© С. Красаускас. 1962 г.
Поэзия
Иван Купреянов
Поэт, продюсер. Член Союза писателей Москвы и Союза журналистов Москвы. Родился в подмосковном городе Жуковском в 1986 году. Окончил МГТУ имени Н. Э. Баумана с красным дипломом, там же пять лет преподавал теоретическую механику. Автор трех поэтических сборников: «Априори» (2010), «Перед грозой» (2014), «Стихотворения 2010-х» (2020) и детской книги стихов «Мяв, Тяф и Чай» (2020). Лауреат премии «За верность Слову и Отечеству» имени первого редактора «Литературной газеты» Антона Дельвига (2015), премии «Лицей» имени А. С. Пушкина (2021) в номинации «Поэзия».
* * *
Самолет пашет небо, по борозде
ты проводишь взглядом туда-сюда.
Кое-что о воздухе и воде,
и зачем рассыпана в нем вода.
У земли болтается на груди,
на цепочке рельсовой, тепловоз.
Погуди, пожалуйста, погуди,
из другого времени – и до слез.
На таком морозе и пыль чиста,
порошковый свет, порошковый лед.
У души младенческой нет хвоста,
отрастет за жизнь, отрастет.
* * *
Длится июнь сероглазый прекрасным летом
года живых – и нескоро до года мертвых.
Не угадать, что останется монолитом —
что унесет постепенно водой и ветром.
Лица смешаются с практикой преддипломной,
а имена и фамилии не поладят.
Можно забыть людей, а погоду помнить,
чтобы потом из нее проступали люди.
Город во мне срастается стоязыкий
из голосов любви, голосов досады.
Шины машин производят такие звуки,
словно в стакане бранятся вода и сода.
Вот бесконечный мост, бестолковый зонтик,
все расплывается, нужен восстановитель.
Там, где, по сути, точно должна быть кто-то,
только вода и ветер, вода и ветер.
Не исчезай или вместе со мной исчезни.
Я загадал желание на ресничке.
Вечный июнь отражается в круге жизни,
вечно бранится дождь со стоглазой речкой.
* * *
Влез Незнайка в ракету – и двигатели заревели,
задрожали конструкции, затрепетал солончак.
Каждой краской последней в своем нарисованном теле
все мытарства подъема прочувствовал бедный смельчак.
Так ужасно саднило лицо коротышки простое,
что читатели-дети смотреть на него не могли.
А потом, в невесомости, кверху тормашками стоя,
он циклоны считал на сжимавшемся диске Земли.
В девяносто восьмом я впервые попробовал водку,
мне двенадцать исполнилось. Даже не водку – первач.
Благородный букет, ощутимая хлебная нотка…
Я блевал, как бетономешалка, хоть смейся – хоть плачь.
Я не плакал давно. Неприлично давно для поэта,
потерявшего мать. Это значит, завяз во злобе́.
В невесомости, в первой любви, и, наверное, в этом
человек поневоле становится равным себе.
Ну и что же Незнайка? Летит на Луну на ракете.
Не один, как я помню, – с невидимым другом вдвоем.
Как немного любовей дано… К сожалению, эти
все любви любовно подсчитаны в сердце моем.
* * *
Там, где мы замшелый шифер жгли,
нет огня – бетонный дым застывший.
По цене коммерческой земли
наше детство продано, не выше.
Некультурный был-то, в общем, слой.
«Лысый-лысый-слышь-иди-пописай».
Вырастает комплекс нежилой,
там, где был пустырь неживописный.
В подмосковном летном городке
носят пламя новые мальчишки,
поголовье спичек в коробке
превращая в шевелюру вспышки.
* * *
Как старый фон для нового сюжета —
плешивый шарм расснеженной земли.
В эпохе той, которая не эта, —
мы в ней сошлись, как в небе журавли.
Душа Москвы, пружина Приарбатья,
мой чуткий друг, подруга дней весны.
Что ваш Талмуд, она читала платья —
и, черт возьми, все выводы верны.
Собак полно, да лучше всяких прочих —
ее дворняга, лабрадор и корг.
Душа столицы. В этом поле прочерк.
