Часть первая
Лючия
Глава I
Напасти жизни
Лючия высунула нос из груды мехов – не пахнет ли кофе, а еще лучше – горячим шоколадом, самым модным напитком в этом году. Ах, что может быть лучше, чем проснуться в теплой постели, в нагретой жаровнями спальне и вкушать чашку шоколада, смешивая сладкие глотки с еще более сладкими мечтами.
Вот оживленное общество собралось в ее роскошной спальне. Лючия полулежит в постели. Дезабилье ее состоит из спального платья, вышитого серебром и убранного розовыми лентами, золотистые локоны перевиты жемчужными нитями, на шее черная бархотка, точь-в-точь как у мадам Помпадур. Вот один из ее чичисбеев[1] прибежал сказать, что новая гондола ждет внизу…
Забывшись, Лючия откинула мех и задрожала, когда холодный ветер от лагуны коснулся ее лица. В окне было разбито одно стекло, а промасленная бумага, старательно расписанная золотой краскою под вид затейливого переплета, могла обмануть невзыскательный взор, но уж никак не январскую стужу!
Да, среди привычных напастей жизни были две особенные: холод и безденежье. Холодно, сыро, и все наряды Лючии, поутру небрежно сброшенные у постели, так и валяются неприбранными. Похоже, Маттео, их с отцом единственный слуга, не сыскал за весь день ни минуты, чтобы зайти к госпоже и привести ее одежду в порядок. А ведь скоро приедет князь Анджольери!
Лоренцо Анджольери! В жизни своей не встречала Лючия человека, менее похожего на ангела[2]. Красавцем не назовешь, но какое страстное, притягательное лицо… а главное, какое несметное богатство! Его недавно купленное и отремонтированное палаццо ярко светилось по ночам над тусклым зеркалом Большого канала всеми своими восьмьюдесятью окнами, и, когда Лоренцо задавал балы, сотни гондол с факелами и разноцветными фонарями подъезжали сюда и отплывали, высадив веселых гостей…
От этого чудесного воспоминания сумрак вокруг Лючии показался еще мрачнее. Не переставая кутаться в мех, она сползла с постели и, хвала Мадонне, не промахнулась, попав в туфельки, а не на ледяной пол. Нашарила на столе подсвечник и ощупью побрела в залу – искать, от чего можно зажечь свечу.
За окнами сгущалась вечерняя синева, играла музыка, толпа журчала, точно река по каменным плитам.
– Ох, ну и заспалась же я! – пробормотала, зевая, Лючия. – Надо поспешить. Пока соберусь… князь обещал заехать не позднее полуночи.
Она зябко передернулась, вспоминая, как смотрел на нее Лоренцо, прощаясь: Лючия уже стояла на ступеньках террасы, а он – в гондоле, так что лица их были на одном уровне и, казалось, достаточно малейшего колебания волны, чтобы губы их соприкоснулись. И он прошептал – Лючия ощутила его жаркое дыхание:
– O, прекрасная, вы приобрели сегодня дурное знакомство! Я распутник по профессии!
За этими многообещающими словами, увы, ничего не последовало, и Лючия после неловкой паузы ушла в дом, усмехаясь про себя: о том же самом она могла бы и сама предупредить Лоренцо, только слово «распутник» следовало бы употребить в женском роде. Право же, Анджольери слишком мало еще прожил в Венеции, чтобы вести о похождениях несравненной Лючии Фессалоне в полной мере дошли до его ушей, а впрочем… впрочем, если она правильно прочла в его жгучих очах, он будет только счастлив узнать, что она дает куда больше, чем обещает, хотя и обещает безмерно!
О господи, но где же отец? Где Маттео? Есть хоть кто-нибудь в этом темном доме?..
