышленного капитализма). Для каждого из этих авторов речь идет об эпохе, обладающей двумя антитетическими свойствами: с одной стороны, она должна быть своего рода «инобытием» современности, с другой – быть трансцендентной, радикально иной по отношению к ней. Парадоксальным образом, именно для того, чтобы обрести понимание смысла собственной эпохи, необходимо совершить «полный исход из настоящего порядка этой жизни»29, причем совершить его на почве истории. Предельным случаем такого исхода является попытка историческими средствами заглянуть за изнанку истории: первые опыты такого рода относятся к рубежу Нового времени30. Ввести фигуру «начала истории» означает проблематизировать границу между природой и историей, этикой и физикой, мысленным экспериментом и исторической реконструкцией, философией и филологией, естественным и позитивным правом, гипотезой и аподиктическим доказательством, естественным и гражданским Провидением: ведь такое начало есть, говоря в общем, исток и условие возможности всякой дифференциации вообще. Именно в роли истории для проблематизации «абсолютного начала» можно видеть ключевое различие между способами мыслить то, что находится по ту сторону «настоящего порядка этой жизни», предложенными в этот период Томасом Гоббсом и Джамбаттистой Вико: попытка интегрировать в «человечную метафизику» историю (филологию) делает Вико родоначальником тех философско-исторических синтезов, о которых мы здесь говорим. Исключение исторического измерения у Гоббса и реабилитация его у Вико обнаруживает фундаментальное различие в теоретическом стиле этих авторов. По словам чикагской исследовательницы Нэнси Стрьювер, Гоббс «работает широкими мазками»; он стремится, «элиминировав хаос и противоречивость исторических и правовых практик», «редуцировать значение исторической информации для теоретизирования»31. Его перспектива – «макросоциологическая» (macro-solution of macro-problems); у Вико же, напротив – историческая: именно этот выбранный им способ рассуждения об универсуме человеческих действий раскрывает необозримое поле политических возможностей, примеров институциональных трансформаций, сценариев действия32.

Антитезу собственной эпохе «явленного разума» Вико находит в «поэтической эпохе» богов и героев – периода в истории человечества одновременно глубоко забытого, оттого что едва проницаемого для рационального сознания (Вико использует Варроново слово adelon), но вместе с тем – скрыто присутствующего в современности и остро необходимого ей для преодоления «тщеславия ученых» (эпистемологического порока, который заставляет оценивать сознание других эпох с позиций представлений об истине и достоверности, характерных для эпохи «явленного разума») и «тщеславия наций» (убежденности каждого народа в том, что он древнее остальных народов и потому причастен к неким началам древней мудрости в большей степени, чем другие). «Поэтическая» эпоха в истории человечества столь важна для Вико именно потому, что она максимально далеко отстоит от его собственной: настолько далеко, что для проникновения в нее необходимо чрезвычайное усилие, причем такое, в котором может принять участие лишь высшая познавательная способность (or’ appena intender si può, affatto immaginar non si può, come pensassero i Primi Uomini33). Дальше от викианской «современности» отстоит только естественное или «звериное» состояние (ferinitas) – предельное понятие «Новой науки», полагающее границы рациональному познанию мира наций. Этот своего рода экстасис, кенотическое погружение в «темные и грубые» начала человеческой истории, Вико противопоставляет аисторической декартовой интроспекции: для постижения «первых человеческих идей» философ должен не искать в самом себе «несокрушимый фундамент» достоверности, а «сойти с высот своей облагороженной человеческой природы в дикое и чудовищное» естество Основателей Мира Наций34.