Душа Москвы уехала в Нью-Йорк.
Поговорить, понять могла и взвесить
всю пену дней, любовей карусель.
Сквозь дни весны, сквозь все штук тысяч десять,
она прошла, как трубка сквозь коктейль.
Спектакль всё. Рабочий сцены кило
граммовой пылью засыпает зал.
Сергей Минаев лучшее, что было
в эпохе той, небрежно записал.
* * *
В неоновом склепе – музей нулевых,
где больше знакомых не встретишь.
Во-первых, уныло. И ночь – во-вторых,
и кончилась молодость – в-третьих.
У Толкина эльфы за мóре ушли —
такое же с нашей столицей.
Живые глаза только в зеркале и у ждущей тебя демоницы.
Ее волшебство, вещество, естество —
роскошные рыжие волны.
И раньше бы испепелила всего.
Теперь приобнимет – и полно.
За счастье заснуть у нее на груди
любое бы сделал бы в двадцать.
Мечты исполняются – ты погоди,
пока перестанет мечтаться.
Стаканы на баре похожи на тлю,
на ассортимент барахолки.
Москва, я ведь больше тебя не люблю.
Осколки. Осколки. Осколки.
* * *
Несчастный дождь помучился и стих —
и на окне кафе повис скелетом.
Благослови бранчующихся сих:
у них сегодня вечер тьмы и света.
Познал и ты кратчайшее из благ —
напиток легкий принимать за чувства.
Теперь расслабься, ощущая, как
в добро и зло спускается закуска.
У парня фон, у девушки айфон —
и вот они меняются местами.
У парня слон, у девушки заслон —
все точно так, как было между нами.
Дождь лег на стекла, будто на чело
по модулю уравненные числа.
Лишь полюбив добро свое и зло,
я различать в себе их научился.
На парне дрожь, на девушке пиджак,
под пиджаком бензин, огонь под дрожью.
Потом бим-бом, еще потом – плак-плак,
и флаг им в руки. Милым это можно.
Благослови – и с миром отпусти —
У них сегодня вечер тьмы и света.
Какая песня – Господи, прости!
Родная песня из чужого сета.
Круговорот, заманчивый unmute,
соленый шарик звука на пружине.
И пара любится, и мертвецы поют
о том, как сладко любится при жизни.
* * *
«Поколение системных ошибок».
А давайте нас так называть.
Развалился союз нерушимых.
В этот год мне исполнилось пять.
Было детство – такое, как было.
А теперь уже молодость – фьить!
Офигеть. Просветите дебила:
я не знаю, как правильно жить.
Ни о чем ваши Пруст и Набоков.
А воскресная школа – о чем?
Там однажды мне после уроков
засветили в висок кирпичом.
Я не знаю, с тех пор я подрос ли?
Нет, не чувствую, стал ли правей.
Больно много красивого после —
и любовей, и прочих любвей.
Очень просто все: раз – и готово.
И не счистить грехов, и не счесть.
Много вкусного, мало святого.
Но хотя бы какое-то есть.
Берег этот – не то чтобы круча.
Круча – это на том берегу,
где слова «Беловежская Путча»
крепко в детском засели в мозгу.
* * *
Строения – как иероглифы,
их надо учить много лет.
Мы думали, это уродливо,
но время сказало, что нет.
Какая-то шторка отдернута,
сошел неприятный налет…
Мне кофе горячего черного
ровесница века нальет.
Останется неповторимое,
вторичное смелется в пыль.
Железобетонная химия,
брутальный увесистый стиль.
Александр Шаганов
Родился в Москве. Советский и российский поэт-песенник автор слов к популярным эстрадным песням. По профессии – инженер и звукорежиссер.
* * *
И снова осень. Снова, снова осень
С высоким взором чопорных старух.
Несносен друг, я сам себе несносен;
День только глянул, глянул и потух.
И вечер тут как тут… Не провороньте
Смущение печальной наготы —
Молчат деревья грустные во фронте,
Беседки, лодки, лавочки, мосты…
И одинешенек бредешь
в озябшем парке —
И радостно, и жутко, что вот-вот
Какая-то назначенная шутка
С ног на голову все перевернет!
