© The Absolutely True Diary of a Part-Time Indian
Text copyright © 2007 by Sherman Alexie
Illustrations copyright © 2007 by Ellen Forney. All rights reserved.
© Крупская Д., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке. ООО «Издательский дом «Самокат», 2021.
Моим родным городкам Уэллпиниту и Риардану
Иной мир есть, но он находится в этом.
У. Б. Йейтс
Клуб «Синяк месяца»
Я родился с водой в мозгу.
Ну ладно, не совсем так, конечно. Вообще-то при рождении у меня оказалось слишком много спинномозговой жидкости в голове. Эдак замысловато – спинномозговой жидкостью – доктора называют смазку для мозга. Мозговой жир работает внутри черепной коробки наподобие того, как машинная смазка работает в двигателе. В двигателе она нужна, чтобы все детали бегали быстро и без запинки. Но у меня – дикость, да? – со смазкой случился перебор, отчего голова стала разбухшей, отекшей, уродливой и тормозила со страшной силой. Смазка буквально затопила мотор, который производил во мне думанье, дыхание и жизнь.
Мой мозг тонул в жиру.
Сам слышу – звучит дико и ржачно, будто у меня в башке гигантская фритюрница. Гораздо более серьезно, поэтично и точно звучит «Я родился с водой в мозгу».
Ну ладно, может, и это не слишком серьезно прозвучало. Может, вся эта история и впрямь дичь и ржака.
Но божтымой, было ли так уж смешно моим папе и маме, старшей сестре, бабушке и кузенам, моим тетушкам и дядюшкам, когда врачи вскрыли мне черепушку и отсосали лишнюю воду чем-то вроде крошечного пылесоса?
Мне тогда было полгода от роду, и по всему я должен был отдать концы во время операции. Предполагалось, что если я и переживу знакомство с мини-пылесосом, то мозг мой серьезно пострадает во время процедуры и остаток жизни я проведу овощ овощем.
Думаю, вы догадались: операцию я пережил. Иначе кто бы это всё писал, да? Но зато физических проблем у меня пруд пруди, и все они – результат повреждения мозга.
Во-первых, во мне выросло сорок два зуба. Типичный человек имеет тридцать два, верно? А у меня сорок два.
На десять больше, чем обычно.
На десять больше, чем норма.
На десять больше, чем у человека.
Я был настолько зубаст, что рот с трудом закрывался. Сходил как-то в Службу здравоохранения индейцев, чтоб выдрали часть и я мог есть как человек, а не какой-нибудь слюнявый стервятник. Но служба эта финансировала нам обращение по поводу стоматологических работ только раз в году, поэтому все десять лишних зубов мне пришлось выдрать в один день.
Вдобавок наш белый дантист верил, что у индейцев чувствительность к боли вдвое меньше, чем у белых, и по этой причине вколол мне только половинную дозу новокаина.
Ну не тварь, а?
Служба здравоохранения и очки индейцам выдает только один раз в году, причем исключительно в мерзкой толстой черной оправе.
Мой поврежденный мозг устроил мне близорукость на одном глазу и дальнозоркость на другом, так что мои уродские очки вышли еще и кривобокими, ну, как и глаза, собственно.
И головные боли меня мучили из-за того, что глаза у меня как два врага, как двое супругов, которые когда-то любили друг друга, а теперь на дух не переносят.
Очки я начал носить в три и бегал по резервации, как трехлетний индейский дедуля.
Да, и я был тощим. Боком повернусь – исчезну.
А руки и ноги огромные. В третьем классе лапа была 43 размера! С эдакими лапами и туловищем шириной с карандаш я сильно напоминал заглавную букву L.
Плюс огромадная голова.
Гигантская!
Голова моя была такой большой, что головы других детей-индейцев казались просто спутниками на ее орбите. Некоторые так меня и называли: Земля. А другие звали Глобусом. Хулиганы ловили меня, раскручивали, тыкали пальцем в черепушку и говорили: «Хочу сюда».
Так что выглядел я, сами понимаете, нелепейше, однако гораздо хуже было то, чего не видно снаружи.
Во-первых, меня донимали эпилептические припадки. Как минимум дважды в неделю. Так что я наносил вред своему мозгу на регулярной основе. Забавно, что припадки-то случались именно оттого, что мозг уже был поврежден и каждый следующий приступ травмировал его по новой.