Подобно тому как Вико одновременно «подбирает ключ» к архаической мифологии и разгадывает шифр «вечной идеальной истории», то есть решает метафизическую проблему посредством решения проблемы исторической (в языке Вико – филологической), М. М. Бахтин изучает праздник и карнавал как «первичные и неуничтожимые категории человеческой культуры», «праздничное мироощущение» – как неумирающую сторону, константу человеческого мира, не отвлеченно, in abstracto, а в материале конкретной эпохи, рассматривая литературу Ренессанса в свете вечных «народно-праздничных карнавальных форм»35. И это – не случайность, не вынужденная цензурными условиями необходимость использовать исторический метод как своего рода алиби и не попытка «прикрыть ризами филологии отважную наготу философа» (слова Н. В. Брагинской о Ницше)36. Бахтин эксплицитно противопоставляет свой способ работы методу философской антропологии как аисторическому и чуждому социальности, причем характерно, что он разоблачает и у «философских антропологов» не замечаемый ими исторический предрассудок: сами того не ведая, они строят свою концепцию праздника, ориентируясь на «ущербную праздничность буржуазной эпохи»37. Любая философия «инфицирована» историей: как бы она ни пыталась встать на отвлеченно-теоретическую точку зрения, ей невозможно отделаться от историчности как конститутивного измерения «действительного мира». В эпохе Ренессанса Бахтин видит активную фазу вечного принципа – и видит смысл ее в победе над «духом готического века, с его односторонней серьезностью», от которого ко временам Рабле остались только «ризы, годные для веселых карнавальных переодеваний». Ренессанс – эпоха переворачивания старой культуры, и это проявляется во всем – от политики и экономики (Бахтин упоминает даже Ивана Грозного) до вторжения народно-площадной речи в язык ученых писателей, таких как Рабле38. Именно в этой точке – не научное, а ценностно-идеологическое расхождение между Бахтиным и его первым западным критиком, Фрэнсис Йейтс. Споря (по определению безответно) с Бахтиным о герменевтике текста Рабле, автор рецензии пишет: «Движущие силы Возрождения – религиозные, философские, научные, художественные – обрели свое мощное и концентрированное выражение в романе Рабле <…>. И все это богатство облеклось в формы народной культуры <…> Однако фарсовые темы Рабле не являются народными по содержанию: чтобы оценить их, необходима ученость и изощренный ум»39. Очевидно, что для Йейтс является формой, стилистической условностью именно то, что для Бахтина является содержанием, эпифанией «первичной и неуничтожимой категории праздника» в «лексическом карнавале» «Гаргантюа и Пантагрюэля»40. Для Бахтина нет противоречия в том, что Рабле был одновременно и «ученым», и «народным» писателем. Однако каков критерий, позволяющий понять, что в тексте Рабле относится к плану вечности, а что – к плану времени, что является формой, а что – содержанием?

Если мы, с неизбежной для вводного раздела краткостью, обратимся теперь с теми же предпосылками к «семантической палеонтологии» О. М. Фрейденберг, то и здесь мы найдем элементы той же стратегии. Так же как, к примеру, Вико раскрывает в понятийности современной ему науки ее «праисконное», «поэтическое» происхождение, Фрейденберг предпринимает «расколдовывание»41 базовых категорий современного ей литературоведения, выводя их за исторический горизонт литературы – на границу мифологического и «понятийного» мышления. На этой границе, как и в точке перехода от «ferinitas» к человеческому миру у Вико, рациональное мышление, наша собственная герменевтическая способность подвергается радикальному испытанию, сталкиваясь с «абсолютным Другим». Привычные категории, «автоматизмы» нашего аналитического языка остраняются: так, сюжет оказывается не выстроенной по причинно-следственному принципу последовательностью действий, организующей наррацию (любую, к которой мы привыкли – от истории до беллетристики), а секвенцией «параллельных метафор»42. Сама же наррация в этот допонятийный период – вовсе не форма организации сюжета, а его элемент или даже… вещь (вотивный дар, доля участника хора).

Несовместимость с теоретическими принципами и этосом специальных дисциплин роднит рассмотренные нами «кентаврические науки» с романтическими и постромантическими проектами спекулятивной науки о древности, от Г. Ф. Крейцера до И. Г. Даумера и И. Я. Бахофена. Неслучайно имена Крейцера и его оппонента Кристиана Лобека всплывают в полемике между Виламовицем и Роде, а Бахофену посвящает восторженный отзыв О. М. Фрейденберг – в нем она находит у Бахофена едва ли не все открытия позднейшего антиковедения (вновь проявление того дара дивинации, о котором мы писали выше!)43. Долгой истории этой интегральной философско-филологической науки о древности, использовавшей все запрещенные «зрелой» филологией приемы, от ложной этимологии до натурфилософских проекций на исторический материал, посвящен самый пространный раздел нашей книги44. Однако и он оставляет за границами рассмотрения позднейшую судьбу этого «кентавра», историю окончательного изгнания его из пределов академии и постепенного идеологического перерождения. Приведем только один пример, одно только место из «Служения огню и Молоху у древних евреев» (1842) Г. Ф. Даумера, в котором сводится в один узел романтическая спекулятивная историософия, открытие «ночной души» эллинства у Ницше и предвестие антисемитского перекодирования вырожденного романтизма в XX в. По Даумеру, одним из воплощений Молоха, бога аммонитян и моавитян, во славу которого, по свидетельству Библии, было принято сжигать заживо («проводить через огонь») детей, в средиземноморской ойкумене оказывается не кто иной, как лучезарный Аполлон, у Винкельманна – символ «ясности и любви к порядку греческого духа»:

Аполлон, вознесенный аффирмативным Гением эллинского человечества до столь прекрасного и великолепного образа, был изначально не чем иным, как негативным какодемоническим Молохом-Иеговой Ханаана и Финикии45.