Захнычет птица, или ветка хрустнет,
Иль потемнеет разом небосвод —
И страх возьмет свое и не отпустит
До крика, до таблеточных хлопот.
Уж лучше дома – пьешь напропалую,
С друзьями предаешься баловству.
А я целую, плачу и целую,
Как девушку, пропащую, листву.
* * *
Колеса крутятся, горят подфарники,
Блестит шоссейное веретено.
Автомобиль да я – мы с ним напарники:
Ему – на топливо, мне – на кино.
Ему плевать, что ночь бушует вишнями,
Ему до лампочки, кто седоки,
Автомобиль да я – дружки давнишние:
Ему – на топливо, мне – от тоски.
Ему не нравятся бугры-булыжники,
Ворчит и фыркает – серьезный он!
Ему прощают все в Москве гаишники
За то, что здорово берет разгон.
Колеса крутятся, горят подфарники,
Скажите, девушки, куда везти?
Автомобиль да я – мы с ним напарники,
Садитесь, милые, нам по пути!
Проза
Виктор Ремизов
Родился в 1958 году в Саратове. Писатель, журналист. Лауреат премии «Большая книга» (2021) за роман «Вечная мерзлота», финалист премии «Национальный бестселлер» (2017), финалист премий «Студенческий Букер» (2014), «Русский Букер» (2014), «Большая книга» (2014).
Внуки едут!
Дед возвращался тропой по льду озера, уже обогнул остров, отсюда недалеко осталось, и все его Ключи стало видно. Белые-белые они нынче, избы по косогору будто в пуховых платках сидят и на озеро смотрят заколоченными окнами. Сосняк зеленеет над деревней, золотится стволами под вечерним солнцем. Длинная синеватая тень впереди и сбоку деда спешит, отмахивая руками.
Торопится Тимофей Степаныч, себя не чует. Ходил через озеро дочке звонить – у него в Ключах телефон не берет – и вот те на! Внуки к нему собрались! Дед чуть из штанов не выпрыгивает, то головой затрясет удивленно, а то и припляшет на ходу.
Внуков у него двое. Тимофей и Степан. Тимофею двадцать, Степану пятнадцать скоро. Последний раз в августе были. Почти неделю. Раньше одиннадцати, правда, не вставали, но накупались, в лес по грибы сходили, рыбу половили… Мелькнула та неделя, и не нагляделся на внуков. Долго потом растерянный ходил, ругал себя, что не посидел, не поговорил с ними толком…
И вот он летит домой, а сам все вспоминает. «Дедуня, – это Тимоха по телефону кричит. – Соскучились, ужас! Едем! Баню топи!»
Дед разделся, дров в печку накидал, макароны на плиту поставил разогреть. Машинально все делал, сам соображал, что бы им такого приготовить… «На рыбалку сходим, это ясно, вечером в баню, дрова они в прошлом году кололи, соревновались… довольные были».
Тимофей Степаныч невысок, худоват, глаза серые, с мягким прищуром, щеки по причине одинокой жизни всегда заросшие седой щетиной. Только по привычке бреется он раз в неделю, после бани.
Родился он семьдесят два года назад в этих лесных тверских местах. В шестнадцать лет уехал в Питер, в фабрично-заводское училище, и потом почти сорок лет там прожил. Работал на заводе, женился, дочка Таня родилась, потом жена померла… Когда второй внук Степа родился, жить впятером в двух комнатах стало тесновато, и Тимофей Степаныч уехал на родину. Думал, на время, пока ребята квартиру получат, но квартиру им так и не дали, и он прижился.
Ключи за эти пятнадцать лет совсем опустели, он один остался на всю деревню. Даже электричества не стало – провода на металлолом поснимали. Ближайшие люди жили через озеро, в трех километрах.
Какое же нынче? Дед хоть и помнил, а пошел глянуть на численник – пятое марта… Мальчишки, бог даст, седьмого приедут, вечером. Получается, в праздник восьмого с ним будут… Дед перевернул красный лист календаря. Девятое тоже был выходной. Часиков в одиннадцать-двенадцать обратно поедут. «Чаю попьем, посидим, друг на друга посмотрим…» Тимофей Степаныч в который раз представлял, как они заходят в дом…
Кровь, как соскучившаяся собака, начинала скакать по жилам, и он, не надев шапки, озабоченно заспешил из избы во двор, к поленнице, словно ребята прямо вот-вот должны были явиться, на озеро за водой сбегал обледенелой тропкой.
