1
Уже давно ночь. Кругом тихо. Жена, должно быть, тоже давно спит в своем санатории в Пицунде, а я сижу, не раздеваясь, у письменного стола и думаю, думаю, думаю. Думать мне никто не мешает. Впрочем, ни о чем особенном я не думаю, а только мысленно смотрю на воинский билет, паспорт и затрепанный роман Агаты Кристи на английском языке «Убийство Роджера Экройда». Книжка, как выяснилось, скрывает ключ к зашифровке секретной переписки, прочесть которую, кроме адресата, никому не дано. Но, честно говоря, книжка эта, несмотря на всю свою для нас важность, только маячит перед глазами, а вижу я паспорт с именем и отчеством моего Ягодкина и фотокарточкой человека, на него совсем непохожего.
Звонок телефона – этакий чуть-чуть журчащий зуммер, – я терпеть не мог пронзительных телефонных звонков ни дома, ни на работе, они оглушали только в приемной и тотчас же гасли, переведенные на мой аппарат, преображаясь в такое же, как и сейчас, зуммерное журчание.
– Полковник Соболев слушает, – говорю я.
– Майор Жирмундский приветствует, – галантно, но чуть насмешливо отзывается голос в трубке и тут же уже без всякой официальности продолжает: – Не разбудил?
– Нет, не сплю. Думаю.
– Жену вчера проводил на юг и скучаешь? Не рановато ли?
– Не совсем точно. Скучаю, конечно, но не думаю о ней.
– Железная коробочка спать не дает?
– Допустим. Есть новости?
– Кое-что. Экспертиза номер один: на двух страницах у Агаты Кристи ключ для шифровки текстов на английском языке. К сожалению, мы можем только шифровать, а не расшифровывать. Текстов для расшифровки пока еще нет.
– Пока?
– Я и не рассчитываю найти их сейчас – там уже два бульдозера котлован для нового дома роют. А вдруг появятся? Мало ли как бывает. Ведь остались же люди – кто, пока неизвестно, – но подходили же они иногда к его киоску с газетами. Кому-то из них предназначались доллары из той пачки, что была в коробке. Кому и за что? И от кого он сам получил эти доллары и тоже за что?
– Нам же искать ответ.
– Сизифов труд.
– А может быть, он и не работал сейчас, а только состоял в резерве? – размышляю я вслух. – За это тоже иногда платят. Отпечатки пальцев выявили?
– На Агате Кристи их как горохом рассыпано. А на пачке долларов все пять пальцев те же, что и на коробочке с мелочью в его газетном киоске, – пальцы Ягодкина. Муровский оперативник, что нашел труп, снял у него отпечатки пальцев. Все сходится.
– Ты сказал «пальцы Ягодкина»? – уточняю я. – Но это не его имя. Не того, на чье имя выписаны военный билет и паспорт.
Жирмундский смеется. Он очень доволен.
– Между прочим, как показала экспертиза номер два, в документах все подлинное – не подкопаешься. Ты скажешь, что выдавал их Новорузский военкомат в сорок восьмом году и девятнадцатое отделение московской милиции в пятьдесят пятом? Верно. Вполне допустимо, что есть или был другой, известный тебе Ягодкин, а документами его воспользовался профессиональный разведчик, шифрующий свои донесения не по-немецки, а по-английски. Мы, Николай Петрович, тоже не сидим сложа руки. Пока ты жену провожал, мы кое-какую военно-архивную пыль встряхнули. И выяснили, что сгоревший в состоянии полного опьянения во время пожара в однокомнатной дворницкой сторожке киоскер-пенсионер Ягодкин был Ягодкиным еще в 1946 году после возвращения из плена. Тогда же была запрошена указанная им воинская часть, в составе которой он якобы участвовал в военных действиях, и получен ответ, что Михаил Федорович Ягодкин действительно числился в списках личного состава указанной им части до марта 1944 года, когда он пропал без вести. Совпали и названные им имена и фамилии командиров роты, батальона и полка, из которых к моменту проверки оказался в живых только комполка, да и тот лица его не помнил: мало ли было солдат у него – всех не запомнишь. Проверили по спискам – сходится. Что в плену делал? На заводе работал – вот свидетельства. А почему это вдруг у немцев такая снисходительность к военнопленному? Тоже объяснил: на заводах в Германии к этому времени уже рабочих рук не хватало, вот и подбирали из военнопленных – тех, кто поздоровее да посильнее. У многих никаких документов нет, а у этого все чистенько. Ну и пропустили сволочь затаившуюся. Вот только с военным билетом у него нескладуха. Выдан он ему почему-то под Москвой в Новой Рузе, и в графе прохождения военной службы упомянута только воинская часть, в которой он служил до сорок четвертого года, а дальше все волшебно преображается. Уже он не пропал без вести, а тяжело ранен и решением медицинской комиссии от военной службы освобожден. Липа явная… С этой липой он и московский военкомат прошел, поселился в опустевшей после эвакуации дворницкой сторожке в Марьиной роще и подрабатывал к пенсии по инвалидности торговлишкой в газетном киоске. Может, он и не работал на заславшую его разведку, но кто-то нашел его недавно – доллары-то новенькие. Ну и запил Ягодкин со страху, спьяну и сгорел, а может, и нарочно себя поджег. Трудно все-таки за доллары Родину продавать, бывает, что и сдадут нервы. По-моему, логичная версия?
