000
ОтложитьЧитал
Моим прародителям, известным и неизвестным
Автор выражает благодарность А. С. Лампси за содействие в подготовке книги
«Твёрдая и тёплая архитектура мегаполисов напоминает бескрайние пустыни, группы источников, колодцев, озёр, чьи потоки по объёму многократно превосходят реку Ахилла, или зыбучие земли, намного обширнее зыбучих песков Гоби, или океан, или ещё – подвижную и твёрдую тектоническую плиту. Наконец-то мы существуем естественно. Дух вырос в зверя, а зверь – в тектоническую плиту».
Мишель Серр
«Не знаю, почему Стивена Хокинга и других так беспокоила вероятность, что с других планет к нам прилетят сверхразумные существа, которые используют свои передовые знания, чтобы сделать с миром то, что и так сделала промышленная цивилизация. Существа, обладающие высшим разумом уже здесь – и они всегда здесь были. Просто они не применяли свой разум для уничтожения чего-либо. Возможно, они пойдут на это, если устанут от невежества одомашненных людей».
Тайсон Янкапорта
Введение. Апокалиптические состояния как проблема философии истории
Эпоха цветных революций переросла в эпоху локальных мировых войн. Война из стратегии концентрации физического насилия превратилась в «прокси-войну», предполагающую концентрацию символической власти и связанного с ней умения действовать чужими руками. Тезис о диверсификации однополярности сам стал элементом и даже агентом глобального мира, в котором «борьба противоположностей» оказалась формой нового и весьма устойчивого единства.
Ещё недавно казавшиеся «гибридными», приметы дивного нового мира открыли свою связь не столько с абстрактной «сетью», сколько с реальной инфраструктурой. Инфраструктура всегда требовала жертв, поставленных на конвейер. Теперь она и вовсе нуждается в циклических апокалипсисах. Циклические апокалипсисы обеспечивают невиданную устойчивость инфраструктурного ландшафта, которая воплощается в придании «общемирового» статуса одним явлениям ценой отнятия этого статуса у других явлений.
Обсуждавшийся долгие годы конец «библейского проекта» стал способом подчинить этому проекту всё, на что до этого не хватало его юрисдикции. Бесславно закончившийся «конец истории» теоретиков и пропагандистов обернулся срочными политико-технологическими мерами по апокалиптическому переустройству мира. Их тестирование само превращается в «игровой» апокалипсис с самыми серьёзными последствиями.
Сразу несколько стран, столкнувшись друг с другом в жёстких, хотя и не всегда очевидных конфликтах, развернули негласное соревнование за право быть признанными в качестве «народов Гога и Магога» (Израиль и Палестина, Россия и Украина, Америка и Китай, Америка и Европа), битва которых предшествует прототипическому для «конца истории» концу времён. Объявленный в России, Китае и некоторых других странах закат глобализма обернулся невиданным поднятием его ставок. Разговоры об этом закате стали способом ещё раз продать глобализм миру (теперь уже под видом борьбы за окончательный демонтаж глобалистского миропорядка). Цена этих разговоров сделалась много выше цены тысяч жизней.
Апокалиптический конец времён из одномоментного события, объединяющего завершение одного исторического цикла с началом другого, обернулся выматывающей битвой сценариев, в которой каждая из участвующих сторон предлагает свой сюжетный ход и одновременно затягивает его применение. Окончательное забвение Постмодерна, аккумулировавшего все формы сведения истории к фарсу, обернулось Метамодерном, который стирает любые различия между фарсом и трагедией (с тем, чтобы происходящие трагедии постоянно попадали в новостную ленту и с той же регулярностью оставались незамеченными).
Традиционно отождествляемые с хаосом, пандемические катастрофы продемонстрировали невероятную эффективность с точки зрения расширения и упрочения контуров управленческой власти. Избранная часть жертв всё более многочисленных бедствий оказалась помещённой на конвейер массового воскрешения с предоставлением местоблюстителям этих жертв невиданных прежде социальных ролей.
Невероятное увеличение возможностей по дроблению, фиксации и сканированию повседневной жизни совпадает с инструментальным кризисом гуманитарного знания, которое, дискредитировав прежние методы описания и не приобретя новых, оказывается не в состоянии описать не только отдалённое будущее, но и недавнее прошлое.