Утром затемно поднялся, лампу не зажигал, от раскрытой печки огня хватало. По привычке к одинокому житью, безошибочно, на ощупь хозяйничал у покрасневшей от жара плиты. Кочережкой гремел, печными кружками, наливал чайник, ставил собаке подогреть, хлебца крошил…
Кашу для прикормки рыбы он еще с вечера сварил и теперь, полив постным маслом, перемешивал в кастрюле. Принюхивался задумчиво. Не очень-то внуки любят рыбалку, вроде и любят посидеть, когда клюет, но настоящей страсти нет. Он думал дальше, вспоминал по очереди Степана и Тимоху и с удивлением обнаруживал, что никогда и никакой страсти в их глазах не видел. «Что же они любят-то?» – замирал, недоумевая.
Чуть светать начало, на озеро вышел – в руках бур, черпачок в валенке за голенищем, рюкзак с прикормкой за плечами. Солнце еще не поднялось, седовато по небу, все кусты и камыши вдоль берега осыпаны пушистым инеем. Дальний конец озера совсем не виден в морозном тумане. Тимофей Степаныч скрипел валенками по снегу, про жизнь раздумывал на ходу. Про свою бобылевое существование на озере… но главное – все про жизнь внуков в городе думал. Было ему радостно, что они приезжают, но и малость горько. Не любили они ни дедовы Ключи, ни Белое озеро. Хрен знает какую Турцию любили, Таиланд, и ездили туда дружно, всей семьей, дед прямо завидовал недобро этому далекому Таиланду… Да что с этим было делать? Вроде и старался для них, из кожи вон лез, да как все это полюбишь за выходные? Приедут на два дня… По-хорошему пожить бы надо, по лесу походить-посмотреть, сделать чего-то по хозяйству. Сделать – это важно! Чтобы твой труд тут был. Баню, к примеру, могли бы новую поставить. Четыре мужика вместе с отцом! Теперь бы приехали, а тут их баня! Вместе, своими руками срубленная. Такую и топить весело.
Деду представлялось, как они встают утром. Дружно. Степка бежит за дровами, печку затапливает. Дед на него ругается, что без шапки. Тимоха яйца собирается бить в сковороду, спрашивает, где масло, а дед советует лучше на сале жарить.
Дед размечтался, шел и улыбался широко, прищуривался одобрительно, головой кивал… Мимо ног шальной дурой пролетел Джек, Тимофей Степаныч вздрогнул испуганно и встал, а пес затормозил всеми лапами и бросился назад. Извинялся, свинья. Напугал до смерти. Оборвал, видать, привязь. Дед не стал ругаться, он всегда брал пса с собой на рыбалку, а тут забыл. Хотя тот наверняка орал, как полоумный.
К обеду вернулся довольный. В трех местах хорошо прикормил рыбу для внуков. Пожевал чего-то на ходу, собаку привязал и рванул через озеро в Матюнино. Надо было дров организовать.
Еще со льда увидел, что у Кольки Железникина во дворе трактора нет. Значит, и Кольки нет… В избу заходил с упавшим сердцем.
– Здорово, Наталья!
– Здорово, Тимофей Степаныч. – Наталья, круглая, тихо заплывающая жирком, мельком глянула, а сама от телевизора оторваться не может, едой сготовленной пахнет вкусно.
– Нету Николая-то?
– В Ломакине… машину ремонтируют.
– Когда будет?
– Не знаю, третий день чинят. А ты чего хотел?
– Да внуки ко мне приезжают… – не смог не похвастаться дед и нахмурился озабоченно.
– Ну-у? – не поняла Наталья.
– Мне бы дров телегу привезти, ребята бы перекололи, помочь едут…
– У тебя дров мало в лесу? Сами и напилят! – Наталья с удивлением оторвалась наконец от экрана, на котором какие-то родственники, чуть не мать с дочерью, орали друг на друга – вот-вот вцепятся, а сладкорожий ведущий довольно чему-то улыбался.