Я терпеливо дослушиваю «логичную версию» Жирмундского и говорю:
– У Гадохи не сдали бы. Его «вышка» пугала. А высшая мера ему давно была уготовлена.
– Ты о ком? – недоумевает Жирмундский.
– О нашем милом покойнике. Это Гадоха Сергей Тимофеевич, бывший сержант той же роты, в которой служил и Ягодкин.
Трубка долго молчит, прежде чем взорваться вопросом.
– Откуда сие известно?
– Я лично знал Ягодкина. Мы однолетки с Мишей, оба сироты, из одного детдома, оба «фабзайцы», даже жили в одном общежитии. А в сорок первом году оба семнадцатилетними парнишками еще до призыва пошли в ближайший московский военкомат и попросились на фронт. Просьбу нашу уважили и отправили в одну часть, в которую потом перевели и Гадоху. Откуда, не помню. Кажется, из штрафной роты. Вот так и бывает, друг мой Саша, жил и работал я в одном городе, можно сказать, бок о бок с подлейшим предателем и убийцей. И ни разу не встретился, хотя, быть может, и не узнал бы его: он усы и бороду отпустил.
– А ты не мог ошибиться? Ведь борода и усы резко меняют облик.
– Только фотокарточка на паспорте могла вызвать сомнения, а на военном билете он бритый и молодой. Ошибка исключена. Есть и еще одна примета: на левой руке у Гадохи татуировка: большой синий якорь у кисти и женское имя – Нина.
– Что за Нина?
Вопрос явно из мгновенно пришедших в голову.
– Понятия не имею. Тогда, в войну, не поинтересовался, а теперь поздно.
– Но ты же не видел труп.
– Его осматривал Маликов из уголовного розыска. Он же снял и отпечатки пальцев. Вчера вечером я созвонился с ним с аэродрома и заехал к нему на Петровку. Словом, друг мой Саша, ошибка здесь, повторяю, исключена…
…Маликов принял меня внимательно, но без особого интереса: дело, мол, не мое, а ваше. На пожарище он поехал, потому что кто-то из соседнего дома в МУР позвонил, когда пожарные в полусгоревшей сторожке труп нашли. Он, Маликов, труп осмотрел, даже оттиски пальцев взял и все гадал: убийство или самоубийство. А вероятнее всего, несчастный случай. «Втихаря он жил, – сказал участковый, – ни с кем компанию не водил, а пил один, у Катьки-добренькой самогон бидонами покупал – она уже два раза по таким делам привлекалась, а с поличным поймать пока не могли: где-то под Москвой варила и полные бидоны по заказчикам развозила». Не будет же Катька дом поджигать… И погиб-то старик по своей вине мертвецки пьяный: у него на вскрытии литр самогона в желудке нашли. Наверно, тлеющий окурок или недогоревшую спичку в стенку швырнул и не заметил, как оторвавшиеся обои загорелись. Где уж тут заметить, если в беспамятстве был. А огонь по ватной дверной обивке полез, трухлявая дверь запылала – и пошло. Когда Маликов приехал, пожар уже потушили, только две обгоревшие стенки от сторожки остались да обожженное человеческое тело. А тут пожарные инспектору медную шкатулку подают: в стенном тайнике нашли под обоями. Что было в шкатулке, полковник Соболев знает, и начальник отдела ему лично объяснил, почему в уголовном розыске решили переслать ее органам госбезопасности.
– Когда вы осматривали труп, – спросил я инспектора, – вы не заметили татуировки на левой руке выше кисти?
– Большущий якорь и «Нина» почти до локтя.
