bannerbannerbanner
Название книги:

Об истинной религии

Автор:
Блаженный Августин
Об истинной религии

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Sanctus Aurelius Augustinus (354–430)



@biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ



© С. И. Еремеев, составление, подготовка к печати, 2000

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2022

Блаженный Августин

А. К. Дживелегов


Блаж. Августин Аврелий, великий мыслитель, отец латинского христианства. Родился в 353 г. в нумидийском городе Тагасте, получил юридическое образование в африканских школах, но его пытливый ум не мог успокоиться на полученных там знаниях. Вся жизнь Августина до принятия христианства была сплошным исканием истины. Он лихорадочно бросался от манихейства, в котором думал успокоить свои сомнения, в академический скептицизм, от скептицизма – в неоплатонический идеализм – ничто в полной мере не удовлетворяло его.

В 383 г. он отправился в Италию. В Милане, благодаря знаменитому Амвросию, он ближе познакомился с христианством, изучение посланий апостола Павла довершило его обращение, и в 387 г. Августин крестился. Вернувшись в Африку и раздав свое имущество, он вступил в 391 г. в духовное звание, сделался священником (395 г.), затем епископом в Гиппоне, и стал проповедовать христианство. Его догматика установилась во время его полемики с донатистами и пелагианцами. Умер блаж. Августин в 430 г.

Система миросозерцания Августина построена на двух основах: на идее самодостоверности сознания, с одной стороны, и на представлении о роли и значении церкви – с другой. Исходным гносеологическим пунктом является для него идея реальности сознательности существа; как впоследствии Декарт, Августин, опираясь на этот факт, логически выводит из него все остальные, включая сюда и идею Божества. Однако, эта последняя идея является для него не голым метафизическим представлением о совокупности всех истин: Бог для Августина в то же время живое религиозное представление, хотя и созданное опять-таки по аналогии с человеческим самопознанием. Из того же антропологического обоснования философии вытекает для Августина психологическое значение воли. Меньшее значение придается разуму, потому что познание умопостигаемого мира происходит главным образом путем откровения; притом оно осложняется еще одним моментом – идеей божественной благодати; познание истины есть момент блаженства, истекающего от Бога. Отсюда логический вывод к представлению о вере. Последовательно проведенная идея свободы воли завершает метафизическую часть учения Августина. В ней он находился под сильным влиянием древней философии, особенно неоплатонизма.

Другая сторона системы Августина коренится в понятии церкви и сильно противоречит метафизической. Там мы имеем свободу воли, здесь – учение о предопределении, там – индивидуализм, тут – универсализм. Под влиянием учения о предопределении набросана знаменитая картина развития древнего мира, в которой Августин дал исчерпывающую схему средневекового миросозерцания. Она составляет содержание знаменитого “Civitas Dei”. Книга эта возникла на почве сильной реакции против социального и политического строя Римской империи. Варвары сокрушили материальную сторону идеи Римской империи с ее политическими и социальными отношениями. Надо было спасать культуру и для спасения ее искать наиболее сильное выражение духовного начала. Этот конфликт между духовным и материальным, объясняющийся чисто исторически, и был источником политики Августина. Вывод напрашивался прямой: раз материальное несостоятельно, его надо подчинить духовному, как в индивидууме, так и в общественной организации. Последнее нашло свое выражение в антитезе церкви и государства, царства Божия и царства дьяволова.

Политические идеи Августина легли в основу всего средневекового развития и породили принцип теократии, которому со времени Григория VII суждено было играть такую исключительно крупную роль. Средневековая философия, как в схоластической, так и в мистической части, также идет от Августина. Индивидуализм Августина оказал сильное влияние на мыслителей Возрождения. Метафизика внутреннего опыта сделалась исходным пунктом новой философии. Учение о предопределении дало направление некоторым сторонам учения реформаторов, начиная с Виклифа и кончая Кальвином. Словом, мощный ум гениального варвара проложил пути в самых главных и самых важных направлениях, по которым впоследствии пошло развитие человеческой мысли.