Ага, я наносил вред своему повреждению.
У меня уже семь лет не случалось эпилептических припадков, но врачи говорят, я «предрасположен к судорожной активности».
Предрасположен к судорожной активности.
Как звучит, а! Стихи прям!
Еще я заикаюсь и шепелявлю. Или, может, надо иначе выразиться – зззззаикаюсь и ссссепеляфлю?
Вроде бы речевые дефекты не угрожают жизни, но уж поверьте: нет ничего опасней, чем быть ребенком с заиканием и шепелявостью.
Пятилетний шепелявый заика даже мил. Большинство детей-актеров проложили себе путь к звездной славе именно шепелявя и заикаясь.
Божтымой, да в шести-, семи- и даже восьмилетнем возрасте это всё еще почти мило, но не в девять, и уж совсем не в десять.
И в конце концов, эти дефекты превращают тебя в тормоза.
Если тебе четырнадцать, как мне сейчас, и ты всё еще шепелявишь и заикаешься, то становишься самым тормознутым тормозом в мире.
В резервации меня называют тормозом пару раз на дню. Они называют меня тормозом, когда сдергивают с меня штаны, или пихают головой в унитаз, или просто отвешивают щелбан по макушке.
Я пишу эти строки вовсе не так, как говорю на самом деле, иначе пришлось бы наполнить текст заиканием и шепелявостью, и тогда вы наверняка подумали бы: и на фига я читаю рассказ, написанный таким тормозом.
Знаете, что бывает с тормозами в резервации?
Нас колошматят.
Примерно раз в месяц.
Ага, я член клуба «Синяк месяца».
Конечно, я хочу гулять. Все дети хотят. Но безопасней сидеть дома. Поэтому я торчу в своей комнате, читаю и рисую картинки.
Вот такие, к примеру.
Рисую я постоянно.
Рисую карикатуры на маму, папу, на сестру и бабушку, на лучшего друга Рауди[1] и на всех обитателей резервации.
Рисую, потому что слова слишком непредсказуемы.
Рисую, потому что слова слишком ограниченны.
Если ты говоришь на английском, испанском, китайском или любом другом языке, тогда тебя поймет только определенный процент человеческих существ.
Но рисуй – и тебя поймет каждый.
Если я нарисую цветок, то любой мужчина, женщина или ребенок в любой точке планеты взглянет и скажет: «Это цветок».
Я рисую, потому что хочу говорить с миром. И хочу, чтобы мир меня слушал.
С карандашом в руке я чувствую себя важным. Как будто я могу вырасти и стать кем-то важным. Творческой личностью. Может, известной творческой личностью. Может, богатой творческой личностью.
Для меня это возможность стать богатым и известным.
Вы только поглядите на мир. Почти все богатые и известные не-белые – это творческие личности. Певцы, актеры, писатели, танцоры, режиссеры, поэты.
Так что я рисую, потому что для меня это единственный реальный шанс вырваться из резервации.
Сдается мне, что мир – сплошная череда прорвавшихся дамб и потопов, а мои рисунки – крошечные спасательные шлюпки.
Почему для меня так важен цыпленок
Ладно, теперь вы знаете, что я рисовальщик. И, кажись, неплохой. Однако, как бы хорош я ни был, рисунки никогда не заменят еду или деньги. А здорово было бы: нарисовал бутер с шоколадной пастой и вареньем или кулак, полный двадцатидолларовых купюр, потом дунул-плюнул – и нате вам, всё стало настоящим. Но так я не умею. Да и никто не сумеет, даже самый голодный на свете волшебник.
Вот бы я был волшебником… Но я всего-навсего голодранец, живущий со своей голодранской семьей в голодранской индейской резервации Спокан[2].
Знаете, что самое поганое в нищете? Ах, не знаете? Ну так произведите в голове простое действие.
Бедность = пустой холодильник + пустой желудок
Случались дни, когда есть вообще было нечего и вместо обеда мы спали, но рано или поздно родители радостно врывались в дом с коробкой Кентуккийского жареного цыпленка из KFC[3].
Оригинальный рецепт.
Знаете, еда становится невероятно вкусной, когда ты голоден! Нет ничего восхитительней куриной ножки, если ты не ел часов эдак восемнадцать с половиной. И, поверьте мне, славная куриная ножка может кого угодно заставить уверовать в существование Бога.
Так что голод – не самое паршивое в бедности.
А теперь, спорим, вы спрашиваете меня: «Ладно-ладно, мистер Голодный Художник, мистер Слов-полон-рот, мистер Горе-мне-горе, мистер Секретный Рецепт, что же в бедности самое паршивое?»
Хорошо, скажу вам, что самое паршивое.
На прошлой неделе мой лучший друг Оскар заболел. Сперва я подумал, что это тепловой удар. День был июльский, жаркий до чертиков (под 40 градусов при 90-процентной влажности), и многие люди теряли сознание от перегрева. Почему бы и маленькой собачке в меховой шубе не получить тепловой удар?
Я попытался дать ему воды, но он не хотел пить.
Лежал на кровати, смотрел красными, слезящимися глазами. Поскуливал от боли. Тронешь его – визжит как резаный.
Как будто все его нервные окончания торчали на пару сантиметров наружу.
Я подумал – ладно, пусть отдохнет, но потом его начало тошнить, и понос пробил, и начался припадок, его маленькие лапки дергались, и дергались, и дергались целую вечность.
Оскар, конечно, всего лишь приблудная бездомная шавка, но это – единственное живое существо, на которое я мог положиться. Он был мне больше другом, чем мои родичи, бабушка, тети и дяди, кузены и старшая сестра. Еще он был мне учителем получше прочих учителей.
Если честно, Оскар был лучше любого человека.
– Мам, – говорю, – нужно отвезти Оскара к ветеринару.
– Он поправится, – ответила она.
Но она лгала. Когда она врет, глаза у нее всегда темнеют в середке. Она была индейцем спокан, а значит, никудышным лжецом. Что совершенно некстати, потому что нам, индейцам, нужно уметь хорошенько врать, учитывая, сколько врут нам самим.
– Ему очень плохо, мам. Он умрет, если не отвезем его к врачу.
Она пристально смотрела на меня, и в этот раз ее глаза не потемнели, так что я понял: она собирается сказать мне правду. И уж поверьте, бывают моменты, когда ты меньше всего хочешь услышать правду.
– Младший, дорогой мой, – сказала мама. – Мне очень-очень жаль, но у нас нет денег на Оскара.
– Я тебе всё отдам, – говорю. – Честно.
– Милый, это обойдется в сотни долларов, если не в тысячу.
– Я отдам врачу. Найду работу и отдам.
Мама грустно улыбнулась и обняла меня, крепко-крепко.
Божтымой, что за дичь я нес? Какую работу может найти в резервации индейский мальчишка? Делать ставки в казино мне не позволят по возрасту, а лужаек с зеленой травой у нас тут не больше пятнадцати (и ни одному хозяину такой лужайки не придет в голову нанимать кого-то, чтобы ее постричь), а газеты у нас разносит сам старейшина племени, Уолли. Он доставляет пятьдесят газет, так что эта работа для него типа хобби.
Я ничего не мог сделать, чтобы спасти Оскара.
Ничего.
Ничего.
Ничего.
Несколько часов я пролежал на полу рядом с ним, гладил по голове и шептал его имя. Потом вернулся папа (уж не знаю откуда), и они с мамой имели долгий разговор – один из тех, когда что-то решают без тебя.
А потом папа достал из шкафа ружье и патроны.
– Младший, – сказал он, – выноси Оскара во двор.
– Нет! – завопил я.
– Он страдает. Нужно помочь ему.
– Я тебе не дам это сделать! – крикнул я.
Я хотел ударить папу кулаком в лицо. Прямо в нос, чтоб кровь хлынула. Хотел ударить его в глаз, чтоб он ослеп. Хотел ударить его по яйцам, чтоб он сдох.
Во мне бушевал пожар ярости. Торнадо ярости. Цунами ярости.
Папа смотрел на меня сверху с такой грустью в глазах! Он плакал. Он казался слабым.
Я хотел ненавидеть его за слабость.
Я хотел ненавидеть маму и папу за нашу бедность.
Я хотел обвинить их в болезни моей собаки и во всех болезнях на свете.
Но я не мог винить родителей за нашу бедность, потому что мама и папа – два солнца-близнеца, вокруг которых я вращаюсь, и без них мой мир ВЗОРВАЛСЯ бы.
