…Сила любви велика и победоносна, но не до конца. В человеческом бытии есть некая область, где даже любви положен предел, где даже она не достигает полноты власти. Что же это такое? Свобода! …Так любовь Христова надеется всех привлечь к себе и потому идет до последнего ада. Но даже на эту совершенную любовь и совершенную жертву кто-то может ответить отвержением даже в плане вечном и сказать: «А я не хочу!..»
Старец Силуан
© Артёмов В. В., 2024
© Оформление. ОДО «Издательство “Четыре четверти”», 2024
Роковая встреча
Было двенадцать часов дня.
Борис Кумбарович, скромный сотрудник московского журнала «Литература и жизнь», ехал на службу в самом приятном расположении духа. Дело было в том, что неделю назад появился-таки в апрельском номере его многострадальный материал под названием «Золото партии», где речь шла о сокровищах Патриаршей ризницы, бесследно исчезнувших вскоре после революции, в восемнадцатом году.
На всякий посторонний взгляд материал был так себе, очередная журналистская утка, основанная на домыслах и предположениях, но, вновь и вновь перечитывая его, Кумбарович всякий раз находил в нем бесспорные и несомненные достоинства.
Главный пункт, которым гордился Кумбарович, заключался в том, что он наконец публично поквитался с давним своим врагом и оппонентом, знатоком московских древностей Львом Голодным. Лев Голодный во всех своих работах утверждал, что исчезнувшие сокровища Патриаршей ризницы безвозвратно потеряны и давно уже находятся за пределами России. Кумбаровичу же удалось случайно раскопать кой-какие косвенные факты, говорящие совершенно об обратном.
Журнальчик со своей статьей Кумбарович вот уже целую неделю возил с собой и постоянно перечитывал в метро, стараясь держать его так, чтобы и сидящим рядом с ним людям было удобно разглядывать фотографию автора.
Сегодня в этом смысле день выдался не особенно удачным. Как ни подсовывал им статью Кумбарович, как ни соблазнял, попутчики его в раскрытый журнал так и не заглянули.
В вагоне, несмотря на полуденное время, была пропасть народу. Кумбарович оторвал взгляд от своей статьи и обнаружил над собою женщину со скорбным усталым лицом и с сумками в обеих руках. Он тотчас подхватился, уступая сиденье, с трудом втиснул свои упитанные бока в ряд стоящих пассажиров.
Плотный, крепко сбитый мужчина средних лет решительно пролез между ним и женщиной и с достоинством уселся на освободившееся место. Кумбарович почувствовал себя скверно и, испытывая глухое раздражение, стал критически сверху вниз разглядывать незнакомца. Тот производил самое неприятное впечатление. Чуть свернутый на сторону нос, очевидно, переломанный в пьяной драке, петлистые уши без мочек, стоящие как у рыси, темные очки, угрюмые складки, спускающиеся по бокам рта. Но еще неприятнее было то, что одежда незнакомца выдавала в нем чужака. Люди в такой одежде не ездят в метро, а ездят они в «мерседесах» на желтых кожаных сиденьях, поминутно откликаясь на звонки по мобильному телефону, приказывая и диктуя. Кумбарович, готовивший язвительную реплику о людской невоспитанности, решил все-таки благоразумно прикусить язык и стерпеть обиду.
Приближалась станция «Киевская», вагон зашевелился. Поезд остановился, и толпа подалась к дверям.
Через полминуты вагон с воем несся по тоннелю и был теперь почти пуст. Размышляя об этой странной выходке теории вероятностей, Кумбарович опустился на сидение рядом с незнакомцем и снова открыл журнал на заветной странице.
Обычный человек раздражается, когда обнаруживает вдруг, что чей-то посторонний глаз рыскает по странице книги, которую он читает. Кумбарович же, напротив, почувствовав, что взгляд незнакомца упал на его сочинение, незаметно повернул журнал, чтобы тому было поудобнее. Это заинтересованное читательское внимание отчасти сгладило то первое неприятное впечатление, произведенное незнакомцем на Кумбаровича. «А он вовсе не так глуп, – подумал Кумбарович. – Отнюдь не глуп». Неожиданно незнакомец склонился к его уху и проскандировал громко, силясь перекричать грохот поезда:
– Где можно приобрести этот журнал?