Почему нельзя завершать «библейский проект»
Стоит, однако, притормозить с перечислением «примет времени» и обратиться к более подробному анализу каждой из них. Было бы правильно начать с «библейского проекта», попытка покончить с которым рождает самые неожиданные и самые жёсткие, на первый взгляд, последствия.
Существует устойчивое допущение, согласно которому именно «библейский проект» обеспечил неких абстрактных «нас» моделью эсхатологической истории, связанной с интеграцией в самую сердцевину жизнедеятельности заветов со стороны некой надмирной инстанции. Эта инстанция пытается подчинить трансцендентное имманентному, а точнее, показать, что имманентное производно от трансцендентного, и трансцендентное прорастает сквозь него, как кордицепс однобокий прорастает сквозь организм муравья-древоточца.
В действительности, претензия на монополизацию эсхатологии, по всей видимости, сама является ответом на греческое прочтение истории как арены действия судьбы и её хозяек, Мойр. Мойры впоследствии были несколько оттеснены на задний план богиней Тихе, отвечающей за счастливый случай, и её римской версией – Фортуной (имеющей долгую самостоятельную историю в италийских сообществах). У предшественников римлян, этрусков, также существовала своя версия Мойр, только в мужском обличии и с более явственными атрибутами богов смерти. Это Харон (по-видимому, превратившийся у греков в Хирона), который, подобно Атропос, обрывал жизнь, пресекая её нить ударом молота, Тухулка, адский палач и судопроизводитель, пытавший души в наказание за проступки1, а также змееногие демоны во главе с таким же змееногим хозяином ада, иконография которого схожа с иконографией Тифона2. Культурным героем этрусков выступал прототип Геракл – Геркле, который вёл борьбу с прототипом Ахилла, морским старцем Ахелоем, олицетворявшим непостоянство и изменчивость жизни.
Добавим к этому обожествление римлянами идеи Провидения, которая была объединена с древним вседержителем Янусом, отвечавшим за распорядок времён и календарные циклы. Всё это, в совокупности с восходящей к пеласгам и этрускам модели коммуникации с богами через откровение, создавало чрезвычайно устойчивую традицию эсхатологизации истории, на которую посягнул «библейский проект».
В рамках «библейского проекта» действие культурного героя из неопределённо далёкого прошлого было перенесено в не менее туманное будущее. При этом статус культурного героя, превратившегося в Спасителя (Машиаха), повышался до статуса богочеловека, воплощавшего принцип необратимости происходящего и контролирующего венчаемые грехопадением точки невозврата, организующие исторический процесс.
Предполагается, что атрибутами этих точек невозврата выступают моменты божественного откровения (словесного и/или ситуационного), которые символизируют более близкий контакт с богом, чем у других народов. Откровение получается в момент непосредственного контакта с Б-гом. При этом получают его некоторые выдающиеся люди. В их число не входят специально подготовленные пророки. Скорее, в роли пророков выступают те, кто стал ими поневоле. Волшебно сложившиеся обстоятельства получения этой привилегии якобы не должны быть связаны ни с положением в обществе, ни с влиянием каких-либо факторов мирского признания.
Правда, на поверку выходит, как это было на примере Авеля, что предпочтение всё же оказывается особой социальной группе: пастухам. Причём пастухам, имеющим дело с избранной категорией животных – овцами и ягнятами. (То, что Христос предпочитает пастухов ловцам рыбы кое-что меняет в этой постановке вопроса, но не позволяет отменить её до конца.) Ключ к подобной неизбирательной избирательности следует искать в древнеегипетском обозначении «души» и «барана» одним словом «ба», что, помимо прочего, отражается в культе бога Хнума, являвшегося божеством, которое изображалось в виде овна (барана) или в виде человека с бараньей головой (как и преемник Хнума, бог Аммон, считавшийся божественным родителем Александра Македонского3).
