Авторская серия Владимира Аленикова
© Алеников В. М., 2020
© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2020
* * *
2005
– Это что, роман? – спросил ему вслед Фил. – Ужасы какие-нибудь?
– Да нет, – оглянувшись, усмехнулся Папаня, – это переплетения.
– Что за бред! – нахмурился Фил. – Какие ещё переплетения?
– Жизненные, – загадочно ответил Папаня и растворился во тьме.
Ф. Волкен «Умирающий город»
«Хэппи-энда не бывает».
Стивен Кинг
1. Родька
Место у Родьки было завидное, самое центровое. Он сидел в переходе у Пушкинской площади, пересекающем Тверскую под землёй от метро «Пушкинская» до магазина «Наташа». Даже в очень морозные дни и то там тепло и хорошо.
Место это ещё с осени отвоевал для него Колька, братан, для чего несколько раз вступал в разнообразные переговоры и с местными, и с ментами. Далось ему это не без труда, братан горячился, убедительно выпячивал нижнюю губу, брызгал слюной. Но в конце концов со всеми сторговался, и с тех пор Родьку уже никто не трогал, разве что раз в неделю кто-нибудь подходил за расчётом.
В будние дни Родька заступал на работу обычно ближе к вечеру, часов в шесть, когда народ плотной серой массой начинал вываливаться из метро, возвращаясь домой после службы или разбредаясь по центровым ресторанам, театрам и магазинам. Заканчивал же он свою ежедневную вахту где-нибудь в начале двенадцатого, после того как иссякал основной поток ресторанных посетителей, шедших либо назад в метро, либо на стоянки такси, негласно существующие по обе стороны от перехода.
Этот финальный аккорд его повседневной деятельности и был обычно самым успешным. Особенно щедрыми бывали завсегдатаи увеселительных заведений, узнававшие Родьку и, однажды приветив его, считавшие теперь своим долгом всякий раз вносить свою непременную контрибуцию.
Некоторые даже вступали с ним в разговоры, участливо расспрашивали. Родька отвечал немногословно, жалостливо шмыгал носом, тёр глаза.
В результате этих нехитрых манипуляций получал в конце концов в два раза больше, чем заводивший подобную беседу поначалу намеревался ему дать.
А с одним из прохожих он вроде как даже подружился. Тот говорил, что где-то на телестудии работает, по каким-то делам в центр приезжает. Так, примерно раз в неделю, и в основном по будням. Молодой парень, лет наверное, семнадцать-восемнадцать, почти как братан.
Только этот повыше, конечно, долговязый такой, и малость странный к тому же, всё чего-то руки трёт, зябко ему. Сказал, что его Мишей звать.
Миша так Миша, Родьке по барабану. Главное, что долговязый зябкий Миша всякий раз, поболтав с ним о всякой хренотени, кидал щедро. По выходным Родька начинал раньше, часов в одиннадцать. За выходные он почти столько зарабатывал, сколько за всю неделю. А иногда даже и больше.
В общем, чего и говорить, прибыльное было местечко.
Родька теперь частенько позволял себе всякие лакомства, особенно любил пирожное эклер, мог за раз хоть десять штук слопать. За лето он отъелся, животик так округлился, что стал выпячиваться, приходилось во всякое тряпьё кутаться, чтобы незаметно было.
За образом своим, или, как братан говорил, ымиджем, Родька следил тщательно, никому не доверял. Сам подбирал и одёжку, и реквизит, сам доводил его до кондиции. Губную гармошку, например, когда купил, долго об асфальт бил и шкрябал, пока не поломал так, что она хрипеть начала. После этого только остался доволен.
Но зато на хриплый, душераздирающий звук этой гармошки, когда он, скажем, «Утомлённое солнце» играет или там «Миллион алых роз» теперь все, как вороньё, тут же слетаются. Ну и деньга, соответственно, сыплется.
Особенно иностранцев пробирает. Бывает, полкепки зелёных набросают за какие-нибудь пять минут. Тут надо не зевать, сразу прятать. Во-первых, кепка должна быть всё время пустая (не совсем, конечно, а так, на донышке), в полную кепку кто же бросит, а во-вторых, не дай бог менты зелень заметят: мало того что отберут, ещё и таксу поднимут, братан тогда по головке не погладит.