Кумбарович почувствовал себя польщенным.
– К сожалению, журнал элитарный и в свободной продаже его почти не бывает, – прокричал Кумбарович в ответ, постучал ногтем по своей фотографии и повернулся лицом так, чтобы собеседник мог его узнать.
– Продайте! – решительно предложил собеседник, сунул два пальца в нагрудный карман пиджака и протянул Кумбаровичу сложенную пополам зеленую купюру.
«Пятьдесят долларов!» – ужаснулся Кумбарович, машинально принимая предложенные деньги. Следовало бы по всем правилам хорошего тона вежливо отказаться, но беда заключалась в том, что Кумбарович был, во-первых, беден, а во-вторых, жаден. «А в-третьих, я его вижу в первый и последний раз!» – успокоил он себя.
– У меня нет сдачи, – промямлил Кумбарович, ощупывая новенькую банкноту на предмет подлинности и больше всего опасаясь в настоящий миг того, что сумасбродный миллионер вдруг опомнится и передумает.
– Не тревожьтесь об этом, – заявил незнакомец, взял с колен Кумбаровича журнал и, не взглянув на фотографию, перелистнул страницу, затем еще одну, определяя размер статьи. Глаза его хищно прищурились.
«Э-эх, черт подери! – мысленно выругался Кумбарович. – Вернет сейчас…»
– Ах ты, елы-палы! Чуть свою станцию не проехал, – находчиво выкрикнул Кумбарович, подхватил свой потрепанный портфель и выскочил в отворившуюся дверь вагона, унося в потной ладони неожиданную добычу.
Оперативное совещание
Если бы Борис Кумбарович был повнимательнее и сообразил, какую ценность на самом деле представляет его небольшая статейка именно для Ильи Артамоновича Филимонова, он ни за что не стал бы так поспешно ретироваться с жалкими пятьюдесятью долларами, а, пожалуй, задержался бы в вагоне и поторговался с незнакомцем, крепко поторговался. Запросто мог бы выручить долларов эдак двести-триста, а то и больше.
Впрочем, с другой стороны, если бы знал он, с каким страшным человеком свела его судьба, ни за что не вошел бы в этот вагон, а переждал бы два-три поезда, прежде чем продолжить свой путь. А то и вовсе поднялся бы наверх и поехал на троллейбусе, спрятав свой злополучный журнальчик в самом сокровенном отделении портфеля.
Вечером того же дня в неприметном особнячке, обнесенном глухим бетонным забором и расположенном в глубине Измайловского парка, произошло нечто вроде небольшой читательской конференции. Обсуждалась именно статья Бориса Кумбаровича «Золото партии». Нельзя было назвать это обсуждение бурным и оживленным, ибо присутствовало на нем всего только три человека.
Илья Филимонов, еще в метро бегло и жадно ознакомившись со статьей, войдя в рабочий кабинет, приказал охраннику никого к себе не впускать, сел за стол и стал перечитывать, теперь уже более внимательно и критически, кое-что отчеркивая карандашом и ставя на полях галочки и восклицательные знаки. Во время чтения несколько раз в одних и тех же местах удовлетворенно прищелкивал пальцами, потирал руки и качал головой. Затем встал и принялся в задумчивости расхаживать по кабинету. Снова вернулся к столу, склонился над раскрытым журналом и не совсем уверенно сказал вслух:
– Кажется, перспектива есть, – и добавил голосом твердым и решительным: – Да! Есть!
Усмехнулся, вспомнив, какими окольными путями привел его случай на эту встречу в метро. Надо же было судьбе так устроить, чтобы машина сломалась в двух шагах от входа в метро и он, подняв уже руку, чтобы остановить такси, вдруг отчего-то передумал и стал спускаться вниз вместе с обычным народом. Но ведь надо же было еще сесть в нужный вагон и именно в ту минуту, когда там находился этот баран со своей статьей!
Но и это ничего бы не значило, если бы буквально накануне телохранитель Клещ не рассказал ему в сауне историю, над которой в ту минуту Филимонов только добродушно посмеялся. Теперь же эта история и журнальная статья сошлись вдруг, как две половинки магнита, разлом к разлому, и сцепились в единое целое.