Отсюда напрашивается вывод: пропорция между человеком, пасущим овинное стадо, и божеством, пасущим людей, которые должны быть «аки агнцы божьи», имеет куда более древнее и совсем не иудейское происхождение. Следовательно, и то, что говорится о закрытии «библейского проекта», относится не столько к нему самому, сколько к более древним конфигурациям человеческого состояния. Напомним, что именно в качестве «бараньего бога» Хнум считается воплощением не столько даже человеческих душ (которые, по-видимому, тогда мало кого волновали), сколько душ богов (эта функция, вероятно, впоследствии перешла к Аммону).
«Библейский проект» в его общеизвестной версии принято отождествлять с Моисеем. Моисей превратил своё пророчество в один из ключевых элементов, на котором по-прежнему покоится непрерывная и необратимая «общечеловеческая» история. Включая ту «общечеловеческую» историю, апеллируют все, кто угодно, включая не верящих, на первый взгляд, в Моисеева Б-га историков (сопровождающих своё наполовину мнимое неверие непониманием того, кем был сам пророк).
В случае Моисея способом получить пророчество были скрижали, которые представляли собой каменные листы с нанесёнными на них письменами. Книгопечатание превратило получение скрижалей в техническое изобретение, воплощённое в типографском станке. Печатная книга одним махом превратила откровение в промышленную технологию и социальный институт. Исходя из этого, конец «библейского проекта» должен совпадать с закатом книжной культуры (или того, что М. Маклюэн окрестил «Галактикой Гутенберга»), на котором настаивает подавляющее число идеологов интернета (ставшего виртуальной структурой бесконечного папируса).
При этом Моисей, как известно, беседовал с божеством, которое не хотело демонстрировать своё лицо. Подобная странная застенчивость обычно объясняется тем, что лик божества вызывал страх и ужас своей несоразмерностью человеческому восприятию. Однако причина могла быть совершенно другой: божество могло быть хорошо знакомо Моисею, но известно ему в качестве совершенно другого божества (или же просто известно ему не как божество). (За иудеорелигиозностью неизменно маячит образ «мудрого Гудвина», невзрачного человечка, компенсирующего обыденную внешность невероятной изобретательностью.) Соответственно, завершение «библейского проекта» будет завершением не известной версии истории Моисея, а того, что скрывает эта известная версия.
Согласно альтернативной ей исторической гипотезе, история исхода из Египта выступает последовательной инверсией истории освобождения египтян от владычества гигсосов. Скорее всего, наследники последних просто похитили, «перехватили», историю поражения своих предков, выдав поражение за триумф. Отсюда ещё один неопознанный мотив, связанный с «библейским проектом». Этот проект не может завершиться, если не будет раскрыта подлинная история «бегства из Египта». Любые другие вариации на данную тему будут сопровождаться попытками искусственно упразднить возможность «перехвата» сюжета о поражении гигсосов под видом того, что «проект закрыт», а следовательно, навсегда потерян доступ ко всему, что с ним связано.
Другая историческая гипотеза, альтернативная канону ветхозаветного «исхода», основана на отождествлении Моисея с фараоном-реформатором Эхнатоном/Аменхотепом IV (или его жрецом), который сопроводил трансформацию религии Аммона (дословно, «сокрытый», «потаённый», как тут не вспомнить о Яхве, не показывающем лица) в религию Атона (бога солнечного диска). Считающиеся попыткой введения единобожия усилия Эхнатона, в большей степени, были направлены на то, чтобы соединить божественный принцип с набором явных проявлений, устранив строгую грань между «естественным» и «сверхъестественным».
В рамках своих преобразований Эхнатон перенёс столицу из Фив в новый город Ахетатон (ныне городище Тель-эль Амарна), что также могло трактоваться как «исход» в поисках нового Египта в противовес старому Египту. Завершение «библейского проекта» обозначало бы утрату доступа и к этой истории, которая явственно соотносится с поиском (или даже созданием) «земли обетованной» во внеиудаистическом контексте.
Ещё одним сюжетом, который можно навсегда упустить под видом отказа от «библейского проекта», является довольно двусмысленный эпизод о борьбе Моисея с идолами «золотого тельца». Телец является одним из элементов существа-полиморфа, функции которого в христианстве были переданы четырём апостолам, оставившим законодательно признанные Евангелия. Символика тельца досталась Луке, апостолу-живописцу, предположительно оставившему после себя «портретные» изображения Богоматери с младенцем (включая так называемую «Владимирскую» богоматерь). Соответственно, в поступках Моисея применительно к «золотому тельцу» есть, как минимум, два мотива: борьба с идолопоклонством (которая, по сути, отменяется передачей символа тельца иконописцу) и борьба с собственно тельцом как ипостасью полиморфа (которая, возможно, узурпировала другие ипостаси).