Деду прямо душно стало от этого телевизора, он, не попрощавшись, выскочил на свежий воздух. Дела были совсем плохи. Он недовольно потер щетину и решительно направился за деревню на лесную дорогу. До Ломакина было четыре километра.
Елки ссутулились под снежной тяжестью, опустили вечно поднятые свои руки. На дубах – где густо, где пусто, клоками лежало. Дед любил, когда лес хорошо укрыт. И теперь шел и любовался. «Эх, Господи, помог бы Ты мне нынче с дровами, – разговаривал вслух. – Ребята вернутся с рыбалки, баню затопят, дрова станут колоть в охоточку! Деду – помощь! Тимоха так и спросил: что помочь надо, дед?! Как хорошо! Тимофей Степаныч улыбался и прибавлял шагу. Он прямо видел, как аккуратно попиленные чурбачки-клячики встречают его внуков, он бы и сам с ними поколол за компанию.
Колька на промасленной и грязной картонке лежал под уазиком, приподнятым на двух домкратах. Места там было мало, Кольке с его габаритами не повернуться, да еще, видно, что-то у него не выходило, еле вызвал его из-под машины Тимофей Степаныч.
– Выжимной полетел. Все вроде сделали, утром поехали попробовать – выжимной! – объяснял Колька, выползая наружу.
– Да-а, – понимающе кивал Тимофей Степаныч. – Ты бы хоть фуфайку постелил, Коля!
Колька был человек небыстрый и задумчивый, и за глаза все его звали Коля Медлительный. Но без смеха, с уважением звали, потому что если у кого что ломалось – машина, телевизор, чайник электрический, – все несли или везли Коле. И он все делал. А когда до оплаты доходило, хмурился и говорил: «Да хрен ли там! Делов-то…» Хотя Наталья потом ругала маленько.
Коля тер друг об друга большие грязные ладони. Дышал в них, согревая. Нос его длинный посинел от холода и тоже был в солидоле, и лоб, и все лицо измарано. Фуфайка валялась рядом с машиной на снегу. Колька прикурил и задумчиво на нее глянул.
– Тесно в ней! – Он поерзал плечами, показывая, как тесно. – Да тут и делов-то…
– И когда закончишь? – Тимофей Степаныч уже чувствовал, что дров ему сегодня не видать.
– Да кто знает…
– Этот уазик мне ровесник! – сказал дед с легкой досадой.
– Ну да?! – Колька недоверчиво покосился на деда. Он, видно, и медлительным был, потому что обдумывал все, что ему скажут.
– Точно!
– Ну и что? – Колька не понимал, к чему дед клонит.
– Его надо трактором зацепить да в овраг оттащить, а ты под ним третий день лежишь…
– Так тоже можно. – Колька не торопясь опустился на колени, лег на спину и начал налаживаться под уазик. – Ты чего хотел-то, Тимофей Степаныч?
– Коля, друг, выручи, – присел к нему дед, – дровец бы мне привез. У меня кончаются, – неожиданно соврал. – Не хватит на зиму… – Конец фразы он проговорил совсем уж виноватой скороговоркой. Николай, удивленный, высунулся наружу. Тимофей Степаныч не похож был сам на себя.
– У тебя там старых домов полно – попилил бы. А я как к тебе на тракторе, лед плохой нынче…
– Толстый лед, Коля, я бурил утром – метр!
– Ты чего это, Степаныч, иль я не на озере живу?! Не проеду! – И он окончательно заполз под машину.
– Тебе, Коля, этот уазик дороже, чем старик.
– Он тоже старик, – с любовью и натугой донеслось снизу, и что-то заскрипело, откручиваясь. – А ты, дед, придумал чего-то, я не разберу…
Обиженный возвращался. За деревню не успел выйти – Витька-рыбачок подхватил на «жигулях». Дед поздоровался хмуро и сидел молча. Седой головой расстроенно покачивал.
– Случилось что? – спросил Витька.
