Преклоняясь перед истиной, я вынужден сказать то, что, из уважения перед здравым смыслом, говорить не должен
А.Н. АндреевОт автора
Без комментариев.
Книга первая. Выше знамя!
1. Для кого восходит Солнце? Или: Сияй, сияй, моя звезда!
Ничего не случилось.
Просто он был молод, полон сил и потому счастлив, хотя и не понимал этого. Впереди, насколько хватало взгляда, простиралась долгая жизнь, в которой предстояло совершить нечто головокружительное.
Иначе – зачем жить?
Учитель русского языка и литературы Герман Львович Романов шел по проспекту Пушкина «на службу» – в школу № 17 им. Ф.М. Достоевского, где он работал третий месяц после окончания Белорусского государственного университета им. В.И. Ленина. На дворе стоял октябрь 1984 года. Минск накрыла скоротечная, и потому особенно впечатляющая, пора золотой осени.
Этот отрезок пути – по улице, названной именем комиссара Притыцкого, по прямой, упиравшейся в проспект Пушкина, с горы вниз и потом опять слегка в гору – занимал ровно девять минут. Романова неизменно встречало ликующее светило, дружески выкатывающее ему навстречу, и ближайшие девять минут казались ему вечным, нескончаемым праздником. Даже когда оставалось всего две минуты (от проспекта до школы – две минуты с небольшим: он давно разметил свой путь по минутам), которые приятно дробились на сто двадцать семь мерцающих звездным светом секунд, вечность оставалась вечностью: неприятное отодвигалось далеко вперед, за тот горизонт, которого еще и не видно из-за грязных крыш серых панельных девятиэтажек, где уйма уютных квартир лепились бочок к бочку плотными сотами.
Но обшарпанное крыльцо школы (семь ступенек), скрипучие высокие двери, тесный коридорчик, а вместе с ними ощущение гнетущей атмосферы, которая наваливалась невесомой тяжестью тумана, грубо обрывали границы вечности.
– Выше знамя советского спорта! – раздавался из невидимого рупора над ухом бодрый баритон физрука, Юрия Борисыча, явившегося в вестибюль словно ниоткуда (его отличительная легендарная особенность: материализоваться в любое время в любом месте школы, и тут же исчезнуть, будто дух) – откуда-то из своих обширных владений, которые начинались раздевалками, продолжались огромным спортивным залом, а заканчивались его персональным кабинетом, который начинался просторным диваном, а заканчивался шторами, за которыми начинались еще какие-то дебри. Из-под козырька бейсболки плотоядно блистали глаза сердцееда, горбатый нос заканчивался классическим, словно крылья реактивного истребителя, разлетом густых усов, под которыми всегда шевелилась улыбка, приоткрывающая перламутр снежно-белых зубов. Высокая спортивная фигура (легкая сутулость, как у борзой или гончей, срифмованная с линией носа, только подчеркивала суховатость и подтянутость стройного тела, всегда готового к подвигам), длинные мускулистые руки, всегда ровное оптимистическое настроение, слабый водочный перегар, перебиваемый запахом шикарного одеколона, – вот вам облик местного идола и кумира как учителей, так и учеников.
– Что-то нынче ты не весел. Что ты голову повесил? – интересовался Юрий Борисыч, который воспринимал уныние даже не как отсутствие ума (это само собой), а просто как смертный грех (хотя верил он, кажется, только в то, что люди – это неисправимо подлые существа; но это никогда не портило ему настроения; наоборот, всегда добавляло, потому что быть первым среди подлых было для него делом чести).
– Все в порядке, как обычно, – старался парировать саблевидной улыбкой дружеский выпад начинающий учитель Романов.
– Сила воли плюс характер, старина. Сейчас посмотришь на моих кобылок из 11 «Б», и у тебя все поднимется: и настроение, и голова. В смысле головка.
Он никогда не смеялся своим шуткам, только улыбался, предпочитая любоваться смехом других (преимущественно женщин, само собой).
– Виктория! Ко мне! – внезапно рявкнул он, не поворачивая головы.