Также существует гипотеза о том, что символ «золотого тельца» принадлежал богу Яхве, выступает его маской и олицетворением4. Исходя из этого, получается, что именно Яхве является узурпатором, по крайней мере, одной из ипостасей полиморфа, а также оказывается идолом, который запрещает других идолов («Не сотвори себе кумира и никакого изображения…»).
Примечательно, что в мифологии минойской цивилизации обществ-дворцов гибрид человека с тельцом распределён между двумя персонажами.
Это Минотавр, который, с одной стороны, символизировал «лабиринт», преисподнюю, подземный мир, а с другой – выступал символом подводного мира, связанного с необузданными, стихийными в своих проявлениях «народами моря», не только поклонявшимися быку, но и воплощавшими его свойства. До того, как «народы моря» прослыли первопроходцами западной цивилизации, у более цивилизованных минойцев они представали в качестве не вполне похожих на людей «живых мертвецов». Не скупившиеся на человеческие жертвоприношения, они сами, по логике симметричного ответа, могли быть принесены в жертву (тема бога Молоха, который также изображался с бычьей головой).
«Злому» Минотавру с головой тельца на человеческом теле противопоставлялся «добрый» Ахелой, который, имея тело и/ или рога быка, обладал человеческим лицом. Умея принимать облик тельца или быкоголового мужа, Ахелой прославился потерей одного из рогов, который в саду Гесперид превратился в «рог изобилия», став, по некоторым версиям, символическим выражением ирригационной власти, способной извлекать изобилие из изменения русла («рога») реки.
Созданный Ж. Делёзом при участии Ф. Гваттари панегирик «народам моря» как вечным чужеземцам, детерриториализующим землю, закономерно сопровождается отказом от мышления «фигурами» в пользу мышления «концептами»5. Переключение от «фигур» к «концептам» на деле означает сокрытие тех «фигур», которые, уютно размещаясь за «концептами», находятся за авансценой не только греческого, но и ближневосточного мира. Для простоты назовём быкоголовыми всех, кто связан с этими скрываемыми «фигурами».
Возвращаясь к Яхве, стоит отметить, что его связь с символикой быка означает связь с каждым из персонажей, несущих на себе эту символику. По сути, эта связь означает всеобъемлющее выражение того, как преломление вышеуказанной символики в совершенно разных, на первый взгляд, культурах, делает их одним целым. Подобная постановка вопроса радикально меняет представления не только о характере действий Моисея, но и о Возвышенном.
Оказывается, что Возвышенное не является ни предметом особого внимания Яхве, ни его монополией или «псевдонимом». Из перспективы Яхве, Возвышенное – всего лишь способ сокрытия единства «быкоцентричных» культур, тех общих для них структурных качеств, которые сопряжены со сходным, применительно ко всем этим культурам, преобразованием тетраморфа. Отсюда следует, что, перестав быть способом сокрытия вышеназванных качеств, Возвышенное опознаётся как совокупность способов взаимодействия между «культурами быка». В рамках этих способов триада «торговля, коммуникация, власть» постоянно несёт нечто иное не только по отношению к самой себе, но по отношению к тем формам самотождественности, которые она предлагает людям.
С этой точки зрения, Возвышенное отсылает не столько к выражению невыразимого в различных образцах авангардного искусства, сколько к бесконечным значениям и неочевидным подтекстам вполне фигуративных произведений. Невыразимость сверхъестественного не то чтобы уступает место невыразимости рутины, повторяемости, повседневности, но, скорее, объединяется с этой невыразимостью до полной невозможности отличить её от последней.