– Да так, – отмахнулся Тимофей Степаныч, – ни хрена страшного. Время есть еще…
Только перед тем как сойти, машина уже остановилась у поворота, спросил:
– Вот ты мне скажи. – Дед ехидно сощурился на Витьку-рыбачка. – Свежую березу, например, только что попиленную, звенящую, то же самое колоть, что старый трухляк?! А?!
Витька молчал, с недоумением глядя на деда.
– Вот! А я ему что говорю?!
В темноте уже домой пришел. Ужинать не стал. Печку протопил, чаю выпил и лег. Ноги гудели, спина стонала. Дед мысленно перебирал пролетевший день и был недоволен. Завтра уже ребята приедут, а у него конь не валялся. «Спать надо», – думал дед, но с расстройства не спалось, дрянь всякая в голову лезла. Мнилось назойливо, что звонит он Тимке: как, мол, дела? Собираетесь? А Тимка смеется весело и говорит, что пошутил! Как же пошутил, Тима? Да ты что, дед, шуток не понимаешь?! И еще веселее смеется… Дед с досады поворачивался на другой бок и, стиснув зубы, заставлял себя увидеть, как они приезжают.
Тимоха первый забежит, обхватит, сдавит деда: «Дедуня! Сто лет тебя не видел!» Степка, тот не так – тоже обнимется, молча прижмется, постоит, как теленок, прижавшись… Дед улыбается в темноте, лежит, задрав голову в потолок.
Так и не выспался. Под утро только заснул, и снилось ему, что они с Колькой всю ночь его гребаный уазик чинили, а потом возили на нем дрова и скидывали перед домом. Такую гору навозили, что озера из окна не стало видно. Дед очнулся, сел, устало позевывая, и посмотрел в окно – озера и правда не видно, темно еще. Все тело поламывало. Он потянулся за валенком и, охнув, ухватился за спинку кровати. В спине будто что разошлось. Он попробовал разогнуться и не смог. Осторожно спустился на пол, на колени, покрутил головой. Голова крутилась.
Это могло быть и на неделю или больше, и этого нельзя было. Дед шарил рукой в тумбочке. У него еще было сильное обезболивающее, одну таблетку в сутки можно было пить. Нащупал длинненькую упаковку. Поднес к глазам. Две штучки. Задумался. Опять представились Тимка и особенно Степан, прижимающийся и поглаживающий деда по спине.
Обе таблетки съел. Хорошо разжевал. Ему надо было.
Минут через двадцать отпустило. Голова, правда, помутнела и плохо соображала, но про это он знал заранее, и это было неважно. Дед двигался осторожно. Поставил вариться рыбу для Джека, взял напильник и сел точить цепь от пилы, соображая, куда лучше пойти.
Еще не совсем рассвело, а он уже скрипел валенками по озеру. Здесь снега было меньше, подморозило хорошо, и он уверенно шел по насту. За спиной волоклись, подскакивая на замерзших кочках, большие самодельные санки с бензопилой. Дед с надеждой поглядывал на сероватое, белесое небо. Чувствовал, что к обеду разгуляется и солнце обязательно будет. Спину почти совсем отпустило, и дров можно было успеть напилить. Напилить и навозить.
Он не торопясь прошел с полкилометра – ничего подходящего по берегу не было, одни кусты в руку толщиной. Свернул было в одном месте в лес, но снег здесь был глубокий. Он постоял, хмуро соображая что-то, и решительно направился к дому – прямо во дворе, возле бани, росли две большие березы. Лавочка на них опиралась, гвоздь был вбит, на который он после бани мокрое полотенце вешал. Одну можно было спилить…
Через озеро что-то громко тарахтело, приближаясь. Дед шел и прикидывал, как лучше свалить дерево, чтобы не повредить баню. Какой-то черт на уазике с прогоревшим глушителем вывернулся из-за острова и лихо пер прямо по дедовой тропе к его дому. Орал на все округу. К нему иногда заскакивали рыбаки за какой-то нуждой, но сейчас никого не хотелось… Уазик, увидев спешащего старика, свернул к нему. Это был Колька Железникин.
– Здорово, Степаныч, садись… – Колька пытался перекричать своего монстра. Лицо грязное и довольное.