Перед ним тотчас явилась ученица, судя по всему, 11 «Б».
– Почему одета не по форме? Где спортивное трико, обтягивающее мышцы подтянутых ягодиц? – продолжил он, по-прежнему глядя на Романова.
– Юрий Борисыч…
– Минута на размышление, раскаяние и исправление. Исчезни, милое видение.
– Юрий Борисыч, я не смогла…
– Получишь двойку, нимфа. Придешь отрабатывать. А я дорого возьму… На урок в таком виде, в брюках, не пущу. Вопросы есть?
Девушку будто ветром сдуло.
– Сила воли плюс характер. Самое главное – самому не нарушать простых правил, которые ты же и придумал. Тогда партия коммунистов, как и мафия, будут жить вечно. Сегодня День учителя. Объявляю сбор в подвале у военрука, георгиевского кавалера и доблестного ветерана. Выше знамя!
Романову показалось, что последние слова были произнесены усатым привидением, бесследно растворившемся в вестибюле. Баритон раздавался уже на спортивной площадке возле школы. Рядом никого не было.
Вдруг распахнулась дверь – и вместе с потоком света, озарившего вестибюль из коридорчика (дверь на улицу уже не закрывалась: опаздывающие валили лавиной), внесло Виту из 10 «Б», того самого, куда Романов должен был спешить на урок литературы.
– Здравствуй, Вита, – сказал Герман Львович, здороваясь первым, и отчего-то отвел глаза.
– Здравствуйте, – ответила Вита, не поднимая глаз и одергивая короткое школьное платьице.
Потом подошла директриса, Маргарита Петровна, и с укором поздоровалась первой.
– Вы не очень спешите сеять разумное, доброе, вечное. В каком классе у вас урок, Герман Львович?
– В 10 «Б».
– Какая тема, если не секрет?
– Достоевский. «Преступление и наказание».
– Обожаю Федора Михайловича. Это именно разумное, вечное. А вам по доброму вам завидую: перед вами начинает открываться целый мир под названием душа человека! Дерзайте, юноша!
В этот момент прозвенел звонок на урок – на первый урок из предстоящих сегодня шести. Солнце погасло. Теперь эти шесть уроков казались вечной, нескончаемой, никому не нужной каторгой. В университете Романов толком так и понял, почему же время являлось свойством материи. Только здесь, в средней общеобразовательной школе, до него дошло: время становится материальным понятием, если занимаешься нелюбимым делом. Он стал ненавидеть время – но он научился и любить, и ценить время, то время, которое он находился вне стен школы.
Вне стен школы он робко пробовал писать свой первый рассказ, прорубая окно к своей свободе. Он назывался так: «Сияй, сияй, моя звезда!» Название было честным и правильным; но вот все остальное было какой-то чудовищной ложью, которая тем более терзала душу и задевала достоинство учителя русского языка и литературы Германа Львовича Романова, чем больше старался он не врать себе.
…Таким видится мне сегодня, почти четверть века спустя, начало моей сознательной жизни. За это время я превратился из человека в личность, я познал сладость и горечь жизни, я почти перестал бояться смерти. Я отравлен вкусом счастья, душа моя изнывает от любви к прекрасной женщине. И от этой женщины я, кажется, ухожу. Если уже не ушел.
Жизнь научила меня: неразрешимых вопросов нет, есть люди, которым они кажутся неразрешимыми.
И я уже не уверен, что истина – всего любезнее на свете для меня. Мне начинает казаться, что есть вещи поважнее истины. Хотя…
Неужели это начало старости? Или – мудрости?
Великие сомнения настигли меня после того, как я добился в жизни всего, что считал самым главным, – настолько главным, что практически недостижимым.
Может, поэтому я пишу роман?
2. День Учителя
В подвале у военрука, подполковника Федулки Семена Кузьмича (кличка – Федулка), у которого было свежее, румяненькое лицо скопца и так не гармонировавшие с ним потухшие, близенько посаженные глазки, собирались учителя, в основном, конечно, женщины. Подвал, служивший одновременно классом для занятий по военной подготовке и тиром, напоминал место для пыток. С низкого бетонного потолка свисала на длинном проводе тускло горевшая голая лампочка, сообщавшая квадратному помещению колорит каземата.