Выводимое из принципиальной несводимости друг к другу понятий и образов (в которой понятия берут на себя роль «коллективного» и/или «концептуального» Б-га), Возвышенное теперь находит соответствие в зоне их общего ведения: на территории того единства между понятием и образом, которое возникает как реакция на их противопоставление. И в этом случае завершение «библейского проекта» может затормозить процесс объединения противопоставленных друг другу понятий и образов, который будет насильственно остановлен под предлогом отсутствия для него каких-либо предпосылок.
Что касается сил, скрывавшихся под видом Б-га, с которым общался канонический Моисей, то нет никаких гарантий, что закрытие «библейского проекта» сделает их более прозрачными и опознанными. Есть основания предполагать, что Яхве, способный расти быстрее мира, отождествляя свой рост с сотворением этого мира, соотносится с той же инстанцией, с которой соотносится греческий Тифон, хеттский Улликумми и египетский Сет. Не исключено также, что именно эта способность к «самовозрастанию» была позаимствована К. Марксом для описания капитала, которое отсылает к той же инстанции, что и описание перечисленных богов.
Закрытие «библейского проекта» может выражать кризис описаний этой инстанции (включая марксистские), но не её самой, поскольку подобный кризис сулит для неё только новые возможности. Из этого следует, что, в отсутствии любой из прежних нарративных рамок, инстанция, принимающая своё возрастание за творческую силу всего сущего, имеет все шансы получить большую свободу действий.
Пересечение религии Древнего Египта с религией иудаизма служит достаточным свидетельством для того, чтобы отдавать себе отчёт в том, что роль «добродетельного человека», скроенного по образу и подобию агнца, служит ролью идеальной жертвы. Как и любая жертва, идеальная жертва такой модификации никогда прямо не называется жертвой, но не имеет никаких других характеристики, кроме тех, что связаны с тотальной зависимостью от функций в сюжете (ход которого от неё никак не зависит). Известный спор о разнице между поведением и действием разрешается в данном случае через переименования поведения в действие. Апелляция к добропорядочной миссии агнца выдаётся за одно из самых древних определений человека. Однако, если говорить о древности, это, скорее, одна из самых древних гуманитарных технологий.
Данная технология основана на принципе, в соответствии с которым божество, создающее мир из ничто (или думающее, что оно его создаёт), измеряет масштаб созидаемого перманентной возможностью приравнять к ничто человека. Возможность такого рода уравнения соотносит любые творения с иерархией по отношению к человеку, в рамках которой божество выступает самим собой только ценой обнуления человека, который, в свою очередь, способен обнулять себе подобных, на чём строится соответствующий тип общественной иерархии. Принудительное закрытие «библейского проекта» не отменит ни эту иерархию, ни, тем более, порядок вещей, который её воплощает.
Соответствующий тип идентичности ведёт отсчёт с жертвоприношения Авеля, который, принеся в жертву Б-гу ягнёнка, сам согласился с ролью Его жертвы. Равенство перед историей равносильно равенству перед непереносимым и потому недоступным ликом божества. На поверку, по-настоящему непереносимым здесь является то, что даже самое древнее откровение оборачивается технологией (что было бы красиво назвать современным откровением, если бы сама технология не подталкивала бы себя так называть).
Добавим к этому, что полномасштабная версия известного текста Ветхого завета выступает переводом с греческого, который был создан в Александрии по приказу Птолемея I и именуется «Септуагинтой»6. С этой точки зрения, те, кто выступают сторонниками закрытия «библейского проекта», оказываются сторонниками ликвидации «александрийского проекта». Они попадают в один ряд с легендарными ликвидаторами библиотеки Александрии, уничтожившими то, о чём, скорее всего, не имели никакого понятия.
Угроза, нависшая на «александрийским проектом», исключительна потому, что город Александра Македонского был последней в «западном» мире попыткой вернуться к дворцовой социальности, элементами которой была не только упомянутая библиотека, но и Мусейон, представляющий собой нечто среднее между мультимедийным центром и древним храмом. Выступивший прообразом современных городов, организованных вокруг плоского места, вытеснившего формы жизнедеятельности, олицетворяемые дворцом, город-община оказался на периферии Александрии, превратившись нечто вроде анклава или даже гетто.