– Спасибо за информацию, – сказал я, – и за то, что переслали шкатулку нам. А у меня к вам еще просьба. Не могли бы вы заглянуть в архивы довоенных лет и посмотреть, не проходил ли у вас по какому-нибудь уголовному делу некий Гадоха Сергей Тимофеевич. Если проходил и у вас имеются его отпечатки пальцев, то вы бы могли сравнить их с теми, которые сняли с трупа. Вы сделаете это сами или мне следует обратиться к начальнику отдела?
Последнюю реплику я добавил только из вежливости, потому что был уверен в ответе.
– Зачем? – улыбнулся он, мгновенно сообразив, что я знаю о сгоревшем Ягодкине гораздо больше его. – Я с удовольствием сделаю это и сам и, если отпечатки сойдутся, немедленно же поставлю вас в известность. Может быть, в этом случае придется подключиться и нам: есть еще не закрытые дела.
– Лично я думаю, – сказал я, – что прежнее ремесло он оставил и прежние связи не возобновил, хотя наличие крупной суммы долларов в шкатулке, может быть, и не исключает валютных операций. Словом, там видно будет. Возможен и такой вариант: мы закрываем дело, а вы открываете его снова. Ведь нам и вам интересен не сам погибший, а его сообщники и преемники…
Разговор этот был позавчера, а сейчас, плохо доспав ночь, я сижу у себя в управлении и вызываю Жирмундского.
– Я уже на месте, Саша. Заходи.
Когда разговор у нас неофициальный, мы всегда с ним на «ты» и зову я его Сашей. Он сын моего боевого товарища, с которым мы вместе дошли до Берлина и который очень много для меня сделал в труднейшей обстановке, осложнившей мою военную жизнь в сорок четвертом году. Мы были рядышком и после войны в нашей военной комендатуре в немецком городе Хаммельне, и в дни мира, когда подрастал Саша, после пришедший по стопам покойного отца в органы безопасности. Здесь он обнаружил незаурядный талант чекиста, а приобретенный опыт работы позволил ему в конце концов почти догнать меня: теперь он майор и мой ближайший помощник. В этой роли он был просто неоценим, особенно в тех случаях, когда в круг нашей расследовательской деятельности попадали молодые люди, которых он, естественно, знал лучше, легче понимал, точнее улавливал их настроения и мысли. Мы даже подружились с ним, как говорится, «на равных», несмотря на разницу в возрасте, – уж очень многое нас сближало. И взаимная симпатия, и его тяга холостяка к семейному, и общность интересов, и любовь к музыке – он собирал современные джазовые записи, я – классику в концертном исполнении. Да и встречались мы не только по службе. По вечерам он часто забегал ко мне поиграть в шахматы или разобрать только что опубликованную партию Карпова или Таля, а то и просто поужинать у нас.
Сейчас мы одни, и Саша, даже не поздоровавшись, словно мы только что виделись, молча садится против меня и выкладывает на стол потускневшую медную шкатулку, пересланную нам из уголовного розыска. Она уже прошла через экспертизу, и все в ней разложено, как и было при получении: затрепанный томик Агаты Кристи в лондонском издании Макмиллана, пухлая пачка новеньких десятидолларовых купюр и военный билет с паспортом на имя Ягодкина, все данные которых я уже помню наизусть и точно знаю, кого они прикрывали.
– Ничего интересного, кроме шифра, – говорит Жирмундский, кивнув на шкатулку.
– А чем интересен шифр?
– Можно хоть предположить страну, для которой он предназначен.
– На английском языке можно шифровать для любой страны.
– Лжеягодкин пришел к нам из оккупированной Германии. Его могли завербовать либо Гелен, либо американцы.
– Не торопись. Его наверняка завербовали еще гитлеровцы.
– А перевербовали преемники. И, пожалуй, если Гелен, то язык был бы немецким.
Зря Сашка упирает на шифр. Он бесполезен, когда нечего расшифровывать. Ну, узнал я Гадоху, а дальше? Что он делал у нас в стране после войны?
– Работал киоскером, получал за что-то новехонькую валюту, – задумчиво говорит Жирмундский. – Получал или получил? Может, это были первые полученные им доллары. А для чего? Для себя лично или для расплаты с агентами? Профессия киоскера таит неограниченные возможности якобы случайных, но всегда обусловленных связей.
– Я жду звонка из угрозыска, – говорю я.
– А что он нам даст?