– Есть перспектива, – Филимонов выглянул из кабинета, поманил к себе Клеща. – Вот что, – сказал он озабоченно, – тут дело намечается. Связанное с эмвэдэшными архивами. Ты вызвони-ка к вечеру подполковника Гармазу. Часам эдак к шести.
– В шесть у нас с «чехами» стрелка, – напомнил Клещ. – По поводу авторынка.
– С «чехами» отбой, – равнодушно сказал Филимонов. – Перенеси на другой день.
Тень удивления промелькнула на лице Клеща, он открыл было рот, чтобы возразить, но, взглянув на Филимонова, покорно кивнул головой и вышел из кабинета.
Ровно в шесть часов вечера в дверь осторожно и вежливо поскреблись, и вслед за тем в кабинет заглянула озабоченная красная рожа Гармазы:
– Можно, Илья Артамонович?
– А, Семеныч! – откликнулся Филимонов. – Входи, входи. Как всегда, точен по-военному.
– Честь имею, – весело отозвался коренастый, плотный Гармаза. – Милицейская, так сказать, привычка, Илья Артамонович. Протокол. «Прибыл-убыл, заступил-сдал».
– Молодец, – похвалил Филимонов. – Входи, не торчи в проходе.
– Что за срочные дела, Илья Артамонович? – продолжал Гармаза, задом протискиваясь в кабинет и затворяя за собою дверь. – Я уж в баньку собрался, веничек, можно сказать, распарил. А тут мне этот ваш тип звонит и, как всегда, толком ничего… Э-эк… – осекся он, заметив наконец сидящего в углу этого самого «типа».
Клещ сидел в кабинете Филимонова, уйдя с плечами в мягкое глубокое кресло, и не мигая с ненавистью глядел на паясничающего Гармазу. Был Клещ худ и жилист, высушен вялотекущим туберкулезом да тюремным чифирем, лицом темен и неприветлив. Много хлебнул он обид от органов, а потому, хоть и понимал необходимость сотрудничества с ними на современном историческом этапе, все-таки скрыть свои эмоции никак не мог. Тем же отвечал ему и Гармаза, а потому, войдя в кабинет и увидев там своего недруга, после этого больше ни разу на него не взглянул и обращался исключительно к Филимонову.
– Куда мне сесть, Илья Артамонович? – оглядываясь, спросил Гармаза.
– Под нарами твое место, – мрачно отозвался Клещ.
– Ты помолчал бы хотя бы в присутствии… – огрызнулся Гармаза. – Вы бы, Илья Артамонович, приказали ему помолчать.
– Сам молчи, Барсук! – вскинулся Клещ.
– Оставь, – приказал Филимонов, и Клещ, скрипнув зубами, отвалился к спинке кресла.
Гармаза, обиженно сопя, сел в такое же кресло у противоположной стены. Повисло короткое молчание.
– Друзья мои, – переводя взгляд с одного на другого, начал Филимонов. – Дело, ради которого я свел вас здесь, дело особого рода. Оно сильно отличается от наших обыденных дел и поначалу может вызвать с вашей стороны недоверие. Впрочем, мы не сразу приступим к обсуждению. Я хочу, Клещ, чтобы ты повторил нам свою ленинградскую историю. Про старуху, которую вы замучили с Тхорем.
– Я ж рассказывал уже, – проворчал Клещ.
– А ты повтори, – приказал Филимонов. – В общих чертах. Я хочу, чтобы и Семен Семенович внимательно послушал.
– Да история-то больно стремная, – вздохнул Клещ, которому страсть не хотелось унижать себя рассказом в присутствии Гармазы. – Ну вы же помните все, что тут лишние базары… Короче, полоса у меня была. Мотался по чердакам и вокзалам, сдаваться уже хотел. Встал как-то утром, пошел в отделение. Возьмите, мол, сил моих нет. В тюрьму хочу!
– Грех уныния, – заметил Филимонов, усаживаясь за стол.