Непростая работка, одним словом, но Родька справлялся. Конечно, ымидж, то бишь видок, помогал немало. На вид ему было лет восемь, хотя на самом деле уже давно двенадцать стукнуло, к тринадцати подбирался. Волосёнки светленькие, длинные. И тёмные глазки из-под них блестят живо и приветливо.
Родька перед работой волосы обязательно в грязной воде мочил, которая после мытья посуды оставалась. Они тогда слипались, висели редкими жирными сосульками, он периодически встряхивал головой, вроде как с глаз отбросить, чтобы не мешали, а на самом деле, чтобы лохи внимание обратили, какая у него волосня грязная и нечёсаная, причесать-помыть некому.
Ну и ещё, конечно, помогала память. Она у Родьки отменная, цепкая, если кто разок подходил, деньгу бросал, он его уже запоминал надолго. Потом, завидев опять, сразу выкликивал из толпы:
«Ой, здрасьте!» Лох, конечно, тут же останавливался, кивал ему, смущённо оглядывался вокруг. Видно было, что колеблется – подойти или нет.
Но Родька его уже не отпускал. Обаятельно улыбался во весь свой щербатый рот. «Как, – кричал, – живёте-можете?» Ну, тут уж лох подходил и, ясное дело, раскошеливался, куда ему теперь деваться.
А особенно получалось удачно, если лох был с бабой. Во-первых, он и сам перед бабой выебнуться старался, а во-вторых, баба в связи с женской жалостностью тоже его подначивала, чтобы, значит, не скупился, дал побольше. Бывало, что и сотенную бросали, а то и две.
Житуха, короче, была ништяковая, Родьке нравилась.
Эту бабу он узнал сразу, как только первый раз её увидел. А как же её не узнать, когда буквально напротив, тут же в переходе, висел плакат, в смысле афиша с её здоровенной цветной фоткой.
Афиш здесь вообще полно развешено, театров-то вокруг навалом. Родька, когда бывали перерывы в людском движении, от нечего делать их изучал. Эту афишу он особо полюбил – во-первых, потому что название у театра было чудноватое – Театр Луны, а во-вторых, баба тоже была ништяковая – волосы до плеч, шея тонкая, губы сочные такие. И улыбалась она своими сочными губами охуительно.
Театр Луны этот, по всему, где-то недалеко находился, потому как баба частенько мимо шастала. В выходные он её, бывало, даже замечал по два раза в день. Сначала утром вдруг из метро бежит, потом часа через три обратно. А затем уже вечером, где-то в начале седьмого, ну и часов в десять – пол-одиннадцатого опять назад, в метро. И при этом обязательно бегом-бегом, видно, что вечно опаздывает – то туда, то сюда.
Хотя куда она поздно вечером торопилась, один хрен знает. Но тем не менее завсегда спешила, каблучками своими цокала, он это цоканье задолго узнавал. Она ещё только в переход начинала спускаться, а он уже знал, кто идёт.
Но она на Родьку ноль внимания, ни разу раньше даже не взглянула в его сторону.
А случилось это две недели назад, в позапрошлую пятницу. Родька уже начал домой собираться, да в последний момент решил погодить маленько. Он всё равно припозднился, а баба-то назад ещё не пробежала, хоть уже и к одиннадцати дело шло.
И не зря ждал. Минут через десять услыхал знакомое цоканье. Правда, шаги раздавались какие-то другие, неверные. Родька насторожился, вслушался повнимательней.
А как баба появилась, он сразу, ещё издали её завидев, допетрил, в чём дело. Правда, поначалу сомневался, но потом окончательно убедился. Баба была поддатая.
И на этот раз впервые не бежала, а шла. Причём с провожатым, с хахелем. Родька сразу понял, что это хахель, по тому, как он её придерживал, заботу проявлял. Хотя, с другой стороны, если бы не он, то баба небось и на ногах-то не удержалась, уж больно её валтузило.