Против академиков

Предисловие

1. О если бы, Романиан, добродетель могла потребовать у противодействующей ей фортуны достойного человека, да еще и так, чтобы последняя вновь не отобрала его у нее! Тогда, несомненно, добродетель давно уже наложила бы на тебя руку, провозгласила бы тебя человеком вольным и ввела бы во владение имуществом самым благонадежным, дабы не допустить тебя раболепствовать даже перед счастливой случайностью. Но по грехам ли нашим, или же по естественной необходимости так устроено, что божественный дух, присущий смертным, никоим образом не входит в гавань мудрости, где не тревожило бы его никакое дуновение фортуны – ни противное, ни благоприятное, если, конечно, не введет его в эту гавань сама же фортуна, безусловно счастливая, хотя порой и кажущаяся несчастной. Поэтому нам не остается ничего другого, кроме молитв за тебя, которыми мы испросили бы, если сможем, у пекущегося о том Бога, чтобы он возвратил тебя самому себе; ибо тем самым Он легко возвратит тебя и нам и позволит твоему уму, который уже давно едва имеет чем дышать, выбраться, наконец, на воздух истинной свободы.

Ведь, возможно, то, что мы обыкновенно называем фортуной, управляется некоторым сокровенным повелением, и случаем в событиях считается не что иное, как то, основание и причина чего нам попросту неизвестны, и ничего не случается выгодного или невыгодного в частности, что не было бы согласовано и соотнесено с общим. Эту мысль, высказанную в основных положениях самых плодотворных учений и столь трудно постигаемую людьми непосвященными, и обещает доказать своим истинным любителям философия, к занятиям которой я тебя и приглашаю. Поэтому, если и случается с тобой многое, недостойное твоего духа, не спеши презирать самого себя. Коль скоро божественное провидение простирается и на нас, – в чем сомневаться не следует, – то, поверь мне, если с тобой что-нибудь происходит, то так оно и должно происходить. Так, когда ты, с такими своими природными свойствами, которым я всегда удивлялся, с первых дней юности, не поддержанной, увы, разумом, скользкой стезей вступил в человеческую жизнь, переполненную всякими заблуждениями, – водоворот богатств охватил тебя и стал поглощать в обольстительных омутах тот возраст и дух, который с радостью следовал всему, что казалось прекрасным и честным; и только те дуновения фортуны, которые считаются несчастьями, извлекли тебя, почти утонувшего, оттуда.

Ведь если бы тебя, когда ты затевал медвежьи бои и прочие никогда не виданные нашими гражданами зрелища, всегда встречало оглушительное рукоплескание театра; если бы дружные и единодушные голоса глупцов, число коих безмерно, превозносили тебя до небес; если бы никто не осмелился быть тебе врагом; если бы муниципальные таблицы объявляли тебя своими медными письменами патроном не только своих граждан, но и жителей соседних округов, воздвигались бы тебе статуи, текли почести, придавались степени власти, превышающие объем власти муниципальной, накрывались тучные столы для ежедневных пиршеств; если бы каждый, кому что необходимо, и даже просто желательно для наслаждения, без отказа бы просил и без отказа получал, а многое раздавалось бы и непросящим; если бы и хозяйство, тщательно и добросовестно ведущееся твоими управляющими, оказывалось бы достаточным и готовым к удовлетворению твоих издержек, а сам ты, тем временем, проводил бы жизнь в изящнейших громадах зданий, в роскоши бань, в играх, не пятнающих чести, на охотах, на пирах, слыл бы на устах клиентов, на устах граждан, на устах, наконец, целых народов человеколюбивейшим, щедрейшим, красивейшим и счастливейшим, каковым бы и был, – кто тогда осмелился бы напомнить тебе, Романиан, о другой блаженной жизни, которая, собственно, одна и блаженна? Кто, спрашиваю? Кто мог бы убедить тебя, что ты не только не был счастлив, но, напротив, был тем более жалок, чем менее таковым казался сам себе? Теперь же, благодаря таким и стольким пепенесенным тобою несчастьям, как просто стало тебя увещать! Нужно ли ныне далеко ходить за примерами того, как непостоянно, непрочно и чревато всевозможными бедствиями все то, что смертные считают благами? – ведь, в известной степени, ты так хорошо испытал это сам, что твоим примером мы можем убеждать других!

Итак, те твои достоинства, в силу которых ты всегда стремился к прекрасному и честному, хотел скорее быть шедрым и справедливым, нежели богатым и могущественным, никогда не поддавался бедствиям и мерзостям, – то самое, говорю, божественное, что было усыплено в тебе, уж и не знаю, каким сном этой жизни, какой летаргией, – таинственное провидение вновь пробудило разнообразными и суровыми потрясениями. Пробудись же, пробудись, прошу тебя! Поверь мне, ты еще будешь благодарен судьбе за то, что она не забросала тебя дарами благополучия, на которые так падки многие простаки, дарами, которыми чуть было не прельстился и я сам, и лишь душевная боль смогла принудить меня бежать от открытого всем ветрам образа жизни и искать прибежища в недрах философии. Это она теперь питает и согревает меня в том самом покое, которого мы так сильно желали. Это она освободила меня от того суеверия, в которое я так опрометчиво увлекал вслед за собой и тебя, мой Романиан. Ибо это она учит, и учит справедливо, не почитать решительно ничего из того, что зрится очами смертных. Это она обещает показать со всей ясностью Бога истиннейшего и таинственнейшего, и вот, – вот уже как бы прорисовывает Его образ в светлом тумане.