Дед посмотрел на санки, на пилу и махнул рукой – дойду, мол, рядом уже.
Когда дед подошел, Колька стоял возле длинной поленницы дров, забитой под завязку. Дед нахмурился, не зная, что тут можно сказать, голова после таблетки еще кружилась.
– Ты чего это, Тимофей Степаныч? У тебя тут на три зимы… – У Кольки хорошее настроение, это было видно. – А я чую, что-то дед того… Видал, конь-то! Как новый! А ты – в овраг!
– Выхлоп, что ли, прогорел?
– Да его совсем нет. Сейчас поеду ставить… Дак ты чего с пилой?
– Клячиков бы мне, Коля, десятка три. Внуки едут, чурбаки захотят поколоть, они любят… вот ходил, да…
Колька стоял раздумывая. Он всем окрестным старикам возил дрова. Пилил в лесу втихаря, грузил тракторную телегу – как раз четыре куба входило – и денег брал немного. Кто сколько мог, столько и платил. Но сейчас он думал не о деньгах.
Он не очень понимал, что все это значит. Поленница полная, а старый идет с санками за тяжелой лесиной, чтобы молодые могли поколоть… баловство как будто, да старик два дня уже с этим делом ходит… Ничего Колька не понимал, он никогда и не обсуждал поведение стариков – все они чокнутые уже малость, – и теперь просто думал, как помочь.
– Ты чего за спину держишься?
– Да я не держусь. – Дед опустил руку. – В ногу что-то постреливает.
– Ты, Тимофей Степаныч, иди домой, чайку поставь, а я съезжу. Тут у меня недалеко напиленные есть… – Колька неторопливо полез в кабину. Махом доехал до своего двора – рожа прямо светилась, как двигатель молотил! – загрузился чурбаками, подготовленными для колки, и поехал к старику. Наталья, удивленная, куда это муж повез дрова, так и осталась стоять на крыльце. Не доезжая до острова, уазик перегрелся и встал. Колька открыл капот, чтобы остывало, и, взяв на плечо чурбачок побольше, пошел пешком.
Дед затопил баню. Ходил, носил воду из озера. Дверь распахнута, дым выползал на улицу. Дед вылил воду в котел, вышел и увидел Кольку, тяжело подходившего с кряжистым березовым клячем на плече. Тимофей Степаныч поставил пустые ведра и устало сел на лавочку. Совесть скребла – ради чего мужика сорвал? Кому-то, может, и правда дрова нужны, а он тут…
– Заглох я, Степаныч, помпу новую надо, давай на санках перевожу, где тебе?
– Кидай здесь, Коля.
Дед оставил ведра под березой и поплелся за санками.
К машине шли вместе.
– Я, Коль, сам перетаскаю, ты поезжай, без помпы-то дотянешь?
– Перетаскаю…
– Нет. – Дед был решителен. – Сегодня мои приедут, пусть и таскают. Для них стараюсь…
– Надолго они?
– На два дня…
– Хе-х… на два дня, а ты их дрова колоть?! Они что же, правда, что ли, любят? – Сам Колька терпеть не мог этого скучного деревянного дела, и дрова часто колола Наталья.
Дед не ответил. Он не знал. Ему, выжившему, видно, из ума, хотелось, чтобы они хоть что-нибудь любили в его деревне.
Колька завелся и уехал. Дед погрузил три чурбана на санки. Впрягся. Его поташнивало, и нехорошо было внутри. Чурбаков Колька привез много, и дед решил, пусть уж будет, как будет. «Перетаскают пацаны – хорошо, нет – сам потом перетаскаю».