Закрытие «александрийского проекта» под видом закрытия «библейского проекта», с большой вероятностью, означало бы окончательное расставание с дворцовой социальностью как принципом организации общественной жизни по принципу многомерной структуры. Иными словами, это означало бы неизбежно прощание с порядком, который поддерживается единством, а не противопоставлением надорганического, органического и неорганического уровней жизни, а также признанием всех тех нечеловеческих соучредителей общества (богов и мертвецов, животных и растений, природных объектов и сверхъестественных сил), которые рано или поздно изгоняются городом-общиной.
Утраченное первородство как проклятие исторического познания
И ещё кое-что о закрытии «библейского проекта». Сторонники этого проекта всячески хотели представить его гарантией того, что история строжайшим образом подчиняется хронологии (какую бы последовательность та ни предполагала). На поверку оказывается, что принцип хронологии, транслируемый «библейским проектом», связан с перетасовкой и подменой её звеньев. Хронологическим становится в точности то, что не совпадает с хронологией.
Получается это в силу того, что библейская модель истории строится на принципе купленного (и, соответственно, проданного) первородства. Иаков и Исав, с которыми связан этот сюжет, выглядят как заново появившиеся на авансцене (реинкарниовавшие?) Авель и Каин. Всё происходит, как будто бы Авель вернулся (воскрес? возродился?) с тем, чтобы изменить свою участь. Несмотря на то, что Иаков с Исавом – близнецы, они не похожи друг на друга, в том числе, не похожи внешне. Исав космат, зооморфен и вполне может напоминать неандертальца, Иаков, напротив, гол, лишён зооморфности и соответствует облику Sapiens Sapiens. При этом, подобно Авелю, Иаков является младшим братом, но, в отличие от Авеля, не хочет признавать это своей участью. В истории Иакова есть несколько заметных странностей.
Во-первых, это тема пяты, пяты Исава, которую хватает Иаков в процессе родов (аналог Ахиллесовой пяты, которая становится пятой Исава?). Хватая за пяту Исава, Иаков следует за ним и использует его как буксир. Однако само имя «Иаков» переводится как «пята», «последователь» или «след» (связанная с проблематизацией «следа», грамматология Ж. Деррида выглядит, с этой точки зрения, как апология пророка Иакова). Иными словами, способность оставить след и, в то же время, следовать за Б-гом, с самого начала передаётся от старшего брата к младшему, что предопределяет отчуждение первородства уже с момента рождения братьев. (Тот же мотив присутствует в мифе о двенадцати священных животных буддизма, когда Крыса переплывает водную преграду на спине у Быка, но, в результате, попадает на встречу с Буддой раньше, чем Бык.)
Во-вторых, это тема борьбы с Б-гом и труднообъяснимой победы Иакова над Ним (после чего сын Ревекки и Исаака получил новое имя – «Израиль»). Эта победа, по сути, соотносит нас с другой версией сюжета, знакомого грекам как «борьба Зевса с Тифоном», в ходе которой первый также лишался своих сухожилий, возвращённых только при помощи Мойр. При всём сходстве коллизий результат противоборства Иакова с Б-гом намного более успешен, чем результат аналогичного противоборства Тифона с Зевсом, закончившегося поражением Тифона. Правда, в отличие от Зевса, Б-г (или ангел) лишается в ходе борьбы не всех своих сухожилий, а только сухожилий бедра (что фиксируется потом в запрете на употребление в пищу бёдер поедаемых животных).
Фактически, победа Иакова означает посягательство на право первородства уже не в отношении старшего брата, а в отношении демиурга, творца или, по крайней мере, его представителя на Земле. Своей победой Иаков недвусмысленно выражает притязания на то, чтобы, если не занять место Б-га, то, по крайней мере, проверить его возможности, очертить их границы (что, вполне вероятно, не всегда под силу и самому Б-гу). Но даже при условии, что эти притязания остались бы невыраженными, сам факт покупки первородства уже является попыткой посягнуть на юрисдикцию творца или того, кто себя за него выдаёт (обе роли могут сливаться до полной неразличимости)7.
Эта странная притча, как минимум, скрывает под собой радикальную религиозную реформу. Вполне возможно, ход этой реформы был связан с перестановкой (и/или заменой) внутри пары божеств, организованной в рамках связки «отец – сын». Подобная перестановка, в свою очередь, сама могла выражать захват и присвоение определённой религиозной системы в рамках той практики, которая у древних римлян получила название эвокации.