Вообще практически у всех учителей были клички, данные учениками, но которыми за глаза не брезговали пользоваться и коллеги. Считается, что дети наблюдательны и остры на язычок; однако по наблюдениям Романова (который на третий день работы превратился в Германна, благо «Пиковую даму» проходили еще в пятом классе), клички в половине случаев были неоригинальны, безвкусны и поверхностны. Первым ввалился физик по кличке Пол Бабы Яги; за ним семенила его жена, физица, просто Баба Яга. За этим почтенным семейством, бывшим в школе непререкаемым авторитетом по части естественнонаучных знаний, шествовала белорусица, учитель белорусского языка и литературы, звали которую не иначе как Шкло Мастацкае (в переводе на русский – Стекло Художественное). Увидев в первый раз ее широкое лицо с блестящими глазами, каждый думал: наверное, что-то случилось, не исключено, что коммунизм победил на планете, и все люди стали братьями; познакомившись с ней поближе (на это требовалось минут семь, не больше), каждый неглупый человек уже знал, что главное в этой загадочной, бесконечно преданной изящной словесности женщине – чувство долга. Она исполняла его неистово и ежесекундно (вот откуда впечатление «что-то случилось»), поэтому всем становилось неловко в ее присутствии, словно она уличала всех в увиливании от исполнения возложенных на каждого обязательств. За Шклом тянулся Талгатик, то бишь Талгат Ахатович Нафигуллин, преподаватель музыки и пения, знаменитый тем, что на его уроках уважающие себя дети занимались чем угодно, но только не музыкой и пением. Класс ходил ходуном, мальчишки вышибали двери, швырялись стульями и ставили девочкам плохие оценки в журнал (при этом отличницы визжали особенно пронзительно), а Талгатик, баяна которого не было слышно за ревом воспитанников, мирно призывал всех спеть хором «То березка, то рябина» или «Я – Земля, я своих провожаю питомцев». Директриса (кстати, уважительно величаемая народом Маргарита или просто Марго) делала ему последнее 325 замечание в году, и тогда неунывающий Талгатик превращался в грустящий Ля Минор. Но только до начала следующего урока…
Между прочим, каждый урок заканчивался неизменно: стоило прозвенеть звонку, как хор мальчиков-головорезов взбирался на уцелевшие стулья и буйно затягивал (выгрызая себе тем самым «отлично» за четверть):
Я – Земля, я своих провожаю питомцев,
Сыновей, дочерей.
Долетайте до самого Солнца
И домой возвращайтесь скорей!
Раз в году, а именно в день рождения Талгатика, счастливо совпавший с днем рождения Сталина (к несчастью, об этом с некоторых пор надо было забыть), трогательно вспоминали об этой традиции: при желании можно было считать, что учитель все же добился от питомцев результата… Пусть скромного, однако же добился. Результата. Ведь школа и результат – понятия близкородственные.
Федулка проворно вскрыл сейфы – и на свет явились тарелки, вилки, ложечки, стаканчики. Посуда, идеально чистая, была разнокалиберной и разномастной, очевидно, подбиравшаяся от случая к случаю. Из темного угла из чьих-то рук, унизанных кольцами, белым саваном взметнулась скатерть (свежая, тронутая корочкой крахмала), и сдвинутые столы, образовавшие банкетный прямоугольник, смотрелись уже вполне неофициально.
Учительницы галдели в подвале, словно стая обезумевших галок, слетевшихся на последний в мире шабаш. (Романов уже знал, что образцовые учителя, собранные в толпу, ведут себя, словно дети уроках Талгатика; масса учителей – куда более недисциплинированная и неуправляемая публика по сравнению даже с самыми хулиганистыми классами; почему, интересно?) Однако при этом посуда расставлялась быстро и аккуратно, практически под линеечку. Казалось, незримый кто-то (из темного угла?) руководит галдящим хаосом.