Лучезарный Аполлон как темный Молох, пожиратель детей, и он же – «какодемонический» Бог Ветхого Завета! Мы видим здесь, что у таких авторов, как Даумер, уже закладываются основания для идеологической апроприации интегральной философско-филологической науки о древности в различных оккультных науках – таких, как рунология, Sinnbildforschung, Symbolforschung46, – наук, звездный час которых в Третьем рейхе сменится их окончательным забвением, а иногда и прямым запретом после Второй мировой войны.

С наступлением Новейшего времени попытки произвести смысл из факта, из самого, по выражению Э. Р. Курциуса, «тела истории», не окончились. Только теперь речь шла не о синтезе философии и филологии (в соответствии со знаменитым призывом Ницше «сделать философией то, что было филологией»), а об историзации гуманитарной Теории. Одно из направлений поисков здесь – теоретическая историография раннего Нового времени, в том числе и прежде всего – «заново открытой» в середине XX в. культуры барокко47. Восходящее к 1950-м гг. сотрудничество истории политической мысли и прагматической философии в таких влиятельных направлениях гуманитарной теории, как «история понятий» Кв. Скиннера и «модальная риторика» (в более ранних версиях – «топология») Нэнси С. Стрьювер, было опосредовано именно обращением к историческому материалу раннего Нового времени. Нередко исследовательский инструментарий, выросший из ранненововременных штудий, оказывался затем востребован специалистами по другим историческим периодам: так, Дж. Покок указывает на то, что использование методов «истории политического дискурса» историками Новейшего времени в так называемой «Сассекской школе»48 было вторичным по отношению к использованию их историками раннего Нового времени школы Кембриджской49. Актуальность интеллектуального наследия раннего Нового времени для современной гуманитарной теории обосновывается изоморфностью ренессансного «поворота к риторике» «прагматическому повороту», свершившемуся в целом ряде направлений европейской философии XX в. (концепция «языковых игр» у позднего Витгенштейна, теория «речевых актов» Дж. Остина, этика А. Макинтайра). Отказ от редукции риторики к поэтике (стилистике или «тропологии») и понимание ее как «герменевтики гражданских событий» в гуманистической диалектике (А. Нифо, П. Рамус, Дж. Вико) созвучны, по Стрьювер, не только реактуализации греко-латинской риторической традиции в неориторике Х. Перельмана50, но и концепции «навыков действия» и «закрепления убеждений» Ч. Пирса51 и критическому ограничению «апофантического логоса» у Дж. Остина52. Наряду с реабилитацией риторики и «прагматическим поворотом» в философии важной предпосылкой превращения Early Modernity в мощный ресурс гуманитарной теории стал новый подход к истории политической мысли, сместивший акцент с генеалогии актуальных понятий и проблем политической теории («история формальной политической теории») к истории политического дискурса, понимаемого как результат интерференции множества языков интеллектуальной культуры, как действие («речевой акт»), совершаемое в соответствии с правилами определенной «языковой игры» («что делает автор, когда пишет текст»). По выражению Дж. Покока, речь шла о создании «истории политической теории подлинно исторического характера», естественными противниками которой оказывались классическая история идей в духе unit-ideas53 А. Лавджоя54, формалистическая теория истории в духе «тропологии» Х. Уайта и аналитическая философия истории, сводящая историческое исследование к анализу предложений (А. Данто)55. Ключевые понятия «кембриджской школы»: «момент», «контекст», «речевой акт», «языки политической мысли», «история деятельности», «ход» (move) – могут быть рассмотрены как символы «прагматического поворота» в историографии, посвященной раннему Новому времени. Другую версию этого поворота, симптоматичным образом не затронувшего или почти не затронувшего историю интеллектуальной культуры других эпох, мы можем видеть у Нэнси Стрьювер. Критикуя «метаисторию» Уайта, Н. Стрьювер указывает на то, что осуществленное американским исследователем сведение функций риторики к использованию тропов имело следствием редукцию риторики к поэтике. Подобно тому как Петр Рамус в XVI столетии свел риторику к формам фигурального украшения речи (elocutio, собственным предметом которой является ornatus56), Уайт ограничил риторику сферой теории стиля (literary rhetoric), который, по Уайту, представляет собой комбинацию формального аргумента, способа построения сюжета и идеологического подтекста57. Редукционизм чисто формалистического подхода к историческому материалу имел следствием восприятие истории историографии как своего рода короллария к истории реализма в литературе. Именно в борьбе против радикальной антиисторичности Уайта ресурс «моральных наук» раннего Нового времени и историзация риторического аппарата, предпринятые Стрьювер, оказываются совершенно незаменимы58. Очевидно, что как история политических дискурсов Скиннера и Покока, так и «топология» Н. Стрьювер представляют собой формы археологии гуманитарного знания, усматривающие ресурс обновления гуманитарной теории в обращении к ее историческому началу (раннему Новому времени).