– Грех не грех, а пришел я в ментовку. Так и так, говорю, сдаюсь. Мусор дежурный глянул на меня. А я в телогрейке, с похмелюги, тот еще видок. Ты, говорит, посиди во дворике и заходи через два часа, когда рабочий день начнется. Ну вышел я на улицу, а у них там парикмахерская через дорогу, как раз напротив отделения, окна в окна. Свет такой уютный из парикмахерской. Походил я этак минут пять, а потом думаю: да что мне терять теперь? Все равно же сдаваться.
По мере повествования Клещ все более вдохновлялся. Забыл уже о присутствии Гармазы, речь его приобрела живые оттенки.
– Перешел я улицу, глянул в витрину. А там кресла эти, столики… И, братцы мои, одеколон на одном столике, тройной, почти полный флакон. Обернулся я на отделение, прикинул расстояние. Пока, думаю, добегут, успею выжрать. Поднял шкворень с земли и по витрине – дзынь!.. Кто из прохожих шел по улице, все врассыпную. Я, значит, сквозь витрину эту вхожу и прямо к пузырю. А ящик у столика выдвинут, там мелочь рассыпана. Много мелочи. Сгреб я ее, оглянулся – ментовка не реагирует. Сгреб в простынку машинки ихние, парфюмерию и с узелком этим обратно в витрину вышел. И пошел себе спокойным шагом и с чистой совестью…
– Это питерские раздолбаи, – хмуро отреагировал Гармаза. – У нас бы живо его.
– Хорошо, Клещ, – сказал Филимонов. – Это все хорошо и живописно, но давай ближе к делу. Про старуху, которую вы безжалостно загубили.
– Да мы ее бережно пытали, кто ж мог подумать… Короче, на вокзале встретил я Тхоря. Выпили с ним культурно, побазарили. Он мне и рассказал про старуху. Муж ее, говорит, в блокаду продовольствием заведовал, снабженец. Неужели, говорит, не прилипло к рукам? Сам, мол, рассуди – мужа загребли после войны, в лагерях сгинул. Но ведь прикопал же где-то добришко. Тогда, в блокаду, за кусок хлеба люди бриллианты фамильные готовы были отдать. А все снабженцы – они ведь по жизни всегда барыги. И старуха эта что-то уж слишком нищая, всю жизнь в своей коммуналке на овсянке да на сухарях просидела. Очень, мол, подозрительная психология. Жадная и бережливая, стало быть, старуха. Короче, вышли мы на эту старуху. Из коммуналки этой все съехали как раз, одна она там оставалась. Удобно. Часа три мы ее пытали. Тхорь в основном, у него это профессионально было поставлено. Рожа у Тхоря подходящая, страшная рожа, царство ему небесное.
Клещ вздохнул, зажег сигарету и глубоко затянулся.
– М-да. Ничего, короче, старуха эта нам не выдала. И проводом придушивали, и утюжком жгли, и ножницами портняжными перед носом щелкали. Кремень. «Не знаю ничего! Пенсия тридцать рублей…» – и точка. Я Тхорю мигаю, дескать, в самом деле пустая старуха. Он мне кивает: да, мол, сам понимаю. Дело-то в том, что мужа ее в сорок девятом среди ночи взяли чекисты. Вполне возможно, что ничего он ей не успел шепнуть. Да и шлепнули его, видать, сразу. Отвязали мы старуху от стула, воды дали. Она сидит, глазами лупает, мычит. Мы попрощались вежливо, извинились – и к дверям. Но тут Тхорь призадумался и говорит, мол, давай-ка все-таки поищем. Половицы вскроем. Все равно, мол, дом под снос. Нашли топорик, гвоздодер, ломанули доски. И вот тут-то пришла старухина смерть. Как вытащили мы из-под пола мешок да высыпали перед ней груду денег! Она рот разевает, пальцами горло себе дерет, хрипит: «А я всю жизнь свою… Загубил!.. Сухари. Нищая, нищая!.. Подлец!..» Одним словом, повалилась на пол, прямо на эту груду денег, и затихла. Пена изо рта. Труп, короче. Ну мы с Тхорем еще пошарили в квартире и ушли ни с чем.
– А деньги? – спросил Гармаза, напряженно слушавший рассказ.