 

В усердных занятиях философией проводил со мной время и наш Лиценций. От юношеских обольщений и наслаждений он всецело обратился к ней, так что я не без основания решаюсь предложить его для подражания его отцу. Ибо если на кого, то уж никак не на философию станет жаловаться какой бы то ни было возраст за устранение от ее сосцов. А я, чтобы побудить тебя охотнее за нее взяться (хотя и хорошо знаю твою жажду), решил, однако, послать тебе вначале лишь маленький кусочек на пробу в надежде, что этот кусочек будет тебе весьма приятен и, так сказать, возбудит аппетит. Посылаю тебе запись состязаний, которые вели между собой Тригеций и Лиценций. Ибо и первого юношу, насколько привлекла было к себе служба, суля ему якобы освобождение от скуки учения, настолько же возвратила нам пламенным и неустанным ревнителем великих и почтенных знаний.

Итак, спустя несколько дней после того, как мы стали жить в деревне, когда, располагая и воодушевляя их к занятиям, я увидел их даже более, чем надеялся, готовыми к этим занятиям и страстно к ним стремящимися, то и захотелось мне испытать, что они могут в своем возрасте, тем более, что “Гортензий” Цицерона, казалось, уже в значительной мере ознакомил их с философией. Наняв писаря, дабы труд наш не был развеян по ветру, я не позволил ничему погибнуть. В этой книге ты прочтешь о том, насколько спорилось наше дело и каковы их суждения, равно и каковы мнения мои и Алипия.

Книга первая

Состязание первое

2. Итак, когда по моему приглашению мы, как только представился удобный случай, сошлись все вместе, я сказал:

– Сомневаетесь ли вы в том, что нам должно знать истину?

– Нисколько, – отвечал Тригеций, а остальные знаками выразили ему свое одобрение.

– А если, – говорю, – мы можем быть блаженными и не познав истины: считаете ли вы познание истины необходимым?

На это Алипий сказал:

– Я полагаю, что мне удобней быть судьей в этом вопросе. Мне предстоит еще долгий путь в город, а потому меня следует освободить от обязанности принять ту или другую сторону, поскольку функцию судьи я могу передать кому бы то ни было легче, чем обязанность защитника той или иной стороны. Поэтому ни для какой из двух сторон ничего от меня не ждите.

Когда все согласились, я повторил свой вопрос.

– Быть блаженными, – ответил Тригеций, – мы действительно желаем; и если можем достигнуть этого без истины, то искать ее нет никакой нужды.

– Как это так, – говорю я, – уж не думаете ли вы, что мы действительно можем быть блаженными вдали от истины?

Тогда Лиценций:

– Можем, если истину будем искать.

Когда же я стал настойчиво требовать мнения остальных, Навигий ответил:

– Я, пожалуй, склоняюсь на сторону Лиценция. Возможно, в самом деле, блаженство жизни в том и состоит, чтобы неустанно исследовать истину.

Тригеций же сказал:

– Определи, в чем, по-твоему, состоит блаженная жизнь, чтобы мне, на основании этого, сообразить, что следует отвечать.

– Неужели ты думаешь, – говорю я, – что жить блаженно означает что другое, как не жить согласно наилучшему, что есть в человеке?

– Я не буду, – ответил он, – напрасно тратить слов: полагаю, что ты же и должен определить мне, что это – самое наилучшее.

– Кто, – говорю, – усомнится, что наилучшее в человеке – это та часть его души, которая в нем господствует и которой все остальное в человеке должно повиноваться? А, чтобы ты не потребовал еще одного определения, сразу поясню: такой частью может назваться ум или рассудок. Если же ты не согласен с этим, попытайся сам сформулировать, что есть блаженная жизнь или наилучшее в человеке.

Тригеций спорить не стал.

– В таком случае, – продолжил я, – возвратимся к нашему предмету. Представляешь ли ты себе, что можно жить блаженно и не найдя истины, лишь бы только ее искать?

– Я отнюдь не представляю этого, – отвечает Тригеций, – но ведь я на этом и не настаивал.

– А вы, – спрашиваю я у других, – как думаете?

Тогда Лиценций сказал:

– Мне кажется, что можно, потому что те наши предки, которых мы знаем, как людей мудрых и блаженных, жили достойно и блаженно только лишь потому, что искали истину.

– Благодарю, что выбрали меня судьей вместе с Алипием, которому, признаюсь, я стал было завидовать. Итак, поелику одному из вас кажется, что блаженная жизнь может быть достигнута одним только исследованием истины, а другому – не иначе, как ее обретением, Навигий же незадолго до этого заявил, что хочет перейти на твою, Лиценций, сторону, то я с нетерпением ожидаю услышать, как вы будете защищать свои мнения! Ибо предмет этот – огромной важности и заслуживает самого тщательного рассмотрения.

– Если это столь серьезный предмет, – заметил Лиценций, – то для его исследования требуются весьма мудрые мужи.

– Не ищи, – говорю, – и особенно в этом городе, того, что и вообще нынче трудно сыскать. Лучше поясни смысл сказанного тобой, сказанного, полагаю, не наобум, и ответь, на каком основании ты таким образом мыслишь. Что же до твоего замечания, то, думаю, и малые люди могут возрасти, когда исследуют великие предметы.

3. Лиценций сказал:

– Так как ты, я вижу, настойчиво побуждаешь нас вступить в состязание, то позволь спросить, почему бы не мог быть блаженным тот, кто ищет истину, хотя бы ее и не нашел?

– А потому, – отвечал за меня Тригеций, – что от блаженного мы ждем совершенства и мудрости во всем. Тот же, кто еще только ищет, несовершенен. Поэтому я решительно отказываюсь понимать, почему ты выставляешь такого блаженным.

Тут Лиценций решил сослаться на авторитет предков, на что Тригеций благоразумно возразил, дескать, предки предкам рознь. Тогда первый и говорит:

– Считаешь ли ты мудрым Карнеада?

– Я не грек, – отвечает Тригеций, – и знать не знаю, каков был твой Карнеад.

Лиценций:

– Ладно, в таком случае, что ты думаешь о нашем знаменитом Цицероне?

После долгого молчания Тригеций согласился, что Цицерон был мудр. Обрадовался Лиценций:

– Итак, – говорит, – его мнение по данному предмету имеет для тебя хоть какой-нибудь вес?

– Имеет.

– Так выслушай, если подзабыл, что он говорил. Наш Цицерон полагал, что блажен тот, кто исследует истину, хотя бы и не был в силах ее открыть.

– Где же, позволь, ты это вычитал?

На что Лиценций:

– Разве тебе не известно, что Цицерон особенно настаивал на том, что не существует достоверного чувственного восприятия, а коли так, то мудрому ничего не остается, кроме тщательнейшего изыскания истины, так как, если бы он принял на веру то, что неизвестно, то никогда не смог бы избавиться от заблуждений, а это со стороны мудрого – величайшая ошибка! Поэтому: если мудрого следует считать блаженным, а настоящий удел мудрости – исследование истины, то, значит, одно только это изыскание уже может сделать жизнь блаженной.

Тогда Тригеций:

– А можно ли забрать назад необдуманно сделанную уступку?

Тут уже я заметил, что подобное не дозволяется только в тех случаях, когда затевают споры не из желания найти истину, а из ребяческого легкомыслия. Учитывая же характер спора, а равно и то, что спорщики находятся на стадии воспитания и обучения, я это не только дозволяю, но и настаиваю, чтобы взято было за правило возвращаться к обсуждению и пересмотру того, в чем были сделаны не вполне обдуманные уступки. Лиценций согласился, что настоящей победой в философии будет не победа в споре, а отыскание правды и истины. Алипий же сказал:

– Согласитесь, что до выполнения мною взятых на себя обязанностей очередь еще не дошла. А, между тем, еще прежде задуманная поездка вынуждает меня прервать их отправление. Поэтому пусть тот, кто вместе со мной принял на себя обязанности судьи, до моего возвращения выполняет эти обязанности и за меня, располагая как бы удвоенной властью, ибо, как я вижу, спор затянется надолго.

Когда Алипий ушел, Лиценций обратился к Тригецию:

– Говори, в чем ты сделал необдуманную уступку?

Тот отвечал:

– Поспешил согласиться, что Цицерон был мудр.

– Как, – поразился Лиценций, – Цицерон не был мудр? Цицерон – начало и конец всей латинской философии!

– Если и соглашусь, что он был мудрым, – спокойно возразил Тригеций, – то и тогда далеко не все у него одобрю.

– Что же еще? – воскликнул первый, – ведь отвергая названное положение, ты должен будешь отвергнуть и многое другое!