Создание «исторической онтологии»59 современности посредством обращения к изоморфным ей эпохам – не единственный способ стереть границу между философией/теорией и историей. С конца XIX столетия один за другим возникают «дискурсы ученой культуры»60, сами названия которых в традиционной номенклатуре дисциплин могли бы показаться оксюморонами: историческая топика (Э. Р. Курциус), историческая поэтика (от А. Н. Веселовского до А. В. Михайлова), историческая социология (М. Вебер, Р. Бендикс, Н. Элиас, М. Манн, И. Валлерстайн, Т. Скокпол и др.), историческая догматика (Т. Хонзелл). Несмотря на сходство названий, смысл прилагательного «исторический» в именах этих кентаврических дисциплин совершенно различен.

Предмет исторической поэтики, которая в нашей книге берется в наиболее зрелом ее изводе, представленном в «Европейской литературе и латинском Средневековье» Эрнста Роберта Курциуса – «морфология континуума» (И. Л. Попова) двадцати шести веков европейской литературы от Гомера до Гёте. Курциус, как и его младший современник Фернан Бродель, значительно увеличивает масштаб исторического рассмотрения: подобно аэрофотосъемке, оптика longue durée61 позволяет различить структуру больших формаций – «миров-экономик» в случае Броделя, континуума европейской литературной традиции в случае Курциуса. Время исторической поэтики соотносится со временем событийной истории, как с ним соотносится время геологии или, скажем, эволюционной биологии: в масштабе исторической поэтики двадцать шесть веков от Гомера до Гёте представляют собой одну единицу деления. Если это и историческое время, то скорее можно сравнить его с longue durée или вековыми трендами Броделя, исследующего вековые колебания кредитных ставок, изменение рисунка европейских дорог или маршрутов морских путешествий от XIII до XIX в. Бродель благодаря своей «аэрофотосъемке» увидел сквозь смутное зеркало исторической событийности «миры-экономики», Курциус – «константы литературной биологии»62.

1Nietzsche F. Briefwechsel, II, I. An Erwin Rohde (Basel, Ende Januar und 15. Februar 1870). http://www.thenietzschechannel.com/correspondence/ger/nlett 1870g.htm.
2Бахтин М. М. Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках. Опыт философского анализа // Его же. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1986. С. 307–308.
3«Prodiit et ibidem nuper liber sub tit. Principi d’una nuova Scienza, 8. Cujus libri Autor quamvis nomen suum eruditos celet, certiores tamen facti sumus per amicum qaendam Italum, esse eundem Abbatem Neapolitanum, cui nomen Vici est. Agitavit Autor in isto libello novum Juris Naturae Systema aut figmentum potius, ex aliis longe, quam hactenus sueverunt Philosophi, principiis deductum, magisque ad ingenium Pontificae ecclesiae accomodatum. Multo labore contra Grotii et Pufendorfii doctrinas et principia disputat, ingenio tamen hic magis indulget quam veritati, longaque conjecturarum mole tandem sibi ipsi deficiens ab ipsis Italis taedio magis quam applausu excipitur» (Nova litteraria // Acta eruditorum. Anno MDCCXXVII publicata. Lipsiae: J. F. Gleditsch, 1727. P. 383).
4Fischer H.K. Kritische Beiträge zu Prof. Max Webers Abhandlung «Die protestantische Ethik und der Geist des Kapitalismus» // Archiv für Sozialwissenschaft und Sozialpolitik. 1907. Bd. 25. S. 232–242; Rachfahl F. Kalvinismus und Kapitalismus // Internationale Wochenschrift für Wissenschaft, Kunst und Kritik. 1909. Bd. III. Spalte 1217–1238, 1249–1268, 1287–1300, 1347–1366.
5Weber M. Antikritisches Slusswort zum «Geist des Kapitalismus» // Archiv für Sozialwissenschaft und Sozialpolitik. 1910. Bd. XXXI. S. 283–344.