– А деньги – фуфло, – устало сказал Клещ. – Сталинские еще деньги.
На некоторое время в кабинете воцарилось молчание.
Гармаза вытирал платком выступивший на лбу пот, Клещ закурил новую сигарету, Филимонов лениво перелистывал журнал.
– Хорошая история, – сказал он наконец, поднимая глаза. – Какое же у нее продолжение?
– Какое там продолжение, – угрюмо отозвался Клещ. – Тхоря прирезали в Тамбове через год, вот и все продолжение.
– Ну что же, – голос Филимонова звучал бодро и энергично. – Перейдем теперь ко второму пункту повестки дня. Обсуждение статьи некоего Кумбаровича в журнале «Литература и жизнь». Журнал элитный, малотиражный. Между прочим, один из самых дорогих журналов – пятьдесят баксов экземпляр.
– Да ну? – не поверил Гармаза.
– Истинно так, уважаемый Семен Семеныч, – подтвердил Филимонов. – Но журнал стоит этих денег, поверьте мне на слово. Позвольте, я кое-что процитирую: «…из компетентных источников нам стало известно, что среди членов комиссии по реквизиции пропавших бесследно сокровищ Патриаршей палаты находился и некий Рой Яков – единственный, кто дожил до послевоенного времени. Все же остальные были расстреляны еще до войны. Этот самый Рой, между прочим, отвечал за продовольственное снабжение блокадного Ленинграда…» Так, так, далее… «Нам удалось раскопать в архивах некоторые любопытные факты, проливающие некоторый свет…» Два раза в одной строке «некоторые», – заметил Филимонов. – Стилистическая небрежность. Далее: «Мы разговаривали с сестрой покойного – старой большевичкой Кларой Карловной Рой. Ничего нового, к сожалению, выяснить не удалось». Но, друзья мои, здесь приводится список драгоценностей, весьма неполный список, но самое главное заключается в том, что ни один знаменитый камешек из всего этого списка ни разу не появился ни на одном из международных аукционов. Что, по справедливому предположению господина Кумбаровича, косвенно свидетельствует о том, что весь этот бесценный клад до сих пор находится на территории России и, скорее всего, в компактном состоянии, то есть в одном месте. Что это вы так побледнели, Семен Семеныч?
– Да так. Давление, – сипло проговорил Гармаза. – Возраст сказывается.
– Ледяной душ по утрам, – посоветовал Филимонов. – Вам нужно быть в форме, ибо в этом деле именно вам предстоит основательно покопаться. Клещ займется Кумбаровичем. И вызнает, где живет эта старая большевичка. Ну а вы, уважаемый Семен Семенович, займитесь архивами, – сказал Филимонов. – Вам как представителю силовых структур это сподручнее.
Он встал, попрощался за руку с Гармазой и при этом еще раз озабоченно взглянул ему в глаза.
– Да, – сказал он. – Холодный душ, пробежка. Вы нам очень нужны, Семен Семеныч.
Спустя десять минут Гармаза на своей «Волге» выруливал на главную аллею парка. Он был потен, взволнован и часто дышал. Конечно, никакой холодный душ и никакая пробежка Семену Семеновичу были не нужны, ибо здоровьем он обладал поистине бычьим. Перемена же в лице его, которую заметил проницательный Филимонов, произошла вовсе не из-за подскочившего давления, причина была в другом. Причина была в том, что Гармаза прекрасно знал человека, побывавшего не так давно в тех самых архивах, о которых только что поведал ему Филимонов.
Родионов Павел Петрович – вот как звали этого человека.
Но, во-первых, Гармаза, хотя и обладал от природы умом быстрым, практическим и цепким, никогда и ни при каких обстоятельствах не спешил сразу выкладывать то, что знает. Во-вторых, этот Родионов, которому Семен Семенович Гармаза по просьбе своей дочери устроил пропуск в закрытый архив, был его будущим зятем.
Жених об этом еще не подозревал, никаких предложений дочери еще не делал и даже самого Гармазу в глаза не видел, но Семен Семенович уже принял решение.