В руках она держала аж целых три букета цветов. И ещё вроде столько же хахель тащил. «Небось на такси денег пожидился, – догадался Родька. – Иначе с чего бы с этакой кучей цветов в метро переться. Во жмот! Не того хахеля себе нашла, дура!» – пожалел он бабу.
А она, поравнявшись с Родькой, ни с того ни с сего остановилась, повернулась и уставилась прямо на него. Хахель ейный аж споткнулся от неожиданности, налетел на неё, толканул слегка.
Тут она так плечом повела гордо, будто отряхивается, и ему строго: «Борис, держитесь на ногах, что с вами?»
Родька чуть не заржал. Это ж надо, сама на ногах не стоит, а на хахеля наезжает!..
Но он усмешку тут же подавил и медленно, вроде как стесняясь, это у него хорошо получалось, поднял на неё глазёнки. «Гляди, гляди, – ухмыльнулся про себя, – первый раз увидела…»
А баба всё смотрела каким-то мутным взглядом, а потом вдруг улыбнулась той самой охуительной улыбкой, что на фотке, и говорит:
– Ну что, малыш, смотришь?
Голос у неё оказался звучный, громкий, разнёсся по всему переходу. А слова она по пьяни выговаривала с трудом, гласные звуки глотала.
Родька прямо растерялся от такого вопроса. А когда собрался ответить и уже даже рот открыл, она вдруг хохотнула и выпалила:
– Наверное, артистом хочешь стать, да?
– Алла, что вы говорите! – забормотал ей на ухо хахель Борис.
Тихо так бормотал, но Родька, как тот ни старался, всё равно услыхал, слух у него был острый. Слова хахель произносил прерывисто, будто задыхался, и голос был какой-то противный, хрипловатый.
– Какой артист, – говорил он, – мальчик же без ног, вы разве не видите?
Алла – так, значит, звали бабу – резко выпрямилась, будто её ударили, покраснела и быстро, даже быстрей чем обычно, зацокала к метро. А Борис этот ейный порылся в карманах, вынул мятую десятку, бросил Родьке и кинулся вдогонку.
Всё это произошло с такой моментальностью, что Родька так и остался сидеть с открытым ртом, глядя им вслед. Потом, наконец, отвернулся, смачно сплюнул, брезгливо разгладил скомканный червонец и стал собираться домой.
За эти две недели Родька видел бабу раз десять, не меньше, причём дважды с тем же хахелем, Борисом. Все они рано или поздно мимо него проходят, никуда не деваются. Правда, чего-то вот Миши с телестудии давно не видно. Может, и заболел, какой-то он был мерзлявый.
Но больше баба рядом с ним ни разу не останавливалась, проносилась мимо на дикой скорости, глядя прямо перед собой.
Родька ни её, ни хахеля не окликал, решил не торопиться. Ждать он умел, знал, что рано или поздно своего дождётся, случай представится.
В таких делах он не ошибался, нюх у него на эти дела.
Как он думал, так оно теперь и случилось. Был уже поздний вечер, без пяти одиннадцать, когда наконец раздалось знакомое цоканье и в конце туннеля возник её силуэт.
Родька быстро огляделся. Не зря ему сегодня целый день везло. Переход был совсем пуст, Алла шла одна, идеальней просто не придумаешь.
Он ловко собрал деньги, рассовал по карманам, натянул кепку и приготовился. Она, как обычно, чуть сутулясь, быстрой походкой устремилась вперёд, не глядя в его сторону и немножко втянув голову в плечи.
Когда между ними оставалось метра три, Родька вытянул в её сторону правую руку и заголосил:
– Тётенька, помогите, а тётенька!
Алла, вздрогнув, резко остановилась и повернулась к нему. Глаза у неё были большие, тёмно-синие, как на афише.
– Пожалуйста, тётенька! – продолжал ныть Родька.
Алла подошла поближе.
– Что ты хочешь? – спросила она.
– Вот видите, тётенька, – показал он на сложенное и приставленное рядом к стенке инвалидное кресло, – это кресло моё. Помогите сесть, будьте добреньки, а дальше я сам сумею.
И улыбнулся самой своей жалостной улыбкой.
– Да, конечно, – засуетилась Алла. – Сейчас.