6Публикуемый нами текст Р. И. Капелюшникова был впервые издан в виде статьи из двух частей: Капелюшников Р. И. Гипноз Вебера. Заметки о «Протестантской этике и духе капитализма». Часть I // Экономическая социология. 2018. Т. 19. № 3. С. 25–49; Его же. Гипноз Вебера. Заметки о «Протестантской этике и духе капитализма». Часть II // Экономическая социология. 2018. Т. 19. № 4. С. 12–42. Критический анализ «Тезиса Вебера», предложенный в этих статьях, вызвал «антикритический» ответ И. В. Забаева: Забаев И. В. Ницшеанский взгляд на стодолларовую купюру: чтение веберовской «Протестантской этики» в связи с замечаниями современного экономиста // Экономическая социология. 2019. Т. 20. № 1. С. 20–71. За этим ответом воспоследовала апология Р. И. Капелюшникова: Капелюшников Р. И. Ответ современному не-экономисту (комментарий на комментарий). Препринт WP3/2019/02. М.: Изд. дом ВШЭ, 2019. От кого из участников полемики следует ожидать «Antikritisches Slusswort», пока неизвестно. Из новейших западных работ, в которых анализируется «случай Вебера», см.: Steinert M. Max Webers unwiderlegbare Fehlkonstruktionen: Die protestantische Ethik und der Geist des Kapitalismus. Fr.; N. Y.: Campus Verlag, 2010. Разумеется, книга Штайнерта, автор которой выводит «Тезис Вебера» из идеологической ситуации Германии начала XX в. (труд Вебера – «боевое оружие “культурпротестантизма”, замаскированное под научное исследование») и провозглашает его «хотя и симпатичным, но исторически ложным» («zwar hübsch, aber historisch falsch»), не замедлила вызвать критический ответ под отсылающим к Никласу Луману заглавием «Was steckt dahinter?» [«Что за этим кроется?» (нем.). – Примеч. ред.], автором которого стал Иоганнес Вайсс (Weiss J. Was steckt dahinter? // Archives européennes de sociologie. 2011. Vol. 52. S. 580–587). Нельзя не отметить почти полную симметрию и синхронность двух полемик в России и Германии.
7См. образцовое издание текстов, имеющих отношение к полемике 1872–1874 гг.: Ницше Фр. Рождение трагедии / Пер. с нем. А. В. Михайлова / А. А. Россиус (сост., ред., сверка переводов, вступ. ст., коммент.). М.: Ad Marginem, 2001. С. 217–410. См. также недавнюю коллективную монографию, посвященную этой полемике: «An Winckelmann anzuknüpfen?» Winckelmanns Antike, Nietzsches Klassizismuskritik und ihre Blicke in die Zukunft (Nietzscheforschung. Bd. 24) / R. Reschke (hrsg.). B.; Boston: De Gruyter, 2017.
8«It would be easier to understand this book if the author were totally anti-historical, bent solely on the “science of signs” in the abstract. But he believes in the historical approach, thinks he is making one himself, and approves Lucien Fiebvre for his “fully justified” method of reconstructing Rabelais’s intellectual milieu. He thinks that his own historical interpretation of Rabelais, combined with his scientific analysis of the images, has at last produced the right answers to the Rabelais problem» (Yates Fr. A. Selected Works. Vol. X: Ideas and Ideals in the North European Renaissance. L.; N. Y.: Routledge, 1999. P. 162).
9Гаспаров М. Л. История литературы как творчество и исследование: случай Бахтина (Доклад на международной научной конференции «Русская литература XX–XXI веков: проблемы теории и методологии изучения». 10–11 ноября 2004. Москва, МГУ). http://vestnik.rsuh.ru/article.html?id=54924.
10Капелюшников Р. И. Гипноз Вебера. Заметки о «Протестантской этике и духе капитализма». С. 439–530 наст. изд.
11«Историки в духе Тьера» – неодобрительное определение, данное Фридрихом Ницше историкам, которых заботит только описание фактов (см.: Ницше Фр. Несвоевременные размышления II. О пользе и вреде истории для жизни / Пер. Л. Бермана, А. и Е. Герцык // Его же. Полное собрание сочинений: В 13 т. Т. 1. Ч. 2. М.: Культурная революция, 2014. С. 133). – Примеч. ред.
12«Совокупное научно-художественное движение этого странного кентавра с чрезвычайной силой, но вместе с тем с циклопической медленностью преследует одну цель: навести мост через пропасть, отделяющую идеальную древность – может быть, прекраснейший цветок германской страсти к югу – от реальной; и этим классическая филология стремится только к осуществлению ее собственной сущности, к полному слиянию и объединению вначале враждебных и лишь насильно соединенных основных своих побуждений» (Ницше Фр. Гомер и классическая филология / Пер. с нем. О. Химона // Его же. Полное собрание сочинений… С. 153).
13Гадамер Г.-Г. К русским читателям (1990) // Его же. Актуальность прекрасного. М.: Искусство, 1991. С. 7.
14См. очень точное замечание одного исследователя о ницшеанских категориях в «Рождении трагедии» как «операторах границ» идентичности культуры: «[Н]а материале аттической трагедии Ницше <…> создает такой образ греков, который, прежде всего, показывает, как последовательно культура может символически делать для себя наглядной непрочность собственных оснований. Регулярно воспроизводимое повторение “дионисийского” опыта отчуждения воспитывало и сохраняло ту интуицию границ собственной идентичности, которая нашла столь впечатляющее выражение в шедеврах греческого искусства» (Müller E. Die Griechen im Denken Nietzsches. B.; N. Y.: De Gruyter, 2005. S. 75).
15Да будет нам позволено воспользоваться термином, ставшим известным благодаря М. М. Бахтину: Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского // Его же. Полное собрание сочинений: В 7 т. Т. 6. М.: Русские словари. Языки славянской культуры, 2002. С. 126.
