Владимир Александрович Соллогуб
АПТЕКАРША
I. Уездный город С. – один из печальнейших городков России
Уездный город С. – один из печальнейших городков России. По обеим сторонам единственной грязной улицы тянутся» смиренно наклонившись, темносеро-коричневые домики, едва покрытые полусогнившим тесом, домики, довольно сходные с нищими в лохмотьях, жалобно умоляющими прохожих. Две-три церкви – благородная роскошь русского народа – резко отделяются на темном грунте. Старый деревянный гостиный двор – хранилище гвоздей, муки и сала – грустно глядится в огромную непросыхающую лужу. Из двух-трех низеньких домиков выглядывают пьяные рожи канцелярских тружеников. Налево красуется кабак с заветною елкой, за ним острог с брусяным тыном, а вправо, на полуразвалившемся фронтоне, прибита черная доска с надписью: «Аптека, Apotheke».
В один из тех печальных дней, когда кажется, что небо хмурится на землю, молодой человек сидел у окна одного из этих убогих домиков и сердито курил сигару.
На голове его была надета, по привычке набекрень, щегольская шапочка с кисточкой. Халат его, сшитый в виде длинного сюртука с бархатными отворотами, свидетельствовал о щеголеватости его привычек, а частые струи дыма в то же время ясно доказывали свирепость его душевного расположения.
Внизу на улице, у самого подъезда, стояла коляска без лошадей и почти до оси в грязи: около коляски нехотя суетился камердинер, вынимал поклажу и ворчал что-то сквозь зубы с самой ожесточенной физиономией.
Кругом собралось несколько мальчиков в немом удивлении, а напротив, на полупровалившемся тротуаре, стояла баба с коромыслом на плече и с вытаращенными глазами.
Молодой человек погрузился невольно в самые досадные размышления. «Теперь, – подумал он, – в павловском вокзале готовится иллюминация. Herrmann играет вальсы, галопады и всякие попурри; гусарские песенники поют, дамы ездят верхом; мои товарищи любезничают, а я сижу в этой трущобе; теперь наполнен французкий театр, m-me Allan играет; товарищи мои слушают и хлопают, а я сижу в этом захолустье! А в субботу, в субботу бал на водах; там и О.. и В.. и Б.; товарищи мои будут с ними танцевать, они будут им улыбаться, будут с ними кокетничать, кокет-ни-чать… с ними будут!.. А я сижу в этой темнице, в этой ссылке, в этом заточении!»
Вдруг необычный шум на улице остановил порывы его негодования. Молодой человек высунулся из окна.
Под окном камердинер его Яков спорил с каким-то господином в пуховой фуражке и в венгерке с снурками и кисточками, что, как известно, явный признак провинциального франта.
– Я тебя спрашиваю, чья коляска? – говорил франт.
– Я вам сказываю, что господская, – сердито отвечал Яков.
– Да чья господская?
– Ну, говорят вам, господская.
– Да чья же?..
– Ну господская. Всё узнаете, скоро состареетесь.
– Что… что?.. Вот я тебя… Да нет, вот… возьми, братец, гривенник, скажи, голубчик, чья коляска?
– Не надо мне вашего гривенника. Любопытны слишком. Ступайте своей дорогой.
– Коляска моя! – закричал молодой человек из окна. – Что вам угодно?
Франт поспешно поднял голову и начал раскланиваться, стоя в грязи:
– Ах! Извините-с. Шел мимо-с. Вижу-с коляску отличной работы-с. Смею спросить: что изволили за нее дать-с?
– Три тысячи пятьсот, – отвечал молодой человек.
– Гм! Деньги хорошие. Смею спросить: с кем имею честь говорить?
– Барон Фиренгейм.
– Ах, помилуйте… Я вашего, должно быть, родственника очень знал-с; вместе в полку были. Позвольте быть знакомым.
И, не ожидая приглашения, франт опрометью бросился к крыльцу, а через мгновение очутился уж в комнате приезжего.
– Позвольте-с спросить: как вам приходится барон Газенкампф, который был у нас ротмистром в полку?
– Моя фамилия не Газенкампф, а Фиренгейм, – отвечал, улыбнувшись, молодой человек.
– Ах! А мне послышалось – Газенкампф. Извините, пожалуйста. Какой у вас хорошенький халат; чато, теперь этакие халаты носят в Петербурге.
– Не знаю, право. Как кто хочет.
– Очень хороший фасон. Я попрошу у вас для выкройки. По делам службы изволили, вероятно, к нам приехать?
– Да-с.
– Я вам должен доложить: я с здешними господами служащими никакого дела не имею и в глаза почти не знаю. Городничий наш, Афанасий Иваныч, – изволите его знать? – добрый человек, только слаб немножко, за купцами ухаживает; впрочем, многого не возьмешь: у нас купечество себе на уме. Сами так исправно воруют, что любо. Вы их еще не изволите знать? Криворожий, Надулин, Ворышев – лихой народ, нечего сказать. Исправник наш добрый человек, да попивает. Судья так себе, зато уж стряпчий молодец, а впрочем, я их знать не знаю. Что это у вас, часики на столе?..
– Часы.
– Ах, позвольте взглянуть. Какая прелесть! Что за цепочка! Нам, провинциалам, этаких вещей и во сне не видать.
– У вас, кажется, тоска нестерпимая в вашем городе?
– Да-с, сказать правду. Хуже быть не может. Вот то ли дело в Т. Сто верст всего отсюда. Дворяне живут в городе, и купечество зажиточное, а здесь просто пустыня; впрочем, в двадцатом году здесь было рекрутское присутствие, так тоже весело жили. Даже, говорят, дворянское собрание было в доме, что нынче аптека. Были балы; помещики съезжались. Очень было весело. Жидовская была музыка. До сих пор вспоминают.
– Как, неужели у вас нет ни одного дома, где бы можно было провести вечер?
– Нет-с, с двадцатого года здесь никто из дворян не живет… Да, бишь, предводитель наезжает иногда.
– Женатый человек? – спросил поспешно барон.
– Нет-с, холостой. Это туалетный прибор у вас на столе?
– Да-с.
– Серебряный или аплике?
– Серебряный.
– Ах, позвольте взглянуть. Как хорошо! Какая работа! Дорого изволили дать?
– Не помню, право.
– Отличная вещица! Я еще такой не видывал. А эти пилочки на что?
– Для ногтей.
– Уж чего теперь не выдумают! Надо сказать правду.
– Да что же вы здесь делаете? – спросил с отчаянием молодой человек.
Господин в венгерке взглянул на него с удивлением.
– Да ничего-с.
– Как же вы здесь живете?
– Да я у помещиков гощу большею частью. Свою деревеньку я продал, так живу себе поневоле иногда в городе, а то в гостях всегда.
– И вы ни с кем здесь не знакомы?
– С служащими я не веду особенного знакомства, а так иногда захожу к Францу Иванычу.
– А кто это Франц Иваныч?
– Франц Иваныч?..
– Да!..
– Наш аптекарь.
– Ученый человек?
– А бог его знает. Человек добрый. Жена у него немочка прехорошенькая, хотя бы в столицу; и там скажут, что недурна.
– Хорошенькая!..
– Очень недурна-с. Только жаль, что по-русски плохо говорит: понимает-то понимает, а уж разговаривать – слуга покорный.
Лицо молодого барона прояснилось. Мысль о хорошенькой женщине так могуча в юные годы! Весь город показался ему не так отвратителен. Изломанные крыши сделались живописными. По грязной улице очертились протоптанные тропинки. Барон вздохнул свободнее. В эту минуту парные дрожки остановились у подъезда.
– Городничий, – сказал с некоторым смущением франт в венгерке. – Извините, что я вас побеспокоил.
Позвольте быть знакомым.
Засим, поклонившись почтительно барону и еще почтительнее входящему городничему, любопытный провинциал вышел на улицу, осмотрел со всех сторон коляску, заглянул под фартук и отправился домой, сопровождаемый глухою бранью камердинера Якова.
Выпроводив городничего, квартировавшего некогда с полком в Белоруссии и почитавшего непреложною обязанностью с того времени превозносить полек, к явной обиде наших православных дам, молодой барон кликнул Якова и начал одеваться.
Полчаса тому назад он бы и не взглянул на подаваемое ему платье, но теперь он назначил и сюртук, и жилет, и галстух и вынул из дорожного ящика большую жемчужину в золотой лапе, которой лапой он заколол пестрый шарф, обвивающий его шею. Одевшись таким образом, он вышел прогуляться, подышать свежим воздухом и неприметно отправился прямехонько к аптеке.
Сперва он внимательно осмотрел странную архитектуру дома, где некогда уездное дворянство выплясывало под жидовскую музыку; потом раз пять прочитал надпись: «Аптека, Apotheke», потом обошел раза два дом со всех сторон, потом пошел далее. У него недоставало храбрости войти в аптеку без причины, и в эту минуту он дорого бы заплатил за какой-нибудь незначительный недуг, принудивший его к требованию врачебных пособий.
У светских людей, несмотря на их наружную неустрашимость, часто бывают минуты подобной нерешительности, в которых они, впрочем, душевно раскаиваются и никогда никому не сознаются. Через полчаса молодой барон, как бы влекомый неодолимым магнитом, опять подошел к аптеке, посмотрел в окна, остановился, хотел завернуть на крыльцо и опять прошел далее. Сердце его билось. Наконец ему стало стыдно самого себя. Как возмутившийся трус, он вдруг повернул назад и натолкнулся на нового своего знакомца-франта, который выходил из аптеки.
– А я от Франца Иваныча, – сказал франт, – ходил ему сказывать, что вы приехали. Он говорит, что он в университете был с одним бароном Фиренгеймом, лет шесть назад.
– Это я. Других Фиренгеймов нет.
– Ну, так он вас знает.
– Право?
– Что это у вас, жемчуг в булавке?
– Да.
– Ах! Позвольте взглянуть. Какая работа отличная!
Уж чего не придумают! Давай только денег. Где нам, провинциалам, иметь такие вещи! Вас и Шарлотта Карловна знает.
– Право? – воскликнул барон и опрометью бросился на крыльцо, оставив собеседника в порыве грустного размышления и самопознания.
Аптека была устроена с некоторою щеголеватостью.
Полки по стенам, бутылки и стклянки с латинскими надписями, ящики где следует, конторка, весы; одним словом, фармацевтическая декорация была самая приличная и доказывала аккуратность распорядителя. В передней, просто обитой тесом, пожилая баба толкла что-то в ступе, а у самых дверей стояло двое мальчишек, присланных один за бузиной на десять копеек, а другой за ревенем на гривенник.
У конторки сидел аптекарь, небольшой человек с кудрявою рыжею головкою и с самой добродушной физиономией; усердно записывал он расход своим травам и скудный приход выручаемых копеек с такою же отчетливостью, как будто дело шло о мильонах. Подняв нечаянно голову, он вдруг увидел стоящего перед ним столичного щеголя, который, укротив мгновенный пыл своей решительности, стоял в недоумении, не зная, чем начать разговор.
– Что вам угодно? – спросил аптекарь.
Щеголь еще более смешался. Нельзя же было ему сказать, зачем он действительно пришел.
– Я… – отвечал он, – хотел бы содовых порошков.
– У нас, – отвечал аптекарь, – соды не требуют, а оттого мы ее и не держим. Здесь не столица, – прибавил он, улыбнувшись, – требуют только дешевенького.
– Мы, кажется, были вместе в университете, – сказал, приободрившись, барон.
– Да-с… Только мы знакомы не были, а я вас очень помню: вы были ландсманом, а я был буршеншафтером.
К тому же факультеты у нас были различные.
– Точно.
– Я вас на фехтбоденах[1] видел. Только вы так переменились, что я никак бы вас не узнал. Прежде вы ходили совершенным буршем, а теперь вы такой щеголь…
– Живу в другом мире, поневоле переменишься.
– А знаете ли, господин барон, вы никак не ожидаете встретить здесь старую знакомую?
– Как?..
– Вот сейчас увидите. Эй! Шарлотта Карловна, Шарлотта Карловна! Будь так добра и поди сюда.
– Я совсем по-утреннему одета, – отвечал женский голос.
Сердце барона забилось.
– Полно, Шарлотта Карловна, церемониться, здесь знакомый.
Барон невольно уставил глаза в двери. В соседней комнатке послышались шаги, легкий шорох поспешного туалета, наконец шаги стали приближаться, дверь распахнулась, и у дверей показалась аптекарша…
– Как, вы здесь? – воскликнул барон.
– Да, – сказала аптекарша, покраснев и вздохнув невольно. – Это я. Давно мы с вами не видались, господин барон.