Она положила сумочку на пол, взяла кресло, не очень умело стала расправлять его. Родька внимательно следил за её действиями, помогал подсказкой. В это время из метро по переходу пошли люди, видимо, пришёл поезд.
Родька решил немного потянуть время. Подождал, пока основная масса прошла мимо, потом внезапно закатил глаза, тяжело задышал и откинулся к стенке.
– Что с тобой? – испугалась Алла.
– Сейчас, – прошептал он одеревеневшими губами. – Сейчас пройдёт, вы не беспокойтесь. Это так со мной бывает. Вы идите, если спешите, я потом кого другого попрошу.
Краем глаза он заметил, что кто-то из прохожих оглянулся на них, но останавливаться всё же не стал, пошёл дальше.
– Ничего, ничего, никуда я не спешу, – заволновалась Алла. – Ты, главное, не торопись, не волнуйся, я побуду сколько надо.
Переход опять опустел. Пора было начинать действовать.
– Ну вот, уже лучше, – пробормотал Родька. – Вроде прошло. Давайте я сяду, неудобно вас задерживать.
Она вплотную подкатила к нему кресло, нагнулась, с тем чтобы взять его под мышки.
– Нет, не так, – поправил её Родька. – Давайте я вас этой рукой за шею обниму, а этой сам себе помогу, так удобнее будет, я знаю.
Алла послушно нагнулась, подставила шею. Родька плотно обхватил её правой рукой, глубоко вдохнул. От неё шёл охуительный аромат каких-то духов.
– Ну, взяли! – скомандовал он и, опираясь на неё, сильным рывком переместился в кресло, по-прежнему крепко прижимая согнутую Аллу к себе.
Почти одновременно с этим Родька левой рукой вытащил из полой ручки кресла спрятанную в ней заточку. Заточку эту он довёл до остроты охуенной. Недаром в прошлом году любовно трудился над ней целых три дня подряд. Не просто заострил, но и по сторонам заточил. Тогда же и рукоятку для неё вырезал точно себе по руке, отполировал как надо. И с тех пор регулярно заточку подтачивал, следил, не затупилась ли. Потому она ни разу его и не подводила.
– Спасибо, милая. Век не забуду! – хрипло прошептал Родька с неповторимым выражением.
Это была его любимая, произносимая под занавес фраза.
Чуть-чуть подтянув к себе Аллину голову, он с усмешкой взглянул в её удивлённые тёмно-синие глаза, слюняво чмокнул в сочные губы и сноровисто полоснул заточкой по вытянутой напрягшейся шее.
Аллины глаза в ужасе расширились, она открыла рот и пробулькала что-то невнятное.
Родька спокойно положил заточку на колени, сорвал с разрезанной шеи агатовый кулон на золотой цепочке и только тогда разжал правую руку, левой резко оттолкнув бабу от себя. Она упала с глухим стуком.
Родька покосился вниз. Голова бабы с открытым ртом, мелко дёргаясь, лежала рядом с сумочкой, а на шее как будто образовался второй, огромный красный рот, из которого густо струилась кровь.
Родька спрятал обратно заточку, сунул в карман кулон, затем, ловко нагнувшись, дотянулся до сумочки, поднял, открыл её, вынул кошелёк. Денег там обнаружилось немного, рублей четыреста, но и это сгодилось. Ещё он взял удостоверение с фоткой. Просто так, на память. Там она выглядела моложе, и волосы длиннее.
Удостоверение хорошо пахло, тем же её охуительным ароматом. На обложке блестели золотые тиснёные буквы: «Московский Театр Луны». Полностью бабу звали – Гаврилина Алла Эмильевна. Ещё там было сказано: «Профессия: артистка». И чуть пониже – «Директор театра».
Директор в Театре Луны подписывался чересчур заковыристо, Родька даже неодобрительно покачал головой.
Пустой кошелёк он аккуратно засунул обратно и сумку вернул на место, лишнее ему было ни к чему.
После чего, не глядя больше на лежащую, развернулся и, быстро перебирая колёса руками, покатил в ту сторону, откуда она пришла.
Хахель Аллы верно сказал, артистом ему не быть.
Это право было отнято у него давным-давно, одиннадцать лет назад, когда он обморозил ноги из-за поддатой матери, забывшей его на улице.
Но и артистка Гаврилина, так гордо цокавшая мимо него, больше уже не выйдет на сцену.
Уже подъезжая к концу туннеля, он услышал далеко позади чей-то крик и понял, что из метро опять вышли люди.
Не оглядываясь, Родька вынул мобильник и набрал номер.
– Давай, Колян, подруливай, я всё закончил, – сказал он, услыхав в трубке родной голос.
Затем неспешно спрятал мобилу и только тогда позволил себе обернуться назад.
В другом конце тёмного перехода, в этом Театре Без Луны, в котором он из вечера в вечер играл свою коронную роль, толпились люди.
Его зрители, его почитатели, его жертвы.
Он основательно изучил их, хорошо знал цену их взглядам и улыбкам.
Он не нуждается в сожалении и не прощает насмешек. Никто не останется безнаказанным.
Родька развернул кресло к выходу и, сильными руками перебирая колёса, толчками погнал его вверх по наклонному, сделанному специально для инвалидов спуску.
Это было совсем нелегко, но Родька не замечал своих тяжёлых усилий. Он счастливо улыбался.
Той самой обаятельной, безотказно действовавшей на прохожих, щербатой улыбкой.
2. Мотылёк
Зиму Миша Сулейкин терпеть не мог, она его вгоняла в полнейшую депрессию. Зимой он страдал от двух вещей – от холода и от темноты, причём даже непонятно, от чего больше.
Утром, когда Миша вставал и шёл на работу, вокруг было темно и промозгло, и к вечеру, когда он возвращался, было то же самое. Дневного света он зимой вообще почти не видел, поскольку в аппаратной телестудии, в которой он работал, окна отсутствовали напрочь, равно как и в комнате, где сотрудники в середине дня пили чай с печеньем.
Можно было бы, конечно, в выходной пойти прогуляться в парк или поехать за город, встать на лыжи. Но выходные бывали редко, никуда выползать не хотелось, особенно как подумаешь про то, как там, на улице, холодно и что через пару часов стемнеет.
Да и в квартире-то, честно говоря, тоже всё время было зябко, особенно в эту зиму хреново топили, батареи еле теплились. Миша периодически не выдерживал, начинал куда-то звонить, ругаться, но всё кончалось только большим нервным напряжением и расстройством, наутро проклятые батареи казались ещё холодней, чем накануне.
По вечерам он напяливал на себя по два свитера и, скудно поужинав, поскольку тащиться в магазин по тёмным сырым улицам совсем не хотелось, уныло сидел, ждал весны, вперившись осоловевшим взглядом в мрачное, заледеневшее окно.
В углу вообще-то стоял телевизор, но включал его Миша Сулейкин крайне редко, хватало того, что на работе был вынужден без конца пялиться на эти безостановочно болтающие какую-то ерунду экраны, окружавшие его там со всех сторон. Тем более ничего хорошего всё равно не показывали, какие-то бесконечные однообразные сериалы, на которые у него никогда не хватало терпения.
К матери с отчимом Миша не ездил. Как отселился от них, так с тех пор и не был. Далеко очень, на другой конец города надо ехать, подумать страшно. Хватит того, что его периодически в центр посылали по каким-то делам. Он потом возвращался еле живой. Толкотня, холодина, мерзость.
К тому же чего там делать? Со сводным братом и сестрой у них общего очень мало, слишком большая разница в возрасте. Да и с моложавым отчимом кроме как о лечебной медицине да о теннисе говорить тоже не о чем, а ни то ни другое Мишу нисколько не интересовало.
Настоящий же Мишин отец, некто Вениамин Сулейкин, которого он никогда не видел, жил так далеко, что всё равно как его и вообще на свете не было – где-то в Канаде, в Торонто. Там, говорят, зимой ещё хуже, чем в Москве, совсем околеть можно.
И с девушками Миша Сулейкин в зимнее время тоже не встречался. Невыносима была сама мысль о том, что после придётся провожать девушку домой, может быть, даже целовать её на прощанье в холодные, как у мертвеца, губы, а потом спешно добираться к себе по сумрачному стылому городу с завывающим в проулках ветром.
Временами Миша жалел, что он не медведь, не может уснуть на всю зиму и проснуться, только когда развеется этот леденящий мрак, наступит нормальная жизнь, вернётся тепло и свет. Было бы замечательно пососать лапу в уютной берлоге где-нибудь с конца октября до начала апреля.
Сегодняшним вечером, однако, всё складывалось несколько иначе. Обычная апатия неожиданно исчезла, и Мишей Сулейкиным овладело какое-то странное беспокойство. Что-то неуловимое мучительно свербило в памяти, навязчиво зудило, не давало сосредоточиться.
Миша раздражённо болтался по квартире, хватался за какие-то предметы и, бессмысленно повертев их в руках, клал на место. Позвонила мама, он говорил с ней, рассеянно отвечал на дежурные вопросы, шарил вокруг взглядом, пока не уткнулся в стоявший около кресла торшер. Тут наконец кое-что прояснилось.
Сегодня его опять послали в центр, какие-то кассеты надо было срочно отвезти в телегруппу, которая чего-то там снимала в зале «Пушкинский».
Как будто больше послать некого!..
Миша потащился туда, по установившейся уже традиции поболтал в подземном переходе со знакомым мальчишкой-инвалидом – славный такой паренёк – и нырнул обратно в метро.
Когда вышел из метро, было уже совсем темно. Миша, как обычно, в переполненном автобусе возвращался домой и, приткнутый толпой к заднему стеклу, поглядывал в дырочку, которую замёрзшим пальцем брезгливо выскреб на заиндевевшем стекле. Автобус проезжал мимо какого-то большого магазина, и Миша внезапно обратил внимание на мелькнувший в освещённой витрине огонёк.
Именно это и не давало ему покоя весь вечер.
Миша спешно закончил разговор, положил трубку и, по-прежнему не отрывая глаз от торшера, глубоко задумался, пытаясь понять, чем же привлёк его вспыхнувший в вечерней тьме огонёк. Он тщательно восстановил в памяти витрину – она принадлежала магазину «Свет и Уют» и была заполнена лампами всех видов и конфигураций. Он даже без особого труда припомнил лампы, так как проезжал мимо ежедневно. Они, как правило, все горели, и оттого витрина выглядела необычайно торжественно, даже вызывающе, как будто в магазине «Свет и Уют» перманентно происходило какое-то неуместное праздничное мероприятие типа небольшого королевского бала.
Но, однако же, никогда раньше никакого особого интереса витрина у Миши Сулейкина не вызывала. Потому что, вдруг осознал он, прежде там не было этого яркого, затмевавшего все остальные, огонька. То есть нынче вечером там просто вкрутили и зажгли лампочку, которая светила гораздо сильнее, чем прочие, поэтому она поневоле останавливала на себе взгляд.
Секрет нынешнего Мишиного беспокойства был разгадан, казалось, уже можно выбросить его из головы. Но нет, ещё какая-то смутная, вытекающая из этого воспоминания мысль не оставляла Мишу.
Некоторое время он по-прежнему рассматривал торшер, а потом догадался. Его собственная лампочка в сто ватт теперь, в сравнении с виденным в витрине огоньком, казалась необычайно тусклой. Да по сути все лампочки в его скромном жилище были тусклы. Недаром он так неуютно чувствовал себя здесь.
Миша вскочил с места и, быстро пройдясь по квартире, включил всё, что только могло гореть: в коридоре, на кухне, в ванной, в комнате – везде. После этого, оценив иллюминацию, Миша Сулейкин удовлетворённо покачал головой.
Ну конечно, как это он сразу не сообразил. Даже сейчас, когда всё зажжено, в квартире тем не менее не было праздника, в ней по-прежнему не хватало света.
Миша подставил табуретку и полез на антресоли, там долго и шумно возился, а потом, тяжело дыша, но с торжествующим видом соскочил вниз, держа в руках лампочку. Она и выглядела посолидней, да и мощности в ней было побольше – 150 ватт.
Он выключил торшер, а затем, обжигаясь и дуя на пальцы, поскольку терпения ждать, пока вкрученная в него лампочка остынет, у него не было, заменил её на новую и дёрнул за верёвочку. Свет в торшере вспыхнул, и комната сразу повеселела. Поднялось настроение и у Миши, чего с ним давно уже не случалось.
Впрочем, присмотревшись, он забеспокоился опять. Похоже, что та лампочка всё же была ярче. Он прекрасно помнил её. Пожалуй, стоило как-нибудь зайти в магазин и узнать, какой она мощности. Может, он ошибается, и ему просто показалось, что она такая уж яркая, а на самом деле в ней всё те же 150 ватт.
Так рассудив, Миша Сулейкин уже собрался пойти ужинать, но в это время по квартире распространился неприятный едкий запах. Горел, вернее, тлел пластмассовый абажур торшера, не рассчитанный на такую температуру.
Пришлось немедленно выключить торшер. Сразу стало темно и уныло. Абажур оказался безнадёжно испорчен, в нём образовалась большая с почерневшими краями дыра.
Бесстыдно же оголённая лампочка тоже выглядела достаточно безобразно, расплавленные кусочки пластмассы намертво прилипли к ней и, как Миша ни старался, отскрести их ему так и не удалось. К тому же получалось, что использовать лампочку было теперь практически невозможно, стоило только её включить, как она немедленно начинала отвратительно пахнуть и от неё шёл неприятный с виду дымок.
Хорошее настроение окончательно улетучилось. Миша огорчённо сунул испорченную лампочку в ящик письменного стола и, поужинав без малейшего удовольствия, вскоре выключил свет и лёг спать.
Ему снилась витрина, внезапно возникшая в кромешной ночной тьме. В ней, как путеводный маяк, сияла лампочка, указывая путь пассажирам, проплывающим мимо за тёмными окнами автобусов.
На следующий утро Миша Сулейкин позвонил на работу и не очень умело наврал, что опоздает, поскольку идёт к зубному врачу. На самом деле Миша, как обычно, сел на автобус, но вышел, однако, на две остановки раньше, около магазина «Свет и Уют».
Оказалось, что он ещё закрыт. Минут двадцать поторчав на морозе, Сулейкин с удивлением констатировал, что магазин по-прежнему не подаёт никаких признаков жизни. Перепроверив время, он выяснил, что сотрудники «Света и Уюта» нагло не соблюдают объявленные на табличке часы работы и с ожесточением забарабанил в дверь замёрзшими руками.
За стеклянной дверью неспешно возникла объёмная дама неопределённого возраста, неуловимо напоминающая какую-то диковинную рыбу в аквариуме. Сходство совсем увеличилось, когда она, пучеглазо таращась на Мишу, открыла рот и что-то неслышно прокричала.
«Чего стучишь?», догадался он.
– Почему не открываете? – в свою очередь гневно проорал Сулейкин.
Рыба-дама презрительно поджала толстые губы и растворилась где-то в недрах магазина. Миша собрался уже снова начать сотрясать дверь, как дама внезапно появилась опять и вывесила за дверью новую табличку. На сей раз на ней карандашом было написано: «ДО ОБЕДА САНИТАРНЫЙ ЧАС».
Миша не понял, каким образом один час, даже санитарный, может длиться полдня, но возмущаться не стал, тем более что дама уже опять уплыла в магазинную глубь. Он со злостью плюнул, поднял повыше воротник пальто и обречённо потопал на остановку.
Вечером Миша Сулейкин ушёл с работы на час раньше, от остановки почти бежал бегом, задирая свои длинные ноги, и всё же чуть не опоздал, магазин уже собирался закрываться.
– Мне нужна такая лампочка, как у вас в витрине вчера горела, яркая такая, – задыхаясь от бега, выпалил он.
– Тридцать четыре рубля, – равнодушно сказал продавец, возраст которого Миша также определить не сумел.
Похоже, что в магазине «Свет и Уют» все сотрудники были непонятного возраста.
– А у неё какая мощность? – спросил Миша, уже поворачиваясь, чтобы идти в кассу.
– Триста ватт, – сказал продавец. – Это профессиональная лампа. Для фотосьёмок или ещё чего. У нас тут вчера кое-что снимали, вот и зажгли.
В тоне продавца Мише послышалось что-то обидное. Получалось, что продавец заведомо не считал Сулейкина профессионалом и на этом основании желал бы отказать ему в праве пользоваться такой яркой лампой.
– Очень хорошо, – с вызовом сказал Миша. – Мне именно такая и нужна.
– Платите, – якобы безразлично пожал плечами продавец.
Миша, однако, углядел скрытую усмешку, демонстрировавшую, что Миша Сулейкин, конечно, может выдавать себя за кого угодно, но он, продавец света и уюта, сразу его, дилетанта, раскусил.
– Митя, ну что там? – крикнула из-за кассы утренняя объёмная дама. – Закрывать пора.
– Ну так что, вы берёте или нет? – пренебрежительно спросил продавец Митя.
– Беру, – пробурчал Миша.
Кипя от бессильной злобы, он пошёл в кассу, заплатил толстухе деньги, получил чек и отдал его неприятному продавцу. Тот взял с полки упаковку и вынул из неё лампочку.
Мише она сразу очень понравилась. Лампочка оказалась необычной формы, чуть приплюснутая, напомнившая ему поначалу большой гриб. Сходство, впрочем, на поверку оказалось весьма приблизительным, поскольку верх шляпки этого гриба был окрашен в какой-то необычный серебристый цвет.
Продавец Митя куда-то небрежно ткнул ножкой стеклянного гриба, и лампочка тут же загорелась, причём так ярко, что Миша даже зажмурился на секунду. Он даже подумал, что, может быть, это чересчур яркая лампочка, но отступать уже было поздно.
Он задумчиво нахмурился, а потом с достоинством кивнул головой, как кивают официантам, продегустировав вино и давая им разрешение наполнить бокал. После чего, почувствовав себя отомщённым, Миша взял у продавца пакет с удивительной лампочкой.
Однако, пока шёл к входной двери, он по-прежнему ощущал на себе насмешливый Митин взгляд. Стараясь держаться при этом прямо и независимо, Миша Сулейкин наконец покинул магазин.
Дома Миша бережно извлёк лампочку из упаковки и аккуратно вкрутил её в патрон торшера. Разумеется, ни о каком абажуре и речи не могло быть. Да и не нужен абажур этой серебристой лампочке.
После чего затаил дыхание и потянул за верёвочку.
Лампа вспыхнула, чудный яркий свет залил всю квартиру, вплоть до самых её потаённых уголков.
Миша Сулейкин восхищённо приоткрыл рот. Никогда ещё его убогое жилище не выглядело столь нарядно и красочно. К тому же от лампочки исходило замечательное тепло. Можно было наконец раздеться, снять надоевший толстый свитер.
Ему вдруг нестерпимо захотелось дотронуться до чудесной лампочки, хоть на долю секунды ощутить ладонями ту благожелательную тепловую энергию, которая сейчас волнами исходила от неё. Не совсем отдавая себе отчёт в том, что он делает, Миша протянул руки и коснулся серебристой поверхности.
Жуткое наслаждение, дикий жар, острая боль!
Всё это мгновенно смешалось и пронзило его насквозь. Запахло палёным мясом.
Миша протяжно застонал и отнял руки, с удивлением глядя на образовавшиеся на ладонях красные пузыри. У основания они были какие-то беловатые и заполнены густой прозрачной жидкостью.
На следующий день Миша Сулейкин на работу не пошёл. Да и что он мог там делать такими руками!
Хотя он и смазал ожоги кремом, но болели обожжённые места отчаянно. Пузыри на ладонях и пальцах полопались, кожа на этих местах отслоилась. Была она теперь серовато-белого цвета. В одном месте, не в серединке ладони, а там, где начинались пальцы, на бугорке, образовалась плотная на ощупь корка, под которой он с удивлением рассмотрел невидимые им ранее кровеносные сосуды. Всё это выглядело необычно и даже странно.
Самая же странность состояла в том, что, несмотря на очевидные свои страдания, Миша всё равно был счастлив.
Он с вожделением вспоминал тот восхитительный миг, ту крошечную долю секунды, когда он с невероятной силой всем своим существом ощутил то дивное тепло, которое источала серебряная лампочка.