И тотчас послышался легкий шорох шагов по мраморным плитам. Лючия узнала походку Маттео и с облегчением вздохнула. Сейчас он зажжет свет, подаст вина, принесет жаровню, согреет воду для ванны, сбегает в лавочку – у Лючии кончилась розовая пудра, а нынче ночью она хотела быть перед Лоренцо непременно в розовом, ну и волосы, разумеется должны быть напудрены розовой пудрою. Розовое и золотое – она будет похожа на дивное лакомство, которое Лоренцо захочет, непременно захочет отведать. Но ему и не снилось, сколько будет стоить каждый глоточек, каждый кусочек…
Но вид верного слуги явственно указывал на то, что случилось нечто ужасное.
– Что произошло? – воскликнула Лючия. – Где ты был? Почему меня не разбудили раньше? Где отец?
– О синьорина… синьорина, – прошептал Маттео и осекся.
– Ради всего святого! – топнула ногой Лючия. – Tы меня пугаешь! Немедленно отвечай, что случилось, и приготовь мне ванну.
Гримаса боли искривила лицо верного слуги, из глаз хлынули слезы, и Маттео выдохнул:
– Он умер, синьорина Лючия! Ваш батюшка умер! О, лучше бы я оказался на его месте!
И Маттео зарыдал в голос, неловко утираясь левой рукой, а в правой сжимая подсвечник, который дрожал в такт рыданиям, и страшные тени плясали, сталкивались на стенах осиротевшего палаццо Фессалоне.
* * *
Иисусе сладчайший! Отец умер!.. Бородатый Бартоломео Фессалоне, настолько не похожий на мелких душою и телом венецианцев нынешних времен, что никто не признавал его за соотечественника; Лючии он всегда казался бесшабашным цыганом – не столько по происхождению, сколько по авантюрному складу характера. Да она ничего не имела против, ибо любила этого лукавого человека, стремившегося подражать патрициям былых времен, особенно обожаемому им Пьетро Аретино[3], и даже мечтал о такой же смерти, какая поразила его кумира: Аретино умер, когда слушал какой-то непристойный рассказ и так бешено хохотал, что опрокинулся со скамьи затылком на каменный пол и расшибся.
Судя по словам Маттео, отец умер тоже мгновенно: мощным ударом он был сброшен в канал. А после того как несчастный достаточно долго пробыл в воде, чтобы наверняка умереть, труп его вытащили, положили на ступеньки палаццо, спускавшиеся в уединенный каналетто[4], а к борту камзола прикрепили записку: «Impressario in angustia»[5]. Точно так называлась одна из опер-буфф Чимарозы, и дело было даже не только в этом: Фессалоне в модных кругах давно прозвали Импрессарио, ибо именно его заботами прекрасная Лючия стала той, кем стала: опасной светской авантюристкой и охотницей за мужчинами – вернее, за их кошельками. И вот теперь impressario воистину in angustia… А что же делать его актрисе?!
Лючия была так ошеломлена, что даже не могла плакать, и только недоверчиво вглядывалась в залитое слезами лицо Маттео:
– Но что же сделал отец, за что его убили?!
Маттео удрученно покачал головой:
– Не знаю, синьорина. Этого я не знаю. Однако же батюшка ваш, похоже, предчувствовал свою внезапную кончину и не единожды наставлял меня: «Маттео, тебе одному из всех людей я верю и только тебе могу вручить судьбу моей дочери. Запомни: если со мной что-нибудь случится, немедля отведи синьорину в мой тайный кабинет и открой секретный ящичек в стене – ты знаешь, о чем речь! Там она увидит свиток бумаг. Пусть прочтет их сразу, как только узнает о моей смерти. И если после этого она пожелает покинуть Венецию, даже не бросив горсти земли на мой гроб, знай, что я на том свете не буду на нее в обиде». Клянусь Мадонной, синьорина, – произнес торжественно Маттео, – хозяин говорил мне именно эти слова, а потому, прежде чем вы увидите его мертвое тело, извольте последовать за мной в его кабинет.