Эвокация заключалась в переманивании (ради военных целей) божественных патронов осаждаемых войсками территорий. Бывшие подопечные переманенного патрона как раз и берут на себя роль отлучённого от первородства (и сопутствующих ему привилегий) «старшего брата». Новые обладатели первородства рассматривают себя как избранных детей вновь обретённого божества, стремясь извлечь все возможные преимущества, причитающиеся к этой почётной роли. Бывшие «старшие» превращаются в «младших», бывшие «младшие» делаются «старшими».
То, что происходит «внизу», скорее всего, имеет довольно строгое соответствие с тем, что происходит «наверху». Смена реципиентов функций божественной пары «отец – сын» совпадает с тем, что происходит перераспределение, а следовательно, видоизменение самих этих функций (которые могут преобразиться до полной неузнаваемости). Поэтому стоит ограничить поиск строгих «персональных» соответствий между Яхве и Аммоном, Яхве и Атоном, Яхве и другими божествами. Речь не о «персональности» божества, а о народе, который, монополизируя эту «персональность», воплощает свой способ действия.
Вряд ли стоило бы фокусироваться на этой, казалось бы, сугубо религиоведческой проблеме, если бы принцип отнятого первородства не был бы положен в основу всей конструкции мировой истории.
Поддерживаемая, на первый взгляд, безупречно организованными, стройными и устойчивыми хронологиями, данная конструкция покоится совсем не на них. Она покоится на незаметной подмене звеньев и целых «цепочек» происходящего, которая именно в наши дни неожиданно стала достоянием широкой публики, озаботившейся «эффектом Манделы» (в чём апологеты хронологического разума усмотрели чуть ли не проявление коллективной деменции). Другим выражением тревоги по поводу истории, держащейся на подмене истории, выступает массовый запрос на исторические альтернативы, начиная с вполне обоснованных версий и заканчивая откровенным масскультовым фэнтези (которое, впрочем, часто выглядит не менее правдоподобно, чем незатейливый «картонаж» официальной истории).
Отказ от «библейского проекта» выступает тем вариантом неофициальной истории, который закрывает доступ к множеству исторических альтернатив во славу официальной истории. Этот отказ предполагает принятие за чистую монету всего, что хотел бы представить как своё достижение сам «библейский проект». Такого рода «неофициальное» признание через отрицание во сто крат эффективнее и лучше любого официального признания, которое с самого начала предполагает сомнения (в том числе, на уровне почти пропавшей сегодня научной полемики).
Подвергнутый очень аккуратному и избирательному отрицанию, «библейский проект» сам оказывается в положении официально признанной альтернативной истории. Другие версии альтернативной истории, а заодно и любой шанс на инставрацию, вытесняются при этом в рамках хорошо знакомого принципа отчуждённого первородства. Само отчуждённое первородство по ходу дела превращается в наиболее привлекательное воплощение «запретного плода» (который именно в силу своей запретности оказывается буквально «обязательным к употреблению»).
Всё это сопрягается с ситуацией, когда массовые бедствия (включая террористические атаки, климатические катастрофы, пандемии, голод, вооружённые столкновения) находят необычайный резонанс с расширением и упрочением управленческих контуров. На подобном фоне трудно не допустить мысли о том, что все эти бедствия давно (если не сказать, «с самого начала») выступают функцией некой чрезвычайной власти, абстрактный характер которой не укладывается в мерки никакой человекосоразмерности (включая предельно абстрактную мерку человеческого, которая была задана эпохой Просвещения). То, что сама человекосоразмерность никогда не была соразмерной себе, больше не служит объяснением, но, напротив, рождает дополнительные вопросы.
Ответом на них могло бы служить нечто подобное откровению, но откровение оказывается возможным только в форме ностальгии, которая подменяет живое меняющееся прошлое живучими призраками, часто – с установками на агрессию. Другим проявлением откровения могло бы стать понимание того, что, независимо от общества и религиозной системы, откровение было результатом очередного единства технологий и институтов. Данное единство являлось настоящим источником общезначимости, принимавшейся за общезначимость религиозного откровения.