16Мы позволили себе воспользоваться знаменитыми метафорами, которые Иммануил Кант использовал для описания того, что происходит с теоретическим доказательством в результате выхода за пределы возможного опыта: Кант И. Критика чистого разума // Его же. Собрание сочинений: В 8 т. Т. 3. М., 1994. С. 570.
17Виламовиц-Мелендорф У. фон. Филология будущего! Выпуск второй // Ницше Фр. Рождение трагедии… С. 383.
18Ср.: Яусс Х. Р. История литературы как провокация литературоведения / Пер. с нем. и предисл. Н. Зоркой // Новое литературное обозрение. 1995. № 12. С. 34–84.
19Восклицание Вольтера, которое часто переводится как «Раздавите гадину!», выражало отношение мыслителя к официальной религии. – Примеч. ред.
20Роде Э. Лжефилология // Ницше Фр. Рождение трагедии… С. 301.
21Эта знаменитая метафора принадлежит Антонио Дженовези, возглавлявшему первую в Европе кафедру коммерции: Genovesi A. Discorso sopra il vero fine delle lettere e delle scienze // Id. Diceosina, ossia della filosofia del giusto e dell’onesto. Vol. III. Venezia: Isidoro Borghi, 1818. P. 86.
22Неподъемная масса (лат.). – Примеч. ред.
23«То, что Ницше говорил о греках, представляется особенно оправданным в отношении культуры минойского Крита: она остается совершенно непонятной, пока не постигнут ее дионисийский характер» (Кереньи К. Дионис: Прообраз неиссякаемой жизни / Пер. с нем. А. В. Фролова и Л. Ф. Поповой. М.: Ладомир, 2007. С. 16).
24См. главу «Система сновидений и система культуры» в кн.: Доддс Э. Р. Греки и иррациональное / Пер. с англ. М. Л. Хорькова. М.; СПб.: Университетская книга, 2000. С. 109–139.
25См. тезисы к ее лекции под названием «Жизнь Эзопа: единственная мениппея?» на сайте: https://iocs.hse.ru/news/257161865.html.
26Эпопт (греч. ἐπόπτης) – в греческих мистериях лицо, прошедшее все ступени посвящения в таинства, вплоть до самой высокой, и допускавшееся к созерцанию драматических действ, представлявших те события из жизни богов, с которыми было связано учреждение мистерий. – Примеч. ред.
27«Тот, кто не имеет представления о целом, не может распределить и частей» (Montaigne, Les Essais, II, 1; рус. пер. приведен по изданию: Монтень М. Опыты: В 2 т. / Пер. с фр. А. С. Бобовича и др. М.: Голос, 1992. http://psylib.org.ua/books/monte01/index.htm, кн. II, гл. 1). – Примеч. ред.
28Роде Э. Указ. соч. С. 299.
29Эту цитату из Н. А. Добролюбова Бахтин приводит несколько раз в своей книге о Рабле: Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса // Его же. Собрание сочинений. Т. 4 (2). М.: Языки славянских культур, 2010. С. 294–295.
30См. статью Ю. В. Ивановой и П. В. Соколова: с. 79–105 наст. изд.
31«В то время как Гоббс отказывается иметь дело с богатством “слишком человеческих” деталей историко-политических практик, Вико открывает в этом богатстве внутренние ресурсы, позволяющие постичь истоки гражданского устройства – хотя бы и в режиме иронии. В то время как Гоббс, как кажется, стремится элиминировать хаос и противоречия исторических и правовых практик человеческого сообщества и тем самым редуцировать удельный вес исторической информации в теоретическом рассуждении, Вико, напротив, придает этимологиям, которые в изобилии встречаются на страницах его сочинений, центральное значение для разработанного им диагностического искусства, ибо этимологии для него – это сохранившиеся в памяти языка исторические свидетельства социальных и правовых институтов, это источник политической мудрости, содержащий в себе тактический опыт сохранения идентичности наций» [While Hobbes refuses to engage with the wealth of all-too-human detail of historical political practices, Vico found this wealth of intrinsic interest as revealing the sources of civility, if often only ironically so. Where Hobbes seems to prefer to elide the confusion and contradictions of historico-legal practices of the community, and thus reduce the amount of historical information for theorizing, in contrast the many Vichian invocations of etymology are central to his diagnosis because the traces of social-legal practices in the language archive are the sources of his political wisdom, in giving an account of the tactics of maintaining national identity] (Struever N. S. Rhetoric, Modality, Modernity. Chicago: The University of Chicago Press, 2009. P. 60).
32Girard P. Giambattista Vico. Rationalité et politique. Une lecture de la Scienza nuova. P.: Presses de l’Université Paris-Sorbonne, 2008. P. 327–343.