Он разгрузился у бани, подбросил в печку и пошел прилечь…
Проснулся – темно в избе и холодно, утром забыл затопить. Дед чувствовал себя разбитым и одиноким, как никогда. Надел ушанку, валявшуюся рядом на табуретке, натянул на себя одеяло, лежал и думал: почему так? Отчего это он так старался все эти дни, бегом все… а теперь, когда ребята вот-вот, может, через полчаса, приедут, у него так пусто в душе… Ничего неохота было – приедут, не приедут… Подумал о чурбаках, валяющихся на озере и возле бани, о бане, где он не закрыл заслонку печки, и все тепло уже вытянуло…
Не приедут они, понял вдруг дед. Подумал даже укрыться тулупом и уснуть, да Джек голодно взлаял во дворе. Тимофей Степаныч нахмурился, осторожно сел в кровати. Спина ныла как следует. «Это теперь надолго», – пробормотал про себя, нашаривая клюку. Лампу зажег. «Парнишки мои… вот бы…» Дед поднял лампу, рассмотрел часы на стенке – девять. «В два собирались выехать ребята мои, не приедут уже…»
Покряхтывая, затопил печку, накормил пса, посмотрел в темноту озера: если бы ехали – видно было бы свет. Света не было. Одинокая луна висела над островом. Одна на все черное небо. Лес шумел. Меняется погода, рыба клевать не будет, может, и хорошо, что не приехали.
Он сел к окну, порезал кусок сала, подсохшую половинку ржаного хлеба, луковицу разрезал, подумал о чем-то и сходил в сени. С бутылкой вернулся. Открутил ей башку, налил по-старому, полстакашки, поднял и увидел, как остров, неразличимый до того в темноте окна, просвечивается насквозь. Дед поставил стакан, прищурился, мурашки пошли всем телом, временами свет достигал берега – машина ехала к нему.
Дед, костеря себя на чем свет стоит, выскочил на крыльцо. Едут ребята! Господи, вот спасибо! Ой-ой-ой! У старика аж слезы навернулись, он погрозил им клюкой в темноту… Тимка! Степка! Заковылял в избу, качая на себя головой и соображая, чем же угощать, но не выдержал и вернулся на крыльцо. Замер, опираясь на клюку и прислушиваясь к странному звуку мотора…
Это был Колькин уазик. Хоть и сносило ветром, а по реву ясно было. Дед еще послушал – Колька едет, починил, значит. Он ушел в дом, сам все прислушивался, но машина не подъезжала, мотор вхолостую молотил где-то в темноте. Чурбаки грузит, понял дед. Он поставил вариться картошку в мундирах, спустился в подпол, набрал огурцов и капусты в миску.
Колька был с Натальей. Он сбрасывал дрова у бани, а Наталья с сумкой и еще с чем-то под мышкой вошла в дом.
– Здорово, Тимофей Степаныч, гостей не выгоняешь?
– Заходи, Наташа. – Дед шарил в темноте за печкой вторую лампу. – Починил Николай машину-то?
– Он их все время чинит… – Наталья поставила на стол бутылку, банку с красными и желтыми консервированными перцами, миску с блинами развернула из тряпья, попробовала толстыми пальцами – горячие, кастрюлю размотала с вареной картошкой.
Наталья была Кольке под стать, крупная женщина, делала все молча, уверенно и спокойно, как будто о чем-то думая. «Скучно ей в Матюнине. – Дед протирал от копоти стекло лампы. – Одна бабеха на всю деревню да две старухи негодные. Поговорить не с кем, вот и гоняет телевизор целыми днями».
Николай вошел. Он всегда входил, как будто стесняясь чего-то. Может, своих размеров или запаха соляры, пропитавшего его навсегда.
– Отметим, что ли, праздник, Тимофей Степаныч!
Выпили. Поели. Колька тут же зевать стал. Так, что рот ладонью не закрывался. Дед, уставший и тоже сонный, сидел, глядя в окно. Он и понимал, что нехорошо, но говорить ни о чем не хотелось. Наталья сгребла в таз грязную посуду, накопившуюся за три дня, забрала одну лампу и пошла мыть в сени. Рукомойником забренчала…
…Проводить вышел. Расслабленный, пьяненький, сел на крыльцо. «Хорошие вы ребята!» – думал, глядя, как Наталья забирается в машину. Уазик, светя одной фарой, жалобно подвизгивал, его кособочило до самой земли… «Что же ты, Господи, детишек им не дашь? – вздыхал дед. – Молодые, здоровые… с детишками-ребятишками хорошо. Вон у меня – двое внучат! Разве плохо?!»
Машина, далеко ощупывая ночное озеро узким желтым пучком, свернула за остров, и ее не стало видно.