Вскоре выяснилось, что чудес не бывает даже в школе.
– Герман Львович, сбегайте, дружочек, за Юрием Борисычем, что-то он задерживается, а начинать без него не хотелось бы, – ласково распорядилась над ухом Романова директриса, даже не наклоняя корпуса. При этом ее слова были слышны только тому, кому они предназначались. Герман поднял голову. Маргарита находилась уже в другом конце помещения, ласково поддерживая озабоченного завуча Аленушку под локоток. Губы матроны беззвучно шевелились (очевидно, она о чем-то спрашивала), а глаза ободряюще улыбались Романову.
Ах, да, завуч Аленушка, она же Изабелла Петровна, она же ИП… Иногда просто – Иза. Представьте себе двуногую Тортиллу в огромных очках в черепаховой оправе. Она задавала всем подряд изумительно дурацкие вопросы, ставившие собеседника если не в тупик, то в неловкое положение; знающие люди отвечали любым вопросом на вопрос – и Аленушка буквально «тормозила», идиотски молчала, как последняя двоечница, заворожено вглядываясь в собеседника, словно в зеркало, в котором проступало ее собственное изображение, поразившее ее до бесконечности. Руки при этом она разводила в стороны, и они слабо шевелились – ни дать ни взять черепашьи лапки.
– Сколько это может продолжаться, Герман Львович? – спрашивала она, заставляя молодого учителя оправдываться неизвестно в чем. Так продолжалось первого и второго сентября на всех без исключения школьных переменах. Уже третьего сентября Герман Львович по наущению Юрия Борисыча поставил вопрос ребром:
– А почему детей надо сажать головками вниз?
Аленушка «поплыла», зашевелив лапками.
Почему Аленушка?
А почему бы и нет?
Возможно потому, что ИП напоминала безобидную шокированную сестрицу Аленушку, на глазах которой непослушный братец Иванушка, испивший колдовской водицы, превращался в козленочка.
Романову нравилось разгадывать людей, а клички и прозвища характеризовали как тех, кому давали новое имя, так и тех, кто имя давал.
Герман Львович нашел физрука в спортивном зале, на боевом посту, где же еще.
Очевидно, что-то происходило возле стены, вдоль которой были расставлены широкие и низкие скамейки – места для штрафников и болельщиков. Герман подошел поближе. Юрий Борисыч, разумеется, поприветствовал его; но на сей раз вместо фирменных слоганов «сила воли плюс характер» или «выше знамя!», которыми Борисыч обычно начинал и завершал общение, состоявшее из его темпераментных и оптимистических поучений, прозвучало что-то невразумительное: «Зовите меня просто Учитель, сэр».
Неужели происходило нечто такое, что заставляло волноваться самого Борисыча?
Действительно, творилось нечто из ряда вон выходящее, однако такое из ряда вон, к которому все привыкли. Это было педагогическое шоу Мастера, то бишь Учителя, которым он время от времен баловал учеников. Учителя на подобные мероприятия принципиально не допускались, хотя о нем, конечно, все знали. И тот факт, что Германа как бы не заметили, следовало расценивать как акт высшего доверия: это было своего рода посвящение в приближенные. Герман шутливо раскланялся; Учитель даже не улыбнулся в ответ.
На скамейке животом вниз был распластан или, точнее, распят Костя Лаврик по прозвищу Гудини. Однажды Лаврик, увидев перед собой словно выросшего из-под земли Учителя (вокруг – контролируемое пространство, зайцу спрятаться негде: откуда?), поперхнулся сигаретой, спрятал ее в рот и тут же проглотил, зажженную, от греха подальше. Учитель подождал, чем завершится сей небывалый трюк, заботливо приподнял несвежую рубашку, обнажив щуплое тельце: не прожгла ли сигарета живот? – потом в восхищении пожал живому Лаврику руку, обозвал его Гудини (Лаврик обиделся), разъяснил, чем занимается этот маг и кудесник (Лаврик подобрел), и пообещал в ближайшем будущем выпороть его так, что тот выблюет проглоченную сигарету.
И вот над худосочным Гудини возвышался Учитель с неправдоподобно огромным кедом в правой руке. Где он раздобыл такой эксклюзивный кед с ноги великана – 50 или 60 размера, литая резиновая подошва, напоминающая гусеницу легендарного танка Т-34, – было очередной загадкой, которых немало роилось вокруг Учителя. Вообще загадочность – была главная составляющая его репутации, над которой (загадочностью) он постоянно работал.
Гудини ждало наказание, на которое он сам, отчасти, напросился. Все ученики знали, что курить на территории школы в поле зрения всевидящего Учителя – категорически возбранялось. Это было неписаное правило, нарушить которое – означало бросить вызов главному человеку в школе. Борисыч, не признававший писаных правил, как то: истерических выволочек Марго или, того хуже, узаконенных жестов отчаяния – вызовов полупьяных родителей в школу, – по-своему наказывал строптивых: он, зафиксировав правонарушение, энергично выбрасывал пальцы правой руки вверх, словно Рефери, что означало количество «горячих» (здесь все зависело от дерзости, с которой обставлялось преступление, возраста провинившегося, его репутации в школьном сообществе и проч.), и сам же приводил приговор в исполнение. Количество «горячих», приходящихся строго на «пятую точку», не превышало трех, ибо пять, по словам Учителя, было смертельной дозой. Каждый последующий удар был сильнее предыдущего, по нарастающей: законы драматургии и в наказании никто не отменял.
Через минуту после его шикарного жеста вся школа уже гудела. Все знали, что в тот же день после шестого урока виновного ждет линчевание чудовищным кедищем.
Это была гениальная педагогическая метода еще той, классической деспотической школы воспитания. Во-первых, игра в казнь делала Учителя-палача своим в глазах местной шпаны. Во-вторых, успешно выдержавший наказание начинал пользоваться авторитетом в школе, поэтому всегда находились такие, кто не прочь был испытать себя и проверить при этом бдительность Учителя. В-третьих, у провинившегося навсегда отбивалось желание когда-либо лечь под кед: Учитель бил сильно, с оттяжечкой, с улыбочкой и никогда не оставлял следов. В-четвертых, если находились такие, кто малодушно уклонялся от возмездия, их ждало еще более страшное: безжалостная и унизительная трепка со стороны поротых одноклассников или головорезов, наподобие Гудини. Принцип «битый небитого везет» торжествовал во всей своей первобытной красе. Все как один принимали сторону Учителя.
В результате в школе не курили даже те, кто после уроков уже выпивал. За пределами школьной территории Учитель мог сам услужливо поднести огоньку, безо всяких нотаций щелкнув элегантной зажигалочкой. Это был высший шик – прикурить от импортной зажигалки Учителя. Но этой чести удостаивался только тот, кто выдерживал испытания кедом и тем самым становился тайным сообщником Учителя.
– Курить следует только дома, в присутствии дорогих родителей, выпуская дым прямо им в лицо, – поучал Учитель, подготавливая кед к экзекуции – то есть, любовно оглаживая его со всех сторон, демонстрируя тем самым устрашающую мощь орудия пытки. – Здесь парадом командую я. Вопросы есть? Вопросов нет. Клиент готов?
– Готов, – хрипло ответил Гудини.
Неуловимым движением, без размаха, Борисыч впарил первый «горячий» из двух назначенных. Гудини впился зубами в собственную руку, но молчал. Школа напряженно ждала: выдержит Гудини или нет. Дети многое могли простить герою, но слабости во время экзекуции не простили бы никогда. Те, кто уже подвергался пытке, были особенно строгими судьями. Все внимательно следили: появятся слезы или нет.
Второй «горячий» лег с плотной оттяжкой: Гудини прихлопнули, будто муху. Теперь всех интересовало только одно: жив Гудини или уже нет.
– Учитель, второй раз вы его пожалели, – сказал Пенициллин, соперник и конкурент Гудини, прошедший огонь, воду и пару медных труб, – то есть ложившийся под кед дважды, причем второй раз на спор. Он был влюблен в Вику, поэтому вполне мог быть необъективен к учителю, который был явно необъективен к Вике. Вика стояла в толпе болельщиков и улыбалась своей знаменитой улыбкой, обещающей что-то такое, что заставляло мужчин прищуривать глаза и глотать слюну.
Усмотреть жалость в действиях палача – это серьезное обвинение, поэтому Учитель не мог оставить эту наглую реплику без ответа.
– Пеня, готовь жопу. Если ты выдержишь три таких удара, будешь курить прямо в спортзале, у меня под носом, два месяца. Сигареты покупать тебе буду я. Будешь пользоваться моей зажигалкой, которую я тебе подарю.
Толпа детей затаила дыхание. Пари было нешуточным, ставки были велики. Пенициллин мог стать супергероем, легендой на все времена. Вика могла стать свидетелем рождения легенды. Но он, как и все здесь присутствовавшие, усвоил еще с первого класса: Учитель не проигрывает. Следовательно, удары будут такими, что запросто можно наложить в штаны, и вместо бирки «герой» на тебя навесят – и с не меньшим удовольствием – табличку «Пеня-засранец», и тоже на все времена. Герой или посмешище? Риск, равно как и искушение бессмертием, тоже был велик.
Два раза своих предложений Учитель не повторял. И неизвестно, повторит ли когда-нибудь кому-нибудь что-либо подобное. Учитель был загадочен и непредсказуем.
Пенициллин изобразил лицом, что не услышал ничего особенного. Всем стало ясно: у Пени кишка тонка. Учитель вновь оказался на высоте. Вика улыбнулась.
Все опять сосредоточились на Гудини, которому давно уже пора было вставать, но который делал вид, что отдыхает после скучной прогулки по Парижу.
– Вставай, фокусник. Минздрав предупреждает: курение становится причиной раковых заболеваний, а зажженные сигареты желательно не глотать. Приходится вдалбливать вам это через задницу.
Гудини не шевелился.
– Считаю до трех, – сказал Учитель с тихой злостью. – Если не встанешь, схлопочешь третий «горячий». Раз…
Гудини приподнялся со скамейки. Рот у него был в крови, рука прокушена, мутные глаза никак не могли сфокусироваться.
– Молодца, пацан. Жопа заживет, а характер останется.
Последняя фраза предназначалась, скорее, слушателям, Гудини вряд ли что-либо соображал. Он еще неделю после своего подвига будет показывать всем, собравшимся вечерком покурить, прокушенную собственными зубами руку, а «молодца» из уст Учителя будет носить, как медаль. В течение месяца на территории школы слово «сигареты» старшеклассниками будет произноситься шепотом и с глотанием гласных.
– Девочки, мальчики, разбежались и забыли о том, что видели. Но навсегда сохраните это в своем сердце. Выше знамя!
– До свидания, Учитель!
Дети не скрывали своего обожания, а Учитель, предсказуемо ставший героем дня, отыскал глазами Вику и смотрел на нее до тех пор, пока она не встретилась с ним глазами и улыбнулась.
– Сила воли плюс характер, Германн. Ты думаешь, эту шпану можно укротить чем-нибудь еще? Да только с броневичка! Свинцовым веером! Иосиф Виссарионович, бессмертный Йосик, наследник великого Ульянова-Ленина, в чем-то глубоко прав. Бей своих, чтобы чужие боялись. Мне наплевать, курят ученики или нет. Здесь дело не в табаке, а в принципе. Мои приказания должны выполняться, и тогда я работаю шепотом, засучив рукава белой манишки. Маргарита орет и трескается на части – и толку никакого. Я уйду из этой школы – и все развалится. Все в этой школе держится на моем кеде, вот на этом куске резины. Усек?
– Может, все и так. Только… Гуманизма хотелось бы побольше. А крови поменьше.
– Что-с, как говаривал милостивый государь Достоевский? Ась? Запомни: ты в зверинце, укротить который можно только силой. Или они тебя сожрут. Они меня просят, сами просят, заметь, умоляют, и я их бью – потому что если их не бить, они сожрут сами себя.
– Получается, вы благодетель.
– Получатся, я им нужен. Половина тех, кого ты видел сегодня в спортзале, через пару лет будут зону топтать. Чтобы этого не случилось, их надо бить святым кулаком по окаянной шее. Регулярно. Но силой надо пользоваться с умом. Надо бить так, чтобы они тебе еще и руки целовали. Это уже высшее мастерство, однако. Учись у Йосика. А начинать надо… Короче, бей в живот, делай ситуацию один на один – и бей. И без свидетелей, и без следов. Живот: самое удобное место. Говорю как профессионал. Тогда все будет все шито-крыто. Но если ударишь при свидетелях или по роже, зону топтать будешь ты… Понял? Вот и вся педагогика. А рассуждать, вежливо стучаться в их маленькие горячие сердца и затуманенные головки… Не смеши меня. Я хочу тебя уважать.
– Какая-то пессимистическая педагогика получается.
– Реалистическая! – Юрий Борисыч, обращаясь к Герману, поднял указательный палец правой руки вверх (получилось – один «горячий») и сам рассмеялся своей шутке.
– Спасибо за урок, Учитель.
Тот сделал вид, что не понял шутки.
А может, он ее и в самом деле не понял. Он просто не принимал шутки на эту святую для него тему.
Они спустились в подвал и были встречены ревом восторга и аплодисментами, словно мегазвезды или космонавты, долетевшие до самого Солнца и, неопалимые, вдруг представшие пред землянами.
– Вот вы где!
– А мы вас заждались!
– Мужчины у нас на вес золота!
– Юрочка!
Юрий Борисыч был явно в своей стихии. Атмосфера всеобщего обожания для мессии, спустившегося в каземат, – вот что по-настоящему волновало ему кровь.
– Талгат Ибрагимыч! Изобрази «Камаринскую», – раскатисто прогудел Учитель, вальяжно разваливаясь рядом с Маргаритой во главе стола.
– Я не Ибрагимыч, я Ахатович, – мирно отбивался музрук.
– Что-с? Ах, да, Ибрагимыч у нас Остап. Я тебя перепутал с Бендером. Кстати, Германн, единственная книга, которую стоит читать (и то – на сон грядущий) – «Двенадцать стульев». Рекомендую. Все стальное – хлам. В том числе – «Пиковая дама».
– А Достоевский? – капризно взмолилась Маргарита.
– У Достоевского хорош только «Золотой теленок».
– Это же Ильф, Ильф! – заржало Шкло Мастацкае, впервые, кажется, проявив энтузиазм вовсе не гражданского толка.
– Ильф, а также маэстро Петров! – уточнил Учитель. – Компаньоны – это святое. Кстати, а как они барыши делили? Напополам, что ли? Никто не знает?
Кажется, это действительно никого не волновало.
– Ну, тогда давай польку «Бабочку», Талгатик. С перебором. Эх, хрустнем! Сила воли плюс характер!
– Нет, товарищи. Сначала позвольте мне провозгласить тост, – слово сама себе предоставила Марго.
На минуту воцарилась тишина.
– Товарищи!
Стало так тихо, что было слышно, как нервно потрескивает вольфрамовая нить в лампочке.
– В этот знаменательный, великий для нас день я предлагаю выпить за учителей, за наставника, – за Учителя, так сказать, с большой буквы. Все, здесь сидящие, отдали или готовы отдать здоровье и саму жизнь школе, детям, самому светлому, что есть в жизни. Мы заслужили этот праздник. Думаю, Федор Михайлович Достоевский, именем которого названа наша школа, – и это предмет нашей гордости! – порадовался бы, увидев, как мы каждодневно, не жалея сил и нервов, воплощаем его гуманистические идеи в жизнь. Слезинка ребенка, ставшая для него символом страдания, – это и для нас святое. Мы делаем и впредь будем делать все, чтобы дети не плакали, а смеялись и радовались жизни. За нас! За вас, дорогие мои! За ваш подвижнический труд и великое педагогическое мастерство!
В глазах у Учителя блеснула влажная поволока.
Романов растерянно оглянулся и увидел, что его окружают сплошь растроганные лица. Испытывая мучительное чувство неловкости за Маргариту и, как ему казалось, за обманутых в лучших чувствах наставников, он не верил собственным глазам и не знал, как реагировать на пышную и очевидно фальшивую тронную речь.
Но Маргарита сама уже прикладывала платок к глазам и к носу.
К счастью, сентиментальная пауза, позволившая проявиться коллективной слабости, была прервана осевшим баритоном:
– Ура!
– Ура!! – вздрогнул каземат.
Праздник рванул с места в карьер. Талгатик сидел за баяном, словно прячась от народа, и было видно, как крутыми волнами гуляют меха; но музыки не было слышно: ее заглушал смех, визг и особый, плотный гул, издаваемый роем, проклинающим в душе дисциплину и порядок. Всем хотелось разрядиться и расслабиться. Германа не переставало изумлять, как точно учителя копируют своих учеников. Чему же тогда они их учат?
Кто учителя, кто ученики?
«Разве это разумные люди? Нет, они сделаны из какого-то неразумного теста. Весь мир сошел с ума, весь мир», – крутилось у него в голове, которую он ощущал, как сорвавшийся с оси глобус. Белый оскал Учителя и его блестящие очи с поволокой примелькались настолько, что в глазах начинало рябить какими-то алюминиевыми брызгами.
– Играй, гормон! Выше знамя! – время от времени бросал Борисыч клич, похожий на тост, в массы. Его зонги охотно поддерживали: звон рюмок и стаканов прокатывался над испачканной скатертью добрым цунами.
«В конце концов, чем я лучше их? Ничем. Выше знамя? Выше!»
В этот момент на его руку прохладным спрутом легли длинные пальцы в крупных кольцах (со вкусом подобранных или безвкусно нацепленных? Сразу не скажешь). Он поднял глаза. Перед ним сидела учительница английского язык Элеонора, дай Бог памяти…
– Просто Элеонора.
– Герман. В конце одна буква «н». Ни в коем случае не две.
– Я уже наслышана о вас.
– Вы хорошо загорели. Отдыхали с мужем на юге?
– А вы наблюдательны. И любопытны. Мне это нравится. Я отдыхала одна. У нас с мужем такие отношения, что я могу себе это позволить.
– У вас настолько доверительные отношения, что он рискует отпускать такую роскошную женщину одну?
– Скажем так: он не изволит обременять себя чувством ревности по отношению ко мне. А меня это вполне устраивает. Наш брак держится не на чувствах, а на привычке испытывать отсутствие чувств.
– Неужели это перспектива всех браков?
– Увы, не всех. Только самых удачных. А вы собираетесь жениться?
– Возможно. Подумываю…
– Тогда вам самое время пообщаться с опытной женщиной.
Глубокое декольте, обнажающее пышную, тронутую морщинами загоревшую грудь, свежее лицо – не молодое, а именно свежее, короткая стрижка, опять же, молодящая ее. Женщина была в годах, где-то в возрасте Учителя, мимо внимания которого, кстати, не проскользнул факт интимного диалога. Он в ту же минуту придвинулся и вырезал своим баритоном на фоне всеобщего гула:
– Лера, ты в своем репертуаре: чем старше становишься – тем моложе у тебя поклонники. Хочешь, я тебя представлю Гудини?
– Юра, не нарывайся на грубость. Щупай свою Викторию из 11 «Б» и не лезь в чужие дела. Только смотри, не испугай девочку.
– Германн, один совет: Лера любит, чтобы она всегда была сверху. Поэтому сразу ложись на спину. Но начнет она с минета: великая искусница. С ней переспишь и чувствуешь, что тебя трахнули, как последнюю б…
Герман внутренне сжался, ожидая скандала. Но ничуть не бывало: Элеонора засмеялась, потрепав Учителя по щеке.
– Я еще и сзади люблю, разве ты забыл? Но только не с тобой. Боже упаси! Не думаю, чтобы…