33Vico G. La scienza nuova 1744 / a cura di P. Cristofolini e M. Sanna. R.: Edizioni di Storia e Letteratura, 2013. P. 105.
34«[P]er rivenire le guise di tal primo pensiero umano nato nel mondo della gentilità, incontrammo l’aspre difficultà che ci han costo la ricerca di ben venti anni, e <dovemmo> discendere da queste nostre umane ingetilite nature a quelle affatto fiere ed immani, le quali ci è affatto niegato d’immaginare e solamente a gran pena ci <è> permesso d’intendere» (Vico G. Principj di scienza nuova di Giambattista Vico d’intorno alla comune natura delle nazioni in questa terza impressione dal medesimo autore in gran numero di luoghi corretta, schiarita, e notabilmente accresciuta. Napoli: Felice Mosca, 1744. P. 118–119).
35Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле… С. 296, 262.
36Брагинская Н. В. Верность как измена [Рец. на кн.: Фридрих Ницше. Рождение трагедии / Составление, общая редакция, комментарий и вступительная статья А. А. Россиуса. Художник Андрей Бондаренко. M.: Ad Marginem, 2001. 736 с.] // Новое литературное обозрение. 2001. № 50. http://magazines.russ.ru/nlo/2001/50/bragin.html.
37«Характерно, что в западной философии последних лет, а именно – в философской антропологии, делаются попытки раскрыть особое праздничное мироощущение (праздничную настроенность) человека, особый праздничный аспект мира и использовать его для преодоления пессимистической концепции экзистенциализма. Однако философская антропология с ее феноменологическим методом, чуждым подлинной историчности и социальности, не может разрешить эту задачу; кроме того, она ориентируется на ущербную праздничность буржуазной эпохи». По Бахтину, в XIX столетии восторжествовала «непраздничная концепция мира», хотя «праздничность в условиях буржуазной культуры только сузилась и исказилась, но не умерла» (Бахтин М. М. Указ. соч. С. 297).
38«И в областях мысли и слова искали Америку, хотели открыть антиподов, стремились заглянуть на западную половину земного шара, спрашивали, “что под нами?”. Мысль и слово искали новую реальность за видимым горизонтом господствующего мировоззрения» (Там же. С. 291).
39Yates Fr. A. Op. cit. P. 391.
40Об этой столь важной для замысла бахтинской книги категории Карла Фосслера см.: Попова И. Л. «Лексический карнавал» Франсуа Рабле: книга М. М. Бахтина и франко-немецкие методологические споры 1910–1920-х годов // Новое литературное обозрение. 2006. № 79. http://magazines.russ.ru/nlo/2006/79/po7.html.
41Мы позволили себе использовать в переносном значении этот термин К. Палонена: Palonen K. Entzauberung der Begriffe. Das Umschreiben der politischen Begriffe bei Quentin Skinner und Reinhart Koselleck. Münster: Lit, 2004.
42«[Б]уфонии, как и майская обрядность, как свадьба, еда, похороны и т. д., никакой причинно-следственной фабулы не имеют; перед нами известное количество параллельных метафор <…> которые различно интерпретируют основной мотив “жертвоприношения”, смерти для воскресения» (Фрейденберг О. М. Поэтика сюжета и жанра: Период античной литературы. Л.: Худ. лит., 1936. С. 96).
43«Нет возможности перечислить все то, что Баховен открыл для науки в своей работе 1859 года. Укажу на важнейшие ее места. Так, Баховен открыл круг представлений о матери-земле, имеющих такое первенствующее значение для античных религий; работы Дитериха “Мать-земля” и Альтгейма “Terra Mater” предвосхищены Баховеном. Все то, что есть у Дитериха о Баубо, у Фриза о семантике цирка, у Протта о Матери и дактилях, у Гаррисон о Фемиде, о священных корзинах и ящиках, и данаидах, о Пандоре, это все находится и у Баховена. Работы по семантике колеса и круга, радуги, пилея, пеплоса и мантии, о значении mundus’а, о Янусе, о масках, о Мидасе и культе яйца, об окне и мифических ослах, о люстрациях, об именах вещей, о молоке и вине, все эти работы Узенера и Гаррисон, Гирцеля, Гейзо, Дитериха, Эйзлера, Дуна, Сонни и многих, многих других должны уступить свой приоритет книге Баховена. Основная мысль Маннгардта, исследования Л. Шредера, работы по семантике воды-огня, многое из исследованья Ферле и многочисленная последующая литература о смерти, как источнике жизни, восходят к Баховену. Трудно охватить весь круг мыслей этого гениального ученого, всю силу его научного предвидения» (Фрейденберг О. М. К изучению источников Энгельса. Баховен / Н. В. Брагинская (предисл., публикация и примеч.) // Русская антропологическая школа. Труды. 2004. Вып. 1. С. 297–298).