– Отнюдь, – отвечал второй, – я, например, готов утверждать, что Цицерон только это понимал неправильно. Полагаю, что для вас важным будет лишь то, насколько основательны мои доказательства в пользу того, что я намерен утверждать.

– Давай, – махнул рукой Лиценций, – продолжай. Разве я осмелюсь возражать тому, кому и Цицерон не указ!

Тогда Тригеций:

– Я хочу обратить внимание нашего судьи на то, как он сам определил ранее блаженную жизнь. Он сказал, что блажен тот, кто живет той частью своей души, которой следует повелевать всем остальным. Тебя же, Лиценций, прошу согласиться со мною в том (ибо во имя свободы, которую обещает нам философия, я давно уже сбросил иго авторитета), что тот, кто только ищет истину, еще не совершенен.

Подумав, Лиценций уступить отказался.

Тригеций:

– Объясни, пожалуйста, почему? Каким образом человек может быть совершенным и, в то же время, еще только искать истину?

Лиценций признал, что тот, кто не достиг этой цели, не совершенен. Но, так как истину знает один только Бог и, возможно, те человеческие души, которые уже оставили тело, то цель человека – совершенным образом искать истину; именно такого человека мы и назовем совершенным, хотя, конечно, совершенным, как человека.

Тригеций:

– Итак, человек блаженным быть не может. Да и как мог бы, когда он не в силах достигнуть того, к чему всячески стремится? Но человек может жить блаженно, если руководствуется той частью души, которой должно в нем господствовать. А, потому, он может находить и истину. Или же пусть он сдерживает себя и не стремится к истине, дабы не быть, не найдя ее, несчастным!

– Но ведь именно это, – возразил Лиценций, – и составляет блаженство человека – совершенным образом искать истину. Это и значит – достигать цели, далее которой идти нельзя. Поэтому тот, кто ищет ее не слишком усердно, человеческой цели не достигает. Тот же, кто прилагает к изысканию истины столько старания, сколько он может и должен прилагать, тот блажен, хотя бы ее и не нашел, так как исполнил свой долг. Если же открыть истину невозможно, то лишь потому, что это невозможно в принципе. Наконец, если человеку необходимо быть или блаженным, или несчастным, то как можно считать несчастным того, кто дни и ночи трудится над изысканием истины? Значит, его следует полагать блаженным. Далее, подобное определение, как я думаю, полезно и для меня. Ибо если блажен (а он действительно блажен!) тот, кто живет той частью души, которой прилично повелевать остальными, а часть эта называется разумом, то, спрашиваю, неужели же не живет разумом тот, кто совершенным образом ищет истину? Если же это нелепость, то почему тогда нельзя назвать блаженным того, кто только исследует истину?

– Мне кажется, – возразил Тригеций, – что тот, кто заблуждается, и разумом не живет, и уж тем более не блажен. Заблуждается же всякий, кто всегда ищет и всегда не находит. Ты же все время хочешь доказать одно из двух: или что заблуждающийся может быть блаженным, или что тот не заблуждается, кто никогда не находит того, что ищет.

Лиценций:

– Блаженный заблуждаться не может. Тот же, кто ищет – не заблуждается, поскольку он для того совершенным образом и ищет, чтобы не заблуждаться.

Тригеций:

– Возможно, так оно и есть, да только он ведь не находит, а, следовательно, заблуждается. Ты же вообразил, что достаточно ему захотеть не заблуждаться, как он сразу же заблуждаться и перестанет. Но можно ведь заблуждаться и невольно, более того, невольно-то обычно и заблуждаются!

Тут уже я решил вмешаться:

– Вам следует, – говорю, – определить, что такое заблуждение. Тогда вам легче будет обозначить границы вашего спора.

– Я, – отвечал Лиценций, – не способен ни к каким определениям, хотя заблуждение легче определить, чем от него избавиться.

– А я, – сказал другой, – пожалуй, определю. Мне это сделать проще, но не благодаря способностям, а в силу правоты защищаемого мною положения. Заблуждаться – это значит всегда искать и никогда не находить!

– Если бы мне, – заметил Лиценций, – удалось опровергнуть это определение, я счел бы свое мнение надежно защищенным. Но, так как или этот предмет труден сам по себе, или же мне он таким представляется, я попрошу вас отложить вопрос до завтрашнего дня.

 

Я решил, что ему следует уступить, другие не возражали, и мы пошли на прогулку. Под вечер они было вновь возобновили свой спор, но я его прервал и уговорил оставить все на утро, а нынче отправиться в бани.