Не подумайте, что мои мама и папа родом из богатой семьи и проиграли всё свое наследство. Мои родители из бедных, которые были из бедных, которые были из бедных, и так далее – к самым первым бедным на земле.
Адам с Евой прикрывали наготу фиговыми листьями, а первые индейцы прикрывали наготу руками.
Нет, серьезно, я знаю, что в детстве мама с папой о чем-то мечтали. Мечтали явно не о том, чтобы стать бедными, но у них не было возможности стать кем-то другими, потому что на их мечты просто не обращали внимания.
Если бы маме выпал шанс, она пошла бы в колледж.
Она и сейчас читает как заведенная. Покупает подержанные книги по фунту. И помнит все, что прочла. Может целые страницы воспроизвести по памяти. Человек-магнитофон. Клянусь, мама может пятнадцать минут потратить на чтение газеты, после чего рассказать о рейтингах бейсбольных команд, в каких местах идут войны, назвать последнего, кто выиграл в лотерею, и температуру в городе Де-Мойн, штат Айова.
Если бы папе выпал шанс, он стал бы музыкантом.
Когда напьется, он распевает старые песни в стиле кантри. И блюз. У него хороший голос. Как у профи. Как у тех, кто по радио выступает. Он играет на гитаре и немного на пианино. И со школьных времен хранит старый саксофон, начищает его и полирует, словно ждет, что в любой момент его могут пригласить в джаз-группу.
Но мы, индейцы из резервации, не осуществляем свои мечты. Нам не дают шанса. И выбора не дают. Мы просто бедные. Бедные, и больше никто.
Быть бедным паршиво, и паршиво чувствовать, что этой бедности ты заслуживаешь. Начинаешь думать, что бедный ты, оттого что тупой или уродливый. А потом ты начинаешь верить, что ты тупой и уродливый, потому что индеец. А оттого что ты индеец, ты начинаешь верить, что твоя судьба – быть бедным. Замкнутый круг, черт его дери, и с этим ничего нельзя поделать.
Бедность не дает силы, не учит настойчивости и терпению. Единственное, чему учит бедность, – это как быть бедным.
И вот, бедный, маленький и слабый, я взял Оскара на руки. Он лизнул мне лицо, потому что любил меня и доверял. А я вынес его на лужайку и положил под яблоней.
– Я тебя люблю, Оскар, – сказал я.
Оскар посмотрел на меня, и, могу поклясться, он понял, что происходит. Понял, что собирается сделать папа. Но не испугался. Он явно испытал облегчение.
А я вот нет.
Я побежал прочь со всех ног.
Я хотел бы побежать быстрее звука, но на это никто не способен, как бы ни было внутри больно. Поэтому я услышал выстрел папиного ружья, когда он застрелил моего лучшего друга.
Патроны-то всего пару центов стоят, их любой может себе позволить.
Месть – мое второе имя
После смерти Оскара мне было так погано, что хотелось заползти в какую-нибудь нору и больше не вылезать. Но Рауди отговорил.
– Думаешь, кто-нибудь заметит, что ты пропал? – хмыкнул он. – Ну так выкинь это из башки.
Жестко, но справедливо.
Рауди – самый крутой пацан в резервации. Длинный, худой, сильный – змея змеей.
И сердце у него сильное и злобное, как у змеи.
Но он мой лучший друг, ему на меня не наплевать, поэтому он всегда говорит мне правду.
Конечно, прав он. Исчезни я с лица Земли – никто скучать не станет.
Вообще-то, Рауди будет по мне скучать, однако нипочем не признается в этом. Слишком он крут, чтоб нюни распускать.
Но кроме Рауди, родителей, сестры и бабушки – никто.
Я для резервации ноль без палочки. Отними от ноля ноль, всё равно ноль останется. Так какой смысл отнимать, если ответ не меняется?
И я выкинул это из башки.
К тому же у Рауди это было худшее лето в жизни.
Папаша у Рауди крепко пьет и крепко бьет, так что Рауди и его мать вечно ходят в побоях.
– Это боевая раскраска, – говорит Рауди. – Так я еще круче выгляжу.
Наверное, он и впрямь так считал, потому что Рауди никогда не прятал следы побоев – так и расхаживал по резервации с синяком под глазом и рассеченной губой.
Сегодня утром он зашел, хромая, с трудом доковылял до кресла, плюхнулся в него, задрал ногу с распухшим коленом на столик и ухмыльнулся.
На левом ухе у него красовалась повязка.
– Что у тебя с головой? – спрашиваю.
– Отец сказал, что я не слушаю, – хмыкнул Рауди. – Поэтому нахрюкался и попытался сделать мое ухо побольше.
Мои мама с папой тоже пьяницы, но не злобствуют, как его отец. Они вообще беззлобные. Иногда не обращают на меня внимания. Иногда орут. Но никогда-преникогда, никогда-преникогда меня не били. Даже не шлепнули ни разу. Серьезно. Порой прям видно, как маме хочется размахнуться и дать мне шлепка, но отец этого не допустит.
Он против физических наказаний – нет, он не по этой части. Он по части ледяных взглядов, превращающих меня в твердый, промерзший насквозь кубик льда.
Мой дом – безопасное место, поэтому Рауди почти всё время проводит с нами. Он как член семьи, еще один брат и сын.
– Пойдем на пау-вау[4]? – спросил Рауди.
– Не-е-е, – говорю.
Племя спокан проводит ежегодный праздничный сбор во время каникул на День труда. Это будет сто двадцать седьмой раз – с песнями, боевыми танцами, азартными играми, с рассказами всяких историй, хохотом, жареным на костре хлебом, гамбургерами, хот-догами, со всякими художествами и поделками и широкомасштабным пьяным дебошем.
Ничего из этого меня не привлекало.
Нет, танцы и пение – это, конечно, здорово. Очень даже красиво, но меня пугают все прочие индейцы – те, что не-певцы и не-танцоры. Те лишенные слуха, голоса и таланта индейцы, которые нахрюкаются до потери мозгов и колотят всех подвернувшихся под руку слабаков.
А я как раз тот самый слабак, что вечно подворачивается под руку.
– Ну пойдем, – сказал Рауди, – я тебя не дам в обиду.
Он знал, что я боюсь побоев. И знал, что ему, как всегда, придется за меня драться.
Рауди защищал меня с рождения.
Нас обоих вытолкнули в мир 5 ноября 1992 года в госпитале Святого сердца в Спокане. Я на два часа старше Рауди. Я родился весь переломанный и перекрученный, а он родился психом.
Он всё время плакал, вопил, пинался и дрался. Кусал материнскую грудь, когда она пыталась его кормить. Кусал, пока она не сдалась и не перевела его на молочные смеси.
И с тех пор он не особо изменился.
Нет, в свои четырнадцать он, ясное дело, не бегает по округе, чтобы кусать женщин за грудь, но зато дерется, пинается и плюется.
Драку он впервые затеял в детском саду. Набросился на трех первоклассников, когда играли в снежки, потому что один из них кидался ледышками. Рауди быстро их побил.
А потом побил учителя, который хотел остановить драку.
Ну, не прям вот избил, учителя-то, но разозлил жутко.
– Да что с тобой не так? – заорал тот.
– Всё не так! – заорал в ответ Рауди.
Рауди со всеми дрался.
С мальчишками и девчонками.
С мужчинами и женщинами.
С бродячими собаками.
Да черт, даже с погодой он дрался.
Лупил кулаками дождь.
Нет, честно.
– Ну давай, тюфяк, сходим на пау-вау, – сказал Рауди. – Нельзя же вечно прятаться в четырех стенах. А то скоро в тролля превратишься или еще в кого.
– А если до меня докопаются? – спрашиваю.
– Тогда я до них докопаюсь.
– А если кто-нибудь засунет мне палец в ноздрю?
– Я тогда тебе во вторую засуну, – сказал Рауди.
– Ты мой герой, – говорю.
– Пойдем на пау-вау, – попросил Рауди. – Пожалуйста.
Эх, когда Рауди становится вежливым, мне крыть нечем.
– Ладно, так и быть.
И мы протопали несколько километров до места проведения пау-вау. Стемнело, часов восемь было, наверно, и барабанщики с певцами уже разогрелись, распелись и были прекрасны.
Я разволновался. Ну и подмерзать начал.
На пау-вау днем дьявольски жарко, а вечером чертовски холодно.
– Надо было куртку надеть, – говорю.
– Не ной, – сказал Рауди.
– Пошли посмотрим куриных танцоров[5].
Не знаю, нравятся мне куриные танцоры, они танцуют так похоже на кур! А вы уже в курсе, что к курам я питаю слабость.
– Хрень-скукотень. – Рауди сморщился.
– Мы немного поглядим, потом пойдем играть в карты или еще чего, – говорю.
– Ладно, – вздохнул Рауди, единственный человек, который меня слушает.
Мы прошли мимо припаркованных легковушек, грузовиков, джипов, домиков на колесах, тентов и вигвамов.
– Слышь, давай купим контрабандного виски, – предложил Рауди. – У меня есть пять баксов.
– Не напивайся, а то станешь уродом.
– А я и так урод, – заржал Рауди.
Он споткнулся о стойку палатки и свалился на минивэн, стукнулся лицом о стекло и врезался плечом в зеркало заднего вида.
Получилось смешно, и я засмеялся.
Это было ошибкой.
Рауди взбесился.
Швырнул меня на землю и едва не пнул. Уже замахнулся ногой, но в последнюю секунду отдернул. Ясное дело, он хотел отомстить мне за смех. Но я его друг, лучший друг, единственный друг. Он не мог меня ударить. Поэтому схватил мусорный пакет, полный пустых бутылок из-под пива, и обрушил его на минивэн.
Во все стороны полетело битое стекло.
Потом Рауди схватил лопату, которую хозяева машины прихватили, чтобы закопать остатки от пикника, и набросился на этот минивэн. Вышиб из него весь дух.
Бам! Бум! Тыдыщ!
Сделал вмятину в двери, расколошматил окна и сбил зеркала.
Я испугался Рауди, испугался, что нас посадят в тюрьму за вандализм, и дал деру.
Это было ошибкой.
Прибежал я прямо в лагерь братьев Андрус. Андрусы – Джон, Джим и Джо – самая жестокая троица в истории нашей планеты.
– О, глядите-ка, – сказал один из них. – Это ж Водяная Башка.
Ага, эти братцы издевались над моим мозговым повреждением. Очаровательно, правда?
– Не-а, не Водяная, – сказал другой братец. – Водородная.
Не знаю, кто из них это сказал. Я их не различаю. Я хотел удрать, но один из них схватил меня и швырнул другому. Они стали кидать меня друг другу, как мячик.
– Водопроводная.
– Водорасходная.
– Водонапорная.
– Водозаборная.
– Водолюбивая.
– Водоносная.
– Водопоносная.
Я упал. Один из них поднял меня, отряхнул от пыли и пнул коленом по яйцам.
Я снова упал, схватившись за пах и стараясь не заорать.
Братья Андрусы захохотали и пошли прочь.
Да, кстати, я говорил, что братьям Андрусам по тридцатнику?
Какой мужик вообще станет бить четырнадцатилетку?
Перворазрядные засранцы.
Я лежал и держал свои орешки бережно, как белочка, когда подошел Рауди.
– Кто это сделал? – спросил он.
– Братья Андрусы, – проскрипел я.
– По голове били? – Рауди знал, какие нежные у меня мозги. Если бы братья Андрусы пробили мне дыру в черепе, я затопил бы весь пау-вау.
– С мозгами всё в порядке, – говорю. – А яйцам кранты.
– Убью подонков, – сказал Рауди.
Убить он их, конечно, не убил, но мы прятались возле лагеря Андрусов до трех утра. Они вернулись и задрыхли без задних ног. Тогда Рауди прокрался в палатку и сбрил им брови и отрезал косы.
Это худшее, что можно сделать индейцу, который годами отращивает волосы. А Рауди срезал их за пять секунд.
Ох как я был благодарен ему за это. И чувствовал вину за эту благодарность. Но месть всегда доставляет удовольствие.
Андрусы так и не узнали, кто избавил их от бровей и волос. Рауди распустил слух, что это сделали индейцы мака с побережья.
– Нельзя доверять китобоям, – сказал он. – Они на всё способны.
Но прежде чем вы решите, что Рауди годен лишь на то, чтобы мстить и лупить минивэны, дождь и людей, дайте-ка я скажу вам про него кое-что ужасно милое: он любит комиксы.