44Резвых П. В. Спекулятивная конструкция и историческое свидетельство в немецкой мифологии конца XVIII – начала XIX в. С. 143–214 наст. изд.
45Daumer G. F. Der Feuer- und Molochsdienst der alter Hebräer als urväterlicher, legaler, orthodoxer Cultus der Nation, historisch-kritisch nachgewiesen. Braunschweig: Druck und Verlag von Fr. Otto, 1842. S. 212.
46См. об этом книгу: Mees B. Th. The Science of the Swastika. Budapest; N. Y.: CEU Press, 2008.
47См. очень точное наблюдение И. Л. Поповой: «Исследование барокко как стиля и “переходной эпохи” сыграло свою роль в программе глобализации гуманитарных исследований, в стандартизации методик и терминологических систем, в формировании нового представления о европейской литературе, ее истории и периодизации» (Попова И. Л. Историческая поэтика в теоретическом освещении. М.: ИМЛИ РАН, 2015. С. 123).
48Collini S., Winch D., Burrow J. That Noble Science of Politics: A Study in Nineteenth-Century Intellectual History. Cambridge: Cambridge University Press, 1983; History, Religion and Culture: British Intellectual History, 1750–1950 / S. Collini, R. Whatmore, B. Young (eds). Cambridge: Cambridge University Press, 2000.
49Покок Дж. Г. А. Квентин Скиннер: история политики и политика истории / Пер. с англ. А. Акмальдиновой // Новое литературное обозрение. 2015. № 4 (134). https://www.nlobooks.ru/magazines/novoe_literaturnoe_obozrenie/134_nlo_4_2015/article/11567/.
50См.: Warnick B. Two Systems of Invention: The Topics in the Rhetoric and the New Rhetoric // Rereading Aristotle’s Rhetoric / A. G. Gross, A. E. Walzer (eds). Carbondale: Southern Illinois University Press, 2000. P. 107–129.
51Struever N. S. Rhetoric, Modality, Modernity. Chicago: Chicago University Press, 2009. P. 2, 61–62, 103–106.
52См.: BeDuhn J. D. The Historical Assessment of Speech Acts: Clarifications of Austin and Skinner for the Study of Religions // Method and Theory in the Study of Religion. 2002. Vol. 14 (1). P. 84–113.
53«Идеи-единицы» (англ.) – термин Артура Лавджоя, обозначающий идеи-константы в интеллектуальной истории; пример такой идеи – «золотая цепь бытия»: мир представляет собой иерархически устроенное целое – это представление, как отмечает Лавджой, мы можем проследить от античной Греции до Нового времени. – Примеч. ред.
54В связи с этим характерно, что Лавджой был известным критиком прагматизма: Lovejoy A. O. The Thirteen Pragmatisms // The Journal of Philosophy, Psychology, and Scientific Methods. 1908. Vol. V. P. 29–39.
55Данто А. С. Аналитическая философия истории. М.: Идея-Пресс, 2002.
56Elocutio и ornatus (лат.) – термины классической риторики. Elocutio – учение о способе изложения мысли, то есть о подборе слов и о работе над синтаксисом с целью достижения максимальной выразительности речи, третья «часть» риторического учения, которой предшествовали учения об inventio – нахождении материала и dispositio – о его расположении в речи; после elocutio следовали memoria – учение о запоминании речи и pronuntiatio – о ее произнесении. Ornatus – пышность, украшенность речи, одно из четырех основных достоинств выражения (virtutes elocutionis), наряду с «уместностью» (aptum), «чистотой языка» (latinitas, puritas) и «ясностью» (perspicuitas). – Примеч. ред.
57Уайт Х. Метаистория. Историческое воображение в Европе XIX века. Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2002. С. 18.
58Об этом см.: Goetsch J. R. Vico’s Axioms: The Geometry of the Human World. New Haven; L.: Yale University Press, 1995. P. 69–87; Mack P. Renaissance Argument: Valla and Agricola in the Tradition of Rhetoric and Dialectic. Leiden: Brill, 1993.
59В смысле М. Фуко: Фуко М. Что такое Просвещение? // Вестник Московского университета. Сер. 9. Филология. 1999. № 2. С. 351.
60Jaumann H. Die Diskurse der Gelehrtenkultur in der frühen Neuzeit. B.: De Gruyter, 2011.
61«Большая длительность», или «время большой длительности» (фр.) – термин, который Фернан Бродель использовал для обозначения времени протекания процессов развития общества. Оппозицию longue durée у Броделя составляет «короткое время» (le temps bref) – время, в которое укладываются события малой длительности, обозримые в перспективе протяженности одной человеческой жизни. – Примеч. ред.
62См. статью об исторической поэтике: Попова И. Л. Книга Э. Р. Курциуса «Европейская литература и латинское Средневековье» и ее значение для исторической поэтики. С. 275–308 наст. изд.

Издательство:
НЛО
Книги этой серии: