© П. Алешковский, 2010
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2010
Обратная сторона Луны
Повествование в отмеренных объемах
Ольге Лебедушкиной
Собачка
У истории, без сомнения, есть начало. Вопрос: с какого события начинать отсчет? Для меня это – изгнание из Рая, для ученых, возможно, Олдувайский человек. Время – непрерывно и хаотично лишь на первый взгляд. Оно дробится на мелкие составляющие, которые, в свою очередь, дробятся и дробятся еще. В результате в остатке остается время одной жизни. Она – вселенная, неисчерпаемая и бездонная, человек, ее проживающий, не в состоянии представить, что из его личного опыта важно для истории, а что необходимо только для него одного.
Рожденный в семье археологов, я провел много сезонов в поле. Я не стал ученым – составлять таблицы найденных вещей, чтобы выйти на обобщение, скрупулезная кабинетная работа по добыче маленькой корпускулы знания о прошлом всегда казалась мне скучной и почти бесполезной. Уяснив в университете, что порой и письменный документ врет, я привык доверять только воображению. История кажется мне пульсирующей линией, на которой время от времени возникают энергетические взрывы, приводящие к войнам, поражениям и триумфальным победам. Они-то и тянут клубок последующих событий, пока не накапливается энергия для нового взрыва, который, случается, сметает с географической карты целую цивилизацию.
В 1969 году мама взяла меня в экспедицию в город Пронск Рязанской области. Копали древнерусское городище, сожженное татаро-монголами. Кроме археологов в экспедиции трудилась Елена Гермогеновна, старейший остеолог страны. О костях найденных животных она знала все. Елена Гермогеновна разглядывала какую-нибудь мелкую косточку, как ювелир – редкий камень, и ворковала:
– Клык бобра, смотри, какая редкость. Это тебе не свиной, этих вон – целая куча.
Кости были красивые: толстые и массивные, тонкие и изящные. Похожие на терки хрящи осетровых, полуистлевшие бычьи рога с неровной шершавой поверхностью, какой бывает кора у очень старых дубов, различные зубы – плоские маляры-долотца, страшные, покрытые кроваво-коричневым налетом лошадиные коренные, выступающие из челюсти подобно зубьям хитрой и злой пилы, серпообразные клыки диких вепрей, водившихся здесь в изобилии… Я помню их формы и сейчас.
Яма раскопа становилась все глубже, пока не дошли до времени нашествия. Кисти и совки рабочих расчистили маленький сруб – остаток баньки, два на два метра. У дверного порога лежал скрюченный скелетик. Мальчишка тянулся к щели, к спасительному воздуху. На его плечах покоилась обгоревшая балка перекрытия. В почерневшем дереве застряли острые наконечники татарских стрел. Дверь в баньку была заперта. На улице, у порога, нашелся закрытый на ключ замок, а невдалеке и сам ключ. У порога, уткнувшись носом в запертую дверь, лежала большая собака. Не бросила друга, погибла с ним в огне. Возможно, они звали друг друга, сжимаясь от страха, вздрагивая от искр, сыпавшихся с полыхающей крыши.
Когда останки были расчищены и готовы к фиксации, Елена Гермогеновна отправилась на раскоп. Она уже много слышала о находке. Длинная, сухая, с прямой спиной, академическая старуха подошла к краю раскопа и впилась глазами в яму. Вдруг она вскинула руки и захлопала в ладоши, как девочка, увидевшая карусель с деревянными зверями:
– Ой, собачка! – взвизгнула она.
Вечером, за ужином, она объясняла:
– Скелетов мальчиков и девочек – пруд пруди, а вот целый собачий поискать, это третий из мне известных.
Много лет спустя я прочитал отчеты о той экспедиции: перечисление слоев, находки, разбитые по категориям, статья о стаде Пронска XIII века. И несколько сухих слов о разыгравшейся некогда трагедии.
Говорят, человек творит историю. Но ведь и история распоряжается человеком по своей прихоти, запирает в баньку, дабы уберечь от врагов, а затем превращает ее в огненный факел и сжирает ни в чем не повинную душу. История, как заметил Чоран, без сомнения, рок, фатум, неумолимая и грозная судьба, преследующая человечество. Скелетами мальчиков и девочек вымощен каждый отрезок времени. Сколько их было, безголосых, несчастных, похожих на несчастного пса, что не ушел в страшную минуту от любимого друга и погиб, свернувшись клубком под дверью баньки, ставшей им обоим погребальным склепом?
Я доверяю воображению. Оно позволяет прочувствовать ушедшее, понять то, что не в состоянии понять наука. Я не отрицаю необходимости ученых штудий, даже преклоняюсь перед ними. Они напоминают мне пронского пса, в преданности и бесстрашии отринувшего страх смерти. Наука делает свое дело, копит знания о времени, которое поглощает все, и науку тоже. У истории, без сомнения, есть начало, но вряд ли есть конец. Впрочем, он никому и не важен.
Часть первая
Балахонье
Доля
С Мишкой-Долей толстый московский журналист познакомился давно. Бампер грузовика раздробил Доле правый коленный сустав. Он вышел из больницы с корявой негнущейся ногой и гарантированной пенсией по инвалидности. Хромота, наградившая его кличкой, не мешала Мишке бесстрашно бросаться в драку или ковылять по городу в поисках любимой. Зинка проводила вечера на танцплощадке и в кафе «Встреча», где скоро стала работать поварихой. Говорят, он как-то застал ее за мытьем лестницы. Платье задралось, обнажив аппетитную округлость, на которую Мишка тут же наложил свою огромную лапу, за что получил мокрой тряпкой по морде.
– Не твое – не трожь! – отрезала Зинка.
Он понял намек и женился на ней. Вдвоем гулять стало веселее. Колька, его брат, вернувшись из армии, поселился в доме, отписанном им с Мишкой покойной матерью. Завел жену и быстро настрогал шестерых ребятишек. Если Мишка и Зинка пили и обстоятельно закусывали, то Колька с женой дули самогон, как чай, а за коркой хлеба бегали к соседу.
Рядом с деревней текла река, где братья ловили рыбу. Колька – на прокорм семье, Мишка – на продажу, дети у Зинки не получались.
Двадцать пять лет тому назад журналист-москвич, приехавший в гости к тетке, похмелил Долю в пивной у вокзала, и он в благодарность позвал его на рыбалку. Так началась их дружба. Мишка с Зинкой встречали москвича в деревне. Втроем, тайком от Кольки, они распивали бутылочку в бане, затем собирали снасти и шли на реку. Ставили спиннинги на сазана, разжигали костер, жарили шашлыки из «сэкономленной» на кухне баранины. При пустоте советских прилавков они гуляли как номенклатура. Случалось, коптили в бочке по двенадцать кур и тут уж кормили всю большеротую компанию племянников и племянниц. Колька со своей подходили глотнуть на халяву, получали дозу и возвращались в дом.
Журналист приезжал в Балахонье к тетке каждый год в августе. И начинались их вечера на реке. Он замечал, что с каждым годом Мишка с Зинкой пьют все хуже и тяжелее. Зинка принимала почти вровень с мужем, потом заползала в палатку, валилась на спальник и, заснув, мощно храпела. Мишка обычно вырубался у костра. Гость уходил к реке, проверял снасти. Туман стелился над водой, она была густой и плотной, леска резала ее, как масло. Но стоило пробиться первым лучам солнца, как вода обретала прозрачность. Он подолгу глядел на живые зеленые камни, застывшие на мелкоте среди стайки злобных щурят, на шевелящиеся длинные пряди водорослей. Водоросли нежно касались камней, словно вдовы, оплакивающие покойников. Вернувшись, он замечал, что друг уже уснул в палатке, зарывшись головой в огромные Зинкины сиськи.
Компания скоро ему наскучила. Лет десять толстый журналист в Балахонье не показывался, писал репортажи, колесил по стране. Но в Новый год всегда раздавался телефонный звонок – Доля поздравлял с праздником.
И вот он позвонил летом среди ночи. Пьяный. Москвич с трудом разобрал, что Зинку разбил инсульт, она обезножела. Приехать ему удалось только через год. Старые друзья жили у комбината плащевых тканей, куда лет семь назад Зинка перешла работать ради двухкомнатной квартиры. Мишка остеклил ей лоджию. Еле-еле переставляя ноги, Зинка добредала туда покурить. По стенам в комнатах он набил дверные ручки, за которые жена держалась, совершая вылазки на воздух. Журналист был уверен, что найдет их совсем опустившимися. Каково же было его изумление, когда он увидел убранный дом, блестящий кафель, Мишку, курящего «Приму» из длинного наборного мундштука, Зинку, возлежащую на взбитых подушках в опрятном плюшевом халате. Над кроватью висела иконка в латунном окладе и маленькая красная лампочка под ней.
– По типу лампадки сделал, времени зимой много, – сказал Мишка.
– На рыбалку выбираешься?
– Морозильник набил. На инвалидную пенсию много не полопаешь.
Он купил все, что они когда-то любили, и они устроили пир. Водки на столе не было.
– Только на Новый год себе позволяю. Неделю пью, неделю похмеляюсь, и баста. Я ведь Зинку в ванной мою, как младенца.
Внешне он мало изменился. Правда, три мощных линии на лбу стали еще глубже, но они придавали его бородатому лицу почти иконописную весомость.
С мая Мишка пропадал на огороде, сажал на своей половине картошку и зелень, а не лук и огурцы, как было заведено раньше.
– Чего ж так?
– Коленьке на закуску? Сам не сажает, только топором зарубить грозит, завидует, что я живу в городе.
На другой день съездили в деревню. Братец сжался, как сморчок, жена превратилась в черную головешку, на которой горели угольками глаза. Коля выклянчил пятьдесят рублей и послал жену за спиртом. Журналист вышел в огород. Тщательно обработанные гряды стекались к аккуратному сарайчику, где Мишка хранил инвентарь, а в жаркие дни пережидал на топчане полуденный зной.
– Без картошечки мы б загнулись, как и вся Россия. Да, погуляли в свое время, пора на покой.
Вернулись домой, разъели торт «Наполеон».
– Ну, ублажил, вовек не забыть. – Зинке, похоже, стало хорошо. – Своди его, папочка, пусть полюбует.
– Пожалуй.
Он кивнул приятелю и похромал в прихожую. Там висело старинное зеркало, амальгама вздулась буграми и потемнела, интерес представлял только оклад из резного дуба. В первый день толстый журналист себя в нем не разглядел, стекло ничего не отражало. Мишка тогда велел ему пользоваться тем, что в ванной. На вопрос: «Откуда дровишки?» – сказал, что подарил один доктор. Теперь он подошел к зеркалу, приложился, словно хотел его поцеловать и сказал:
– Дуй за мной.
Шагнул в него и пропал. Москвич шагнул следом.
В зазеркалье он разглядел только песок, на котором стоял один под бездонным небом. Мишки нигде не было видно. Пустыня тянулась до горизонта, солнце нещадно палило, голова вдруг закружилась. Он не понял, как снова оказался на кухне. Мишка уже стоял у плиты, лицо его светилось.
– Понравилось?
Журналист ошалело посмотрел на друга.
– Понятно. В первый раз и у него так было, привыкнуть надо, не переживай, – посочувствовала Зинка.
– А ты-то бывала там?
– Меня зеркало не пускает, я абортами трех детей сгубила. Может, еще и пустит когда…
Она не договорила, но не отвела от гостя выцветших глаз. В них он прочитал смирение, какое видел только у неграмотных крестьянок.
Ночью, выйдя по нужде, толстый журналист заглянул в их комнату. Под иконой горела красная лампочка. Слегка подкрашенный ею полумрак рождал в душе чувство тревоги. Супруги спали безмятежно, как дети, обняв друг друга, Мишкина голова покоилась не на пуховой подушке, но на роскошной Зинкиной груди.
На следующий день перед отъездом гость выразительно поглядел на зеркало. Мишка поймал его взгляд:
– Часто нельзя, жить не захочешь. В другой раз приедешь, сходим.
Всю дорогу домой он думал о том, что, когда мы говорим, будто знаем какого-то человека, мы, безусловно, себе врем.
На Новый год Доля не позвонил. Попасть в Балахонье журналисту удалось только в августе. Дверь открыла Машка, старшая Колькина дочка. Рассказала, что Зинка умерла вскоре после его отъезда, во сне. Мишка неделями ковылял по квартире и беззвучно плакал. Исхудал, как скелет.
– Потом не выдержал, наверное, ушел. Мы пока здесь живем.
Москвич спросил про зеркало.
– В подвале. Забирай, если надо.
Зеркало стояло у стены. Его явно повредили при переноске – по стеклу разбегались трещины, похожие на лапки паука-сенокосца. Казалось, тронь его, и оно разлетится на осколки. В подвале пахло подопревшими овощами и сухой пылью, над входом горела сиротливая лампочка. Он вгляделся в ржавую амальгаму и увидел стоячую воду, как в яме, где они ловили сазанов. Вода почему-то была абсолютно прозрачной. На покрытых мхом и зелеными водорослями камнях лежало что-то длинное и белое. Вдруг журналист понял, что это скелет. Нижняя челюсть была чуть приоткрыта, словно человек смеялся-смеялся, да так и окаменел.
Москвич поспешил на улицу. Небо затягивали свинцовые тучи. В висках застучали тревожные барабанчики, в глазах на миг потемнело. Он шел по улицам, тщательно обходя блестящие лужи – боялся поймать в них свое отражение. Дверь в зазеркалье закрылась навсегда, но окружающий мир не изменился. Из-под туч налетел стылый ветер, ударил в лицо. Одет толстый журналист был, как всегда, не по погоде. Нагнув голову, он шагал около часа, пока не уперся в железнодорожный вокзал.
До поезда оставалось два часа. На проводах сидела нахохлившаяся галка и внимательно его изучала. Он посмотрел на нее с таким же нескрываемым интересом и подумал, что зачем-то оказался связан с этим городом и, значит, обречен возвращаться сюда, а вот зачем – непонятно.
Инкубы и суккубы
В этот раз толстый московский журналист добирался до Балахонья поездом. В купе с ним ехала тетка лет пятидесяти, грузная, с тяжелым взглядом и отвисшим брюхом, укрытым синей блузкой с черными блестящими розами-аппликациями, приклеенными к легкой бязи горячим утюгом в захолустной китайской фанзе. На его предложение попить чайку тетка неожиданно согласилась. Проводница принесла кипяток, пакетики и два тульских пряника. С его молчаливого согласия тетка мигом умяла оба пряника и принялась рассказывать о Балахонье.
Город она ругала, жалуясь на отсутствие крепкой власти – две партии три года не могли поделить в нем командные высоты. Одни функционеры приписались к Единой России, другие, в пику врагам, к России Справедливой и, якобы заручившись поддержкой столицы, принялись с ожесточением мочить конкурентов. В результате улицы города покрылись колдобинами, проехать по которым могли разве что трактора, спиртзавод ежегодно сливал в реку аммиак, а гепатит и сифилис стали привычны, как простуда и насморк.
– Видели б вы нашу колбасу, – причитала тетка, – ее кошки не едят.
Потом она переключилась на личную жизнь: муж-пьяница ушел к молодой. Пришлось разменять двухкомнатную квартиру – единственное имущество, заработанное горбом на железной дороге, где она проработала всю жизнь.
– Да он мне теперь и не нужен, – гордо призналась она. – Как с квартиры съезжала, подруга мне посоветовала – возьми с собой домового. А я тогда про них ни сном, ни духом. Научила меня. Взяла я старые тапки, снесла на помойку, а новые выставила в коридоре и сказала громко: «Домовой-домовой, иди в новый дом жить со мной». Переехала, и секс стал не нужен.
Тут она гневно стрельнула глазами на попутчика:
– Не лыбься. Заснула я, значит, на новом месте, а среди ночи он пришел.
– Чикаться?
– Слушай! Просыпаюсь, а кто-то сопит под боком. Занавеска колышется, свет лунный, как в мертвецкой. Смотрю – никого. Притворилась, что сплю. Опять засопел и ручищу волосатую мне на грудь положил. Я от страха чуть не обмочилась. Лежу. И так он ко мне притерся, теплый, волосики мне кожу щекочут. Правду подруга говорила – не страшный он, совсем как ребенок. И энергетика от него такая… Я словно в лучах хрустальных закупалась. Незаметно и заснула. Утром встала здоровая, скуку как рукой сняло, и все со мной в порядке, ни одышки, ничего, словом, дурного. На другую ночь опять под бочок подлез. Теперь все время приходит. А вы: секс, секс… Помешались все на сексе, раньше его не знали, а детей рожали.
Она запила свой монолог чаем, пожелала журналисту счастливых сновидений, залезла под простыню и вскоре захрапела.
Среди ночи журналист проснулся. Ему снился волосатый домовой с теткой, они занимались ровно тем, чего раньше не было и в помине, и при этом выли жутко и истошно, как волки на луну. Вой не прекращался. Он понял, что воет попутчица. Голова ее была накрыта простыней. Он потолкал ее в плечо, тетка перевернулась на живот, уткнулась лицом в подушку, звук стал тише. Москвич распечатал чекушку, жахнул из горла половину, пожевал еще мокрый пакетик с чаем и снова заснул.
Утром про ночное происшествие он, естественно, промолчал. Уже на подъезде к Балахонью тетка вдруг сказала:
– Сегодня в ДК железнодорожников будет мужской стриптиз, сходи, поглазей на наше непотребство.
Расставшись с ней, журналист испытал чувство, похожее на радость. На вокзале он взял такси и поехал в гостиницу. Принял в номере душ и отправился в город, на встречу с главврачом больницы Иваном Сергеевичем Тельных, который, будучи пастором баптистской общины города, совмещал врачебную работу со своей христианской миссией.
Главврач тут же включил видео и заставил посмотреть фильм об общине евангельских христиан. Большая часть фильма была посвящена Ивану Сергеевичу. Проповедь добра перемежалась советами, как сохранить здоровье, коллеги и друзья по работе рассказывали о том, какой замечательный специалист-хирург и одновременно добрый пастырь живет в их родном городе. Иван Сергеевич, похоже, метил в политические лидеры и нуждался в столичном пиаре. С благостной улыбкой жаловался он на падение нравов и повальную деградацию общества.
– Это конечно, – поддакнул журналист и рассказал про свою попутчицу и ее жизнь с домовым. Лицо хирурга-пастора вдруг окаменело:
– Дорогой мой, мы с вами люди образованные и знаем, что никакой это не домовой. У нас одиноких женщин и мужчин много, и все, замечу, все поголовно спят с тем, кого по невежеству называют домовыми.
– С кем же?
– Да с инкубами и суккубами! – Лицо его просияло.
Средневековое мышление главврача напугало журналиста, и он бежал, обещав продолжить разговор на следующей неделе. Долго слонялся по городу, заходил в магазины и убедился, что колбаса здесь, и правда, серая и липкая. Скрепя сердце, купил в «Магните» на вечер триста граммов «Докторской» и полкраюхи черного. Мужики запасались пивом и водкой. Небо заволокли тяжелобрюхие тучи, день кончался. Журналист поехал в ДК «Железнодорожник». Других развлекательных заведений в восьмидесятитысячном городе не имелось. «Стриптиз» начался ровно в семь. Бравые парни в подштанниках, курсанты летного училища, разбивали головой кирпичи, глотали огонь, бегали босиком по битому стеклу и страстно кричали на выдохе: «Хай!»
Журналист ретировался в гостиницу, где опять достал бутылку водки, жахнул сто граммов и закусил кружком липкой колбасы. Затем посмотрел в окно. Восковое лицо соседки по купе стояло перед глазами. Город готовился спать: пешеходы брели медленнее, чем днем, машины включили желтые фары. В Москве никто его не ждал, кроме кошки, оставленной соседям. Он загрустил, наверное, из-за мелкого дождика за окном. Бельевая веревка у забора провисла, белье затонуло в мокрых лопухах. Под козырьком ларька, подсвеченного елочной гирляндой, тусовалась молодежь, мат и гогот летели в распахнутое небо. Ему вдруг захотелось плакать. Он уставился в кирпичную стену дома напротив, принялся считать кирпичи, сбился, налил еще полстакана. Приглядевшись, он заметил легкое колыхание воздуха над пятиэтажкой: нагретый за день кирпич отдавал тепло. На него накатило отчаяние, он чувствовал, что этот заштатный городишко хранил тайну, которой ни за что не желал делиться с бесцеремонно вторгшимся пришельцем.
В окне напротив крадущейся походкой на кухню вошел Иван Сергеевич Тельных. Он с трудом дождался, когда захрапит супруга, и украдкой начал творить нехитрый обряд, о котором приобщенные не рассказывают чужакам. Нагрел в глиняной миске козье молоко, сел перед ней на табурет и четко представил себе молоденькую рыжую деваху с распутными зелеными глазами. Изящно очерченные пальчики ног, перламутровые ноготки-ракушки, блестящая кожа, чуть красноватая, словно окаченная теплой струей из душа, упругий живот, гордо вздернутые груди с твердыми сосками. Обольстительная и юная, она обладала той зрелой красотой, что сражает наповал мужчин, лишая их рассудка. Сдерживая биение сердца, он напряг все мускулы тела и, постепенно расслабляясь, начал пропускать через молоко высвобождающуюся энергию, «вливая» ее в страстно желаемую форму. Суккуб получился, как всегда, на тройку с плюсом. Веснушки облепили все лицо, от чего оно выглядело золотушным, груди вышли отвисшими и маленькими.
Он прошептал: «Блюэгил синикле виктор, префект экзибитор пифагореан, канвас пласид дуане» и вдохнул в нее жизнь властным возгласом: «Твисе пар». Затем взял за руку и повел в ванную. Иван Сергеевич знал, что суккуб первой ступени недолговечен, а потому спешил. Включил свет и закрыл дверь на щеколду. Через полчаса, весь в поту, он проследовал в спальню. Золотушная девка стекла в сливную дыру козьим молоком. Жена лежала на кровати горой, обхватив руками толстую, как перина, утробу, и тихо подвывала. Иван Сергеевич воткнул в уши ватные фитили, повернулся на бок, прошептал молитву и спокойно заснул.