– Да ты спятил! – возмущенно воскликнула Лючия. – Убит мой отец, а я пойду читать какие-то старые письма?! Я должна узнать, кто свершил злодеяние, чтобы отомстить, а ты…
– А я, – перебил Маттео так твердо, как никогда еще не осмеливался говорить со своей госпожой, – а я настаиваю, чтобы вы прежде всего пошли и исполнили последнюю волю покойного, а потом все остальное, не говоря уже о том, – добавил он, понизив голос, – что в письме вы можете найти указание на того неведомого врага, чья рука поразила вашего батюшку.
Что ж, если так хотел отец…
Лючия взяла свечу, приказала:
– Веди!
Пройдя анфиладу комнат, они вошли в просторную мыльню, где в бассейне тускло поблескивала вода. Ступая как можно осторожнее, чтобы не поскользнуться на влажном полу, Маттео проследовал в нишу, где стояла низкая скамья с удобно выгнутым изголовьем в виде лежащего грифона, и нажал на обычную с виду каменную плиту. Казавшаяся недвижимой скамья легко отъехала в сторону, и трепетный свет вырвал из мрака ступени узкой и крутой лестницы, ведущей вниз. И Лючия вспомнила слова отца, на которые она сперва не обратила внимания: «тайный кабинет». Тайный!
Конечно, это был никакой не кабинет, а просто каморка, находящаяся столь глубоко в подвалах дворца, что здесь царила особая промозглая сырость, и Лючии даже почудилось, будто она слышит тяжелое течение вод каналов, огибавших палаццо Фессалоне. От холода и волнения ее била сильная дрожь. Почему-то казалось, что ничего хорошего ей не даст чтение каких-то там заплесневелых писем. И предчувствуя ее не обманули, хотя бумаги вовсе не оказались заплесневелыми: они были надежно завернуты в вощеную бумагу.
Лючия нехотя развернула первый пакет и увидела стремительный почерк отца:
«Дорогая моя Лючия! Если ты читаешь это письмо, значит, человека, известного тебе под именем Бартоломео Фессалоне, уже нет на свете. Похоже, кто-то из тех, перед кем я не раз грешил, наконец-то помог Паркам[6] перерезать неровную нить моей жизни…»
Что это значит: «Человека, известного тебе под именем Бартоломео Фессалоне»?! Так это не настоящее имя отца? Но когда так – она, стало быть, тоже не Фессалоне и даже, может быть, не Лючия?!
Лючия обернулась к Маттео:
– Ты знаешь, что здесь написано? Ты читал это?
– Да, – шепнул Маттео.
Ну, разумеется! Этот хитрец всегда знал о своих хозяевах все и даже больше!
– Это правда – что пишет отец? Нет, быть такого не может!
– Умоляю вас, синьорина, читайте дальше не мешкая, – скорбно пробормотал Маттео. – И знайте: здесь все истинная правда, каждое слово!
Обреченно вздохнув, Лючия вновь принялась читать с самого начала.
* * *
«Дорогая моя Лючия! Если ты читаешь это письмо, значит, человека, известного тебе под именем Бартоломео Фессалоне, уже нет на свете. Похоже, кто-то из тех, перед кем я не раз грешил, наконец помог Паркам перерезать неровную нить моей жизни. Всего тебе знать не нужно. Многое, очень многое я унесу с собой в могилу, но мне хотелось бы получить прощение от единственного существа, которое я истинно любил во всю жизнь и перед кем истинно повинен. Это ты, Лючия…
Первый раз пишу тебе, не осмеливаясь более назвать дочерью, ибо, хотя я любил тебя со всей нежностью отеческой, ты мне, увы, не дочь. Более того! Я оторвал тебя от чаши, переполненной самыми счастливыми дарами судьбы, о каких можно только мечтать. Но позволь мне поведать тебе о том, что произошло 18 лет назад.
Бьянка Фесаллоне, та женщина, которую ты, никогда не видя, привыкла почитать своей матерью, тогда была еще жива. Она только что разрешилась от бремени, произведя на свет мертвую дочь. Это было для нас истинной катастрофой, что врач удостоверил: Бьянка никогда более не сможет иметь детей, даже если и останется жива, что будет подобно чуду, так много крови она потеряла.