Павел Родионов
Ранним солнечным утром тринадцатого мая в нижнем этаже деревянного двухэтажного дома, расположенного в самом сердце Москвы неподалеку от Яузы и состоящего из пятнадцати коммунальных комнат, проснулся на своем диване молодой человек и, не открывая еще глаз, счастливо улыбнулся.
Бывают даже и в молодости трудные и безотрадные пробуждения, когда человек не сразу может сообразить, где он находится и который теперь час – два первые вопроса, что сами собой приходят всякому в голову, едва только он просыпается. Почти всегда у людей случается эта безотчетная судорога сознания, ощупывание реальности на грани сна и яви. После этого, определив свое место в пространстве и времени, мысль успокаивается и обретает способность заниматься обыденными предметами и заботами.
Молодого человека звали Родионовым Павлом, и никаких особенных поводов для счастливой улыбки у него не было – наоборот, именно этой весной обстоятельства складывались таким образом, что кого угодно привели бы в отчаяние.
Много месяцев спустя, снова и снова с пристрастием роясь в подробностях этих дней, перевернувших всю его жизнь, Павел Родионов будет удивляться глупой своей улыбке, вздыхая о том, как нечувствительны мы к своему собственному будущему. И еще поразит его то обстоятельство, какими отвлекающими и второстепенными событиями обставила судьба эти дни, как бы играя с ним, притупляя его бдительность.
Конечно, то, что произошло потом, наполнило эти пустяки и мелочи особым смыслом, но наступившее будущее всегда искажает на свой лад беззащитное и безответное прошлое. Переставляет акценты, меняет местами события главные и малозначительные, а случайно произнесенное в этом прошлом пустое слово, оказывается, заключало в себе не услышанное и не угаданное грозное пророчество.
Павел Родионов проснулся сразу, без вялых позевываний и потягиваний, полный веселой свежей энергии. Спрыгнул с постели, прошелся босиком по холодным доскам пола, пересек нагретую солнцем полосу, и тут взгляд его упал на красное кресло, стоящее у стены возле письменного стола. Уголки губ его дрогнули и опустились, и улыбка как-то сама собою превратилась в болезненную гримасу.
Родионов заметался по комнате, отшвырнул подвернувшегося под ногу рыжего кота Лиса, бросился к окну. За стеклом тихо пошевеливались ледяные кисти сирени, вздрагивала под легким ветерком молодая, не успевшая запылиться листва. Было видно, что на улице, несмотря на обилие солнца, холодно.
– И в такой день! – вырвался из груди его вздох досады. – В такой денечек, елки-палки!
И снова, как и накануне, накатила на него волна сомнений. Не следовало бы идти на дело в пятницу, да еще тринадцатого числа. «Но! – в который раз успокоил он себя. – Во-первых, начато оно не сегодня, а во-вторых, решено-то все давно и окончательно, осталось только выполнить кое-какие формальности. Хотя, если хорошенько подумать – можно, конечно, отложить и до понедельника».
Павел Родионов остановился на секунду посередине комнаты и снова покосился на свой письменный стол. Черная цифра «13» зловеще глядела на него с перекидного календаря. Тринадцатого числа, мая месяца. Пятница.
– Некстати, некстати… – пробормотал он, с некоторой театральностью заламывая руки и взъерошивая пальцами свои довольно длинные светлые волосы. – Ах, как все это некстати!
И снова заметался по комнате, время от времени поглядывая на себя в большое овальное зеркало, висящее на стене.
«Мне сейчас на подлость идти, а я глупостями занимаюсь, малодушествую, и мысль моя трусливо прячется от реальности. На подлость идти, тем более на такую, не так-то просто. Тоже мужеством нужно обладать».
Павел Родионов сдвинул брови и, прихватив широкое полотенце, направился к выходу.
Оказавшись в коридоре, прислушался. Дверь, ведущая в комнату соседки, была чуть приоткрыта, и оттуда доносились редкие тяжкие всхрапы.
«Опять моей старухе кошмары снятся!» – определил Родионов, и легкая злорадная усмешка тронула его губы. Он прищелкнул пальцами и на цыпочках пошел в ту сторону, где находились гигантских размеров кухня и ванная комната. Взявшись за ручку, глянул за левое плечо, хотя по опыту знал, что делать этого не следует.
Здесь коридор поворачивал налево, и в дальнем конце его над входом в кладовку слабо светилась одинокая голая лампочка. Там было тихо и пыльно, казалось, само время остановилось навеки и дремлет в этом грустном и безлюдном сумраке, а между тем по обеим сторонам коридора были расположены еще двери, кое-где даже с ковриками у порога, и там жили люди. Всякий раз Родионов долго не мог избавиться от щемящего чувства печали и утраты, которое мигом овладевало его душой, стоило ему взглянуть в этот унылый закоулок квартиры.
Мало подобных жилых домов осталось в Москве, может быть, уже ни одного и не осталось. Обычно здесь размещаются какие-нибудь ремконторы и стройуправления или, к примеру, районный архив, но люди уже не живут в таких домах.
Когда три года назад Павел Родионов переехал сюда из общежития, ему сразу пришелся по сердцу этот милый задворок цивилизации – палисадник в громадных лопухах, две яблони, растущие под окнами, деревенская скамейка с пригревшимся на солнышке сытым котом. «Уж не в Зарайск ли я попал?» – подумал он в первую минуту, но, пройдя до конца переулка, убедился, что нет, не в Зарайск: белые девятиэтажные башни, гром вылетевшего из-за поворота трамвая, внезапно открывшаяся площадь у метро, утыканная коммерческими палатками, страшная сутолока народа на этой площади – все кричало о том, что вокруг все та же Москва. Вернулся, вошел во двор и снова ощутил странное чувство отрезанности от всего мира. Даже ветер сюда не залетал, и казалось, что сейчас из-за угла дома с гоготом выйдут гуси и выглянет вслед за ними любознательная морда козы.
Родионов встряхнул головой, сбрасывая с себя околдовавшее его настроение.
«Ерунда, – бодрил себя, стоя под душем и прополаскивая зубы. – Наплевать, – он фонтаном выплюнул воду изо рта. – Бабьи слезы – вода. Или отложить все-таки до понедельника? Нет», – сказал сам себе, снова нахмурил брови и, строго глядя в зеркало, шепотом произнес вслух:
– Уважаемая Ирина… м-м… К сожалению, вынужден сообщить вам… Принужден… Одним словом, прощайте!
Поклонился зеркалу, накинул на шею полотенце и двинулся вон из ванной. Однако не успел сделать и двух шагов, как хлопнула входная дверь, проскрипели ступеньки и со двора вошла в коридор соседка баба Вера с пустым мусорным ведром в руках.
Родионов молча кивнул ей и попытался поскорее проскользнуть мимо. Но баба Вера загородила дорогу и, широко улыбаясь, ласково и радостно сказала:
– Ну, Пашенька, наконец-то! Женишься, значит. Ну и славно, дело доброе, дело хорошее.
– Да кто ж вам сказал! – с досадой перебил Родионов. – Слухи все это, Вера Егоровна! Вовсе я и не собираюсь!
«Какая-то сволочь выследила и распустила слухи. Предупреждал – не лезь в коридор, не высовывайся, не светись! Нарочно ведь и лезла, и светилась. Как же они умеют облепить человека, обложить со всех сторон. Положим, пусть неосознанно, но что это меняет? Сущность-то все равно прилипчивая. Женишься – и сиди потом с ней до гроба».
Все это кипело в его голове, пока шел к своей двери. Войдя, покосился на красное кресло. Там было сложено еще накануне вечером все, принадлежащее Ирине.
Вчера он долго стоял, с тоскою глядя на горку вещей, удивляясь тому, как много их успело неприметным образом просочиться в его жизнь и смешаться с предметами, населяющими комнату. Они уже успели разбрестись по всем углам, зацепиться и повиснуть на вешалке, проникнуть в шкаф, спрятаться за занавеской на подоконнике, и Родионов потратил целый час, отыскивая их по закоулкам и выдворяя из своего быта. Всего-то три раза побывала у него в гостях, а они уже захватили полкомнаты, прижились и обогрелись. Да, вещи любят быть вместе, кучей, в изобилии.
«Неохотнее всего при семейных разводах разлучаются именно вещи, – подумал Родионов, – слишком они привыкают и прилепляются друг к дружке.
Но нет, Ирочка, нет».
Этот случайный, сложившийся из ничего роман давно уже, почти с самого начала, наскучил Павлу, и он только ждал удобного случая, чтобы так же легко и небрежно его закончить.
Павел Родионов стоял в нерешительности посреди залитой солнцем комнаты. Мысль о том, что нужно причинить боль невинному человеку, изнуряла душу и обессиливала волю. Как было бы хорошо, если бы ничего этого не было!
– А между прочим, любопытное замечание! – он прищелкнул пальцами, и болезненная гримаса как-то враз преобразилась в довольную ухмылку. – Это, пожалуй, надо сформулировать и записать.
Родионов подсел к столу и быстро-быстро застрочил, мало заботясь о выборе слов: «Многие, вероятно, даже большинство людей, неверно полагают, что счастье заключается в приумножении, приобретении и т. п. Освободиться от лишнего и ненужного – вот в чем, может быть, и заключается настоящее счастье».
Снова покосился на кресло и заскрипел зубами – там по-прежнему сиротской кучкой лежали ее вещи. Серый, домашней вязки свитер, в котором однажды уехал из ее дома, потому что ночью неожиданно закончилась оттепель и с утра ударил крепкий мороз. До сих пор от свитера слабо веяло дамскими духами. «Вещь двуполая, – думал Павел, с отвращением глядя на него, – одежда-гермафродит. Между прочим, дьявольский признак. Да еще и серый».
А вот это плащ ее отца, ответственного чиновника какого-то министерства. Изделие богатырских размеров, но пришлось и его одолжить на время, чтобы дойти до электрички, поскольку тогда хлынул проливной дождь.
Термос с давно остывшим, недопитым чаем. В тот серенький денек они по ее фантазии жгли костер в пустом сыром саду. Это было в углу дачного участка, где стояли три сосны, за которыми она кокетливо пряталась, вызывая его на ответные действия. По-видимому, он должен был гоняться за ней, как влюбленный пастушок. Сцена некоторое время разыгрывалась ею в одиночку. Потом, пожалев ее, а может быть, просто от желания поскорее покончить с безвкусицею положения, двинулся было за нею, но, сделав несколько ленивых шагов, остановился, парализованный нелепостью происходящего. Стоял, прислонившись плечом к сырой коре, как пресыщенный хлыщ на балу и, все больше раздражаясь, глядел на ее ужимки, а она делала вид, что праздник удается на славу.
Грустный пикник. Он все вскидывался и огрызался на всякое ее движение, нестерпимо хотелось куда-нибудь на люди, в гомон, гвалт, только бы не оставаться наедине. Было холодно и неуютно, как в осеннем поле на уборке картошки, а на втором этаже тепло светилось окошко в сумерках, и тянуло туда, к оставленной в кресле книжке.
Он физически чувствовал, как по мере его охлаждения в ней, наоборот, растет привязанность к нему, растет и пухнет, словно тесто в квашне. «Нет, это болезнь, – думал Родионов, – нельзя же вот так ненавидеть любящего человека, ненавидеть до мелочей и, главное, – ни за что».
Вот ее халатик, тапочки с беличьей опушкой, полотенце. Забытые варежки. Заколка. Щетка для волос. Кстати, не забыть принести из ванной ее зубную щетку. Пасту, к сожалению, он легкомысленно потратил, а для чистоты задуманного следовало бы возвратить все до последней мелочи. Милые мелочи. Мелочи-то больше всего и досаждают, когда не любишь.
Нет, рвать нужно резко и быстро.
Сложив в хозяйственную сумку всю эту дребедень, завернув термос в свитер и обмотав для верности плащом, Родионов двинулся к выходу.
Уже на подступах к метро, в глубокой задумчивости обходя стоящий на остановке трамвай, едва не угодил под встречный, который неожиданно перед самым носом с громом вылетел невесть откуда и чиркнул отскочившего Родионова скользким боком. А ведь хорошо известно, что перед всяким решающим событием в жизни человека судьба непременно устроит для него несколько предварительных проб и репетиций, намекнет, проведет бескровные учебные маневры.