Я был вне себя от горя, я умолял доктора приложить все усилия, я обещал отдать все, что у меня есть, для спасения жены, однако этому мерзавцу не было никакой охоты возиться с умирающей.
– Господь милосерд, – изрек он равнодушно, – и все мы – его дети. Пусть синьора пока полежит, объятая спасительным сном, а я сейчас отправлюсь к русскому князю Казаринову – его супруга вот-вот должна разродиться! – и потом ворочусь к вам. Впрочем, извольте вперед расплатиться, синьор!
Я сунул ему горсть цехинов, две горсти… я не соображал, что делаю. Я знал доподлинно: если даже Бьянка очнется, весть, что ребенок погиб, убьет ее быстрее пули, попавшей в сердце. В то время как сладостный крик младенца мог пробудить ее к жизни!
Решение родилось в моей голове мгновенно. Я не чувствовал себя ничем обязанным равнодушному врачу – я ненавидел его, как лютого врага. Он вышел из мрачной спальни – я за ним. Он ступил на крыльцо – я взмахнул рукою… Он упал. Я обшарил его карманы, взял его сумку с инструментарием. Я не мог оставить доктора валяться здесь: очнувшись, он мог выдать меня. Один толчок – и баста! Вода сомкнулась над трупом, а я свистнул гондольеру и велел вести меня в палаццо близ моста Риальто, где остановился русский дипломат, у жены которого начались преждевременные роды. Но сначала я попросил отвезти меня на окраину, к фабрикам Морено, где жила одна женщина, занимавшаяся повивальным делом и известная по всей округе не столько мастерством своим, сколько умением обделывать самые разные делишки. До сих пор страшно вспомнить сумму, которую я посулил ей, чтобы она исполнила мою волю. Впрочем, я все равно не заплатил, так о чем беспокоиться?..
Итак, мы явились в дом этих русских. Князя, помнится мне, звали Серджио – по-русски Сергей; его княгиню – Катарина: если не ошибаюсь, это имя по-русски звучит совершенно так же. Я назвался именем злополучного доктора. По счастью, моя сообщница отменно знала свое ремесло, и через бессчетное, казалось мне, количество времени благополучно приняла младенца, которого я жадно схватил в свои объятия и устремился к окну, под которым ждала гондола. Я ожидал, что повитуха поспешит за мной, но она замешкалась: мол, нужно извлечь послед, чтобы княгиня не умерла от заражения крови, – и вдруг воскликнула: «Санта Мадонна! Это не послед, это головка второго ребенка!»
О Мадонна! Какое облегчение снизошло на мою душу! Значит, я никого не обездолил своей кражей!
Повитуха была особа весьма сообразительная и мгновенно смекнула, что теперь можно изобразить дело так, будто у княгини родилась не двойня, а всего лишь один ребенок. Не будет ни преследования, ни угрызений совести – она получит солидное вознаграждение от князя да еще сдерет с меня увесистый кошель золота!
Итак, мы условились о встрече завтра, когда я расплачусь с ней, и она осталась принимать второе дитя, в то время как я с ловкостью циркача выбрался из окна, не отнимая от сердца свою добычу.
В мгновение ока гондола доставила меня домой. Я ворвался в спальню, положил дитя возле Бьянки. Чудная, белокожая девочка – я только сейчас толком разглядел ее – приоткрыла свой хорошенький розовый ротик и издала… нет, не крик, а нежный, мелодичный зов. И, словно услышав пение ангельских труб, моя дорогая Бьянка приподняла отяжелевшие ресницы, с восторгом взглянула на ребенка и прошептала: «Лючия! Жизнь моя, Лючия!» Это были ее последние слова, и мне, который не переставал с тех пор оплакивать ее, оставалось утешаться тем, что она умерла счастливой.
Я так и не смог оправиться после смерти Бьянки. Сейчас мне кажется, что с тех пор я совершил всего два разумных поступка: сначала взял у повитухи нечто вроде ее чистосердечного признания о случившемся, свидетельские показания твоего происхождения. Старуху я тотчас после этого сунул головой в канал: она не дала бы мне покоя, шантажировала бы меня, разорила бы, в конце концов… Впрочем, я и так разорен. А второй поступок, которым я горжусь, – это то, что я нашел для тебя учителя русского языка. Ты считала, что я просто забочусь о разносторонности твоего образования, настаивая, чтобы ты говорила по-французски, как француженка, по-немецки, как немка, по-английски, как англичанка, по-русски… Надо надеяться, ты говоришь на своем родном языке достаточно хорошо, чтобы ощутить себя вполне своей среди своих в России, куда я самым настоятельным образом советую тебе отправиться как можно скорее.
В жизни я натворил немало глупостей, многим причинил беды. Если бы не я… какая чистая, счастливая, безмятежная, богатая жизнь ждала бы тебя в далекой России! Отец твой, князь Казаринов, – один из богатейших людей страны. Ты составила бы блестящую партию с достойным человеком, а я сделал тебя охотницей за мужчинами, игралищем нечистых страстей. И за это мне нет прощения. Я и просить-то его не смею…
Не знаю, чья месть настигла меня. Много, ох как много их, жаждущих моей крови! Может быть, сын того проклятого докторишки, который не смог вылечить Бьянку, наконец-то разгадал тайну смерти своего отца. Может быть, удар нанес юнец, раненный на дуэли, которого десять лет назад принесли в мой дом, и я выхаживал его со всей искренней заботливостью; правда, в его кармане я отыскал несколько чрезвычайно любопытных писем, компрометирующих одну из богатейших римских фамилий, – и продал вычитанные в них сведения за хорошие деньги, на которые мы долго жили безбедно. Может быть, на меня напал возмущенный отец, чью дочь я соблазнил и покинул… Или меня прикончил какой-нибудь неудачник, которого я пустил по миру за карточным столом в «Ридотто». А может быть, это вовсе неизвестный мне мститель придет – и сунет меня головой в черную воду или пырнет ножом во мраке…
Да все это не важно. Важно другое! Я оставляю тебе в наследство ненависть пострадавших от меня людей. Она уничтожила меня – она может пасть и на тебя.
Поэтому я заклинаю тебя моей отеческой любовью или тем невнятным чувством, которое я так называю: оставь этот город разврата, роскоши и смерти! Покинь Венецию, и как можно скорее. Отправляйся в Россию! Там же, где ты нашла письмо, ты найдешь остатки моих сбережений. Тебе этого хватит на дорогу. Поезжай, найди семью Казаринова, заяви о своих наследственных правах. Будь счастлива, будь удачлива, будь отважна!
Прощай, моя радость.
Твой не-отец не-князь не-Бартоломео не-Фессалоне. Да хранят тебя Бог и Пресвятая Дева – и моя любовь. Прощай!»
Глава II
Послушная дочь
Казалось, минула вечность, прежде чем Лючия пришла в себя и осознала, где находится.
Что-то назойливо шуршало над ее ухом, и она с трудом смогла понять, что это Маттео шепчет, напоминая о наказе отца: поскорее оставить Венецию.
Очень мило! Вообразите себе – всё бросить и вдруг явиться в какую-то богом забытую Россию, о которой доподлинно известно, что там главный город называется Сибирь и никогда не тает снег, а по улицам бродят белые медведи, а также скачут соболя. Те, кто учил ее русскому языку: служащие консульства, купцы, заезжие путешественники, конечно, уверяли, что Россия – вполне цивилизованная, огромная страна со множеством городов, но Лючия им не верила. Так вот, явиться в эту Сибирь, или Москву, как ее зовут тамошние жители, и свалиться в семью Казариновых… будто сугроб на голову. Только эти русские князья и ждут какую-то там нищую венецианку, да еще с такой репутацией, как у Лючии! Едва ли там найдется кому оценить ее многочисленные таланты!
Редкая красота, блеск ума, холодная наблюдательность и ясность мысли, дивный голос, артистизм и восторженная пылкость натуры помогали ей ловить в свои сети самых щедрых любовников. С соперницами она не церемонилась: не одну сделала мишенью своих ехидных острот и множества мелких, но злобных проделок. Она в совершенстве умела носить баутту[7], скрывающую лицо, если новый любовник желал видеть в ней скромницу, однако не стыдилась обнажить в обществе грудь, напудренную и подрумяненную, как спелое яблоко, с позолоченными сосками, – если новый кавалер предпочитал вакханок.
Порою Лючии казалось, что ее жизнь – это одна сплошная бессонная ночь, пахнущая похотью и звенящая золотом. О Мадонна, что ей делать в России?! Похоронить себя заживо в каком-нибудь сугробе? Ведь всем известно, что русские строят свои терема и избы из ледяных плит! Из-за каких-то пустых россказней расстаться с Лоренцо?!
Ну уж нет. Лючия твердо решила: она останется в Венеции, а признания Бартоломео будут надежно схоронены в секретном шкафчике тайного кабинета. А ей надо позаботиться о своем туалете. Скоро приедет Лоренцо! Пускай Маттео займется хлопотами, связанными с погребением, ну а Лючия не намерена пропускать ни одного из той череды развлечений, которые заготовила для нее жизнь!
Она повернулась к Маттео – но не проронила ни слова, испуганная выражением ужаса, исказившем старческие черты. Маттео остановившимися глазами глядел в темный проем над их головами, откуда доносились неторопливые шаги.
И в то же мгновение раздался исполненный разочарования голос, при звуке которого сердце Лючии едва не выпрыгнуло из груди:
– Здесь пусто. Ее нигде нет!
Это был голос Лоренцо. Стало быть, так желал поскорее ее увидать, что не смог дождаться условного часа свидания и явился на три часа раньше срока. Это изобличало несдержанный нрав, неизысканные чувства, это свидетельствовало о невоспитанности Лоренцо… в той же мере, как о его пылкости. Да плевать хотела Лючия на все правила хорошего тона! Она еще не одета? Тем лучше – так он быстрее сорвет с нее ночное платье и узрит ее слепящую наготу. Не причесана? Все равно волосы Лючии растреплются еще сильнее, пока ее голова будет исступленно перекатываться по подушкам в разгаре страсти. И постель ее до сих пор не застелена, что очень кстати! Желание ударило в голову Лючии, как неразбавленное вино; она ринулась к выходу, однако за мгновение до того, как ее голова высунулась из подвала, Лоренцо снова заговорил – и Лючии показалось, будто ее ноги пристыли к ступеням потайной лестницы.
– Запомни, Чезаре, – сурово промолвил Лоренцо, – ты не должен убивать ее сразу! Прежде всего мне нужны мои бумаги, а уж потом – жалкая жизнь этой шлюхи. Ты вообще можешь взять ее себе и делать с ней что пожелаешь – но сначала письма, письма! А теперь пошли – надо еще раз обойти дом. Что-то подсказывает мне: она где-то здесь, неподалеку.
– Да, синьор, – произнес гнусавый голос – самый гнусавый и гнусный из всех, которые приходилось слышать Лючии! – потом зазвучали удаляющиеся шаги, и Лючия наконец смогла перевести дух: она и не заметила, как перестала дышать.
Ноги ее подкашивались, и если бы не поддержка Маттео, она, наверное, рухнула бы на каменный пол.
– Ты слышал?! – прошептала Лючия. – О Мадонна, что же мне делать?!
– Бежать, синьорина! – жарко выдохнул старик и повлек Лючию за собой.
Больше ее не надо было ни уговаривать, ни подгонять, однако ноги у нее подгибались от страха, в голове мутилось. Ее родной дом, как и все прочие палаццо в Венеции, был разом дворцом, крепостью и тюрьмой, но теперь Лючия чувствовала себя здесь не как в безопасном убежище, а как в западне. Вдруг она вспомнила о деньгах, что лежали в потайном шкафу, и ужаснулась, что оставила их. Однако неоценимый Маттео, словно почуяв ее мысли, показал увесистый мешок, который прятал под полою камзола, – и Лючия пришла в себя. Нет, не в ее натуре было предаваться панике! Еще прежде чем они с Маттео выбежали на боковую террасу, обнесенную мраморными перилами, посредине которых была открытая дверка к ступеням, выходящим на широкое пространство спокойных вод, Лючия уже твердо знала, что жизнь ее в Венеции закончена.
Маттео шептал, что напротив острова Лидо будет ждать барка, которая доставит Лючию хоть до Неаполя, хоть до Генуи, – куда она скажет. Денег у нее немало, а уж он, Маттео, весь остаток дней своих будет молить Иисуса и Пресвятую Мадонну за свою милую золотоволосую синьорину…
– Как?! – шепотом воскликнула Лючия. – А ты разве не уедешь со мной?!
– Синьорина, ну какой из меня путешественник, подумайте сами! – криво усмехнулся Маттео, задыхаясь от быстрого бега. – Да и не могу я покинуть моего доброго господина, хоть бы и мертвого. А вам жить да жить, не думать о былом, забыть все печали. Только бы удалось ускользнуть!
– Интересно, какие письма он разыскивает? – шепнула Лючия, зябко дрожа на сыром ветру и вглядываясь во тьму, откуда уже приближался протяжный и тоскливый крик, которым гондольеры предупреждают друг друга и ожидающих их пассажиров о своем приближении.
– Да какие б ни искал! – мрачно отозвался Маттео, чиркая кресалом, чтобы дать знак гондольеру. – Все бумаги, кроме прощального послания господина, я надежно запер в секретном шкафчике в подвале.
– Пускай поищет, убийца! – злорадно усмехнулась Лючия. – Пускай поищет!
Свинцовый нос гондолы гулко ударился о ступени, и Маттео торопливо помог Лючии забраться внутрь.
– Прощайте, синьорина, прощай, дитя мое! – прошептал он.
– Прощай! – отозвалась сквозь невольные слезы Лючия.
Лодка отчалила, завернула за угол – и Маттео пропал из виду.
Лючия проскользнула под низкую крышу в тесную и душную каюту гондолы, потом нетерпеливо выскочила с другой стороны и примостилась на носу, около огромного свинцового конька, который украшал этот нос.
Темные громады зданий разворачивались перед ней, заслоняя звездное небо. В этом тихом и пышном квартале, откуда днем была видна лагуна и снежные горы Фриуля, она провела всю жизнь, а теперь покидала его – надолго? Может быть, навсегда!
Ночь опустилась на тихие воды, луна показалась из-за аркады Дворца дожей, и великий город заблистал перед Лючией в неге и непобедимой красе.
Уплывали от нее все эти набережные, улочки, площадки, лабиринты венецианских переулков, узких каналов, на которых с утра до вечера играла музыка и танцевали пары, опьяневшие от страсти. Уплывали мосты делла Палья и Риальто, украшенные множеством лавочек, витрин, окон, в каждом из которых многоцветно сверкали бусы, зеркальца, жемчужные нити, граненое стекло – те наивные блестящие мелочи и истинные драгоценности, которыми славится Венеция.
Ночь закрывала город от глаз Лючии, словно набрасывала на мосты, каналы, палаццо черный zendaletto – кружевной платок венецианки.
– Прощай, прекрасная Венеция! – прошептала Лючия и прикусила губу, чтобы не разрыдаться в голос.
Прощай, Венеция! Лючия покидает тебя. Впереди неизвестные пути, дальние страны… Россия! Неужто все же Россия?! Ну что же, знать, такая судьба. Придется князьям Казариновым принять в свое лоно венецианскую родственницу, хотят они того или нет.
Она начисто позабыла о том, что прощальная исповедь Фессалоне вместе с показаниями повитухи, удостоверяющей ее, Лючии, благородное происхождение, так и остались валяться там, где их Лючия выронила из своих рук: в потайном кабинете, вход в который они со старым Маттео не подумали закрыть.