– Я просил Маликова выяснить, не проходил ли у них Гадоха по каким-нибудь уголовным делам в довоенные годы. Тогда сохранились и отпечатки пальцев, и можно сравнить их со снятыми у Лжеягодкина. А установив тождественность его и Гадохи, потрясти старые связи. Вдруг жив кто-нибудь из прежних дружков, отбывающих новые сроки или «завязавших». Может, и подскажут они, с кем встречался Гадоха после войны, что замышлял. В разговоре с Маликовым я усомнился в том, что бывший налетчик и «вор в законе» уже в новой роли вспомнит о своих старых знакомствах. Ни одна иностранная разведка не позволит своему агенту рисковать уголовным промыслом. Но, может быть, я и ошибся, и связи он все-таки сохранил. Подождем звонка Маликова.
Маликов позвонил к концу дня.
– Вы угадали, товарищ полковник, отпечатки нашлись и совпали. Настоящее имя и фамилия сгоревшего в дворницкой действительно Сергей Гадоха. Он проходил у нас по делу о нападении на кассиров сберкассы в Хамовниках в сороковом году и через два года из тюрьмы был отправлен на фронт. Нашелся и один из его сообщников, некий Круглов по кличке Длинный. Он тоже воевал, но вернулся уже со снятой судимостью и с боевыми наградами. С Гадохой после войны он не встречался и о судьбе его ничего не знает…
Найденный кончик ниточки обрывается. Я иду к генералу и докладываю ему все, что мне известно по делу о присланной из угрозыска медной шкатулке с английским шифром и американскими долларами. Сходимся на временной отсрочке расследования. Гадоха умер, не оставив никаких следов, к кому-то ведущих, а следить за новым киоскером бессмысленно: о Ягодкине он даже не слыхал, а своих покупателей не запоминает.
– А в каких отношениях ты был с Гадохой на фронте? – спросил Жирмундский.
Пришлось рассказать.
2
Помню теплую сентябрьскую осень в Москве сорок первого. Желтеют листья на деревьях, витрины магазинов завалены мешками с песком, окна домов перечерчены белыми бумажными крестами, якобы защищающими стекла от воздушной волны, если упадет бомба по соседству; комендантские патрули на улицах, на бульварах – приземленные сигары аэростатов – ночных стражей города.
Мы с Мишкой Ягодкиным ехали от окраины к центру в полупустом вагоне метро – занятия в школе еще не начались из-за нехватки ушедших в ополчение преподавателей, а на заводе нас еще не оформили, так что свободного времени было много. Рядом ребята, на вид – наши однолетки, но уже одетые по-военному в гимнастерки и ватники, пели нестройным хором: «…уходили комсомольцы на гражданскую войну». Женщина рядом плакала, а наши с Мишкой сердца сгорали от зависти.
Где-то на полпути, кажется на Комсомольской, поезд был задержан – по радио уже ревели сирены воздушной тревоги. Из метро не выпускали, и мы минут сорок толкались среди пассажиров. Молчание окружало нас, тревожное, суровое молчание.
– Дальше не поедем, – сказал Мишка.
– А куда поедем?
– Назад.
– Почему? – удивился я.
Мишка не сразу ответил, он что-то думал, что-то решал.
– Хватит! – сказал он. – Сачковать надоело. Такие же, как мы, парни в армию идут, а мы? Прямо из метро в военкомат! Вот так.
– Но мы же допризывники. Таких не берут.
– Возьмут. Попросим, и возьмут.
И нас действительно взяли. Спросили о родных. Родных не было: оба детдомовские. Спросили о занятиях. Кончились занятия, объяснили мы. Оглядели нас, прикинули – видят: подходящие парни. Ну и направили нас на медицинскую комиссию.
– А где учить будут? – спросил Мишка у военкома.
– Найдем место, – сказал военком. – «Тяжело в учении, легко в бою», – говорил Суворов. У вас, ребятки, к сожалению, будет наоборот. Подучим вас наспех и налегке, а ратному делу по-настоящему обучаться в бою будете.
Вот так и очутились мы с Мишкой Ягодкиным в одной роте пехотного полка энской, как говорится, дивизии. Вместе учились обороняться и наступать, вместе с боями и до Вислы дошли. Об этом долгом и тяжком пути я Жирмундскому не рассказывал. О войне он узнал много и без меня, да и не моя воинская судьба интересовала его сейчас, а лишь тот поворот ее, причиной которого был ефрейтор Гадоха Сергей Тимофеевич.
Появился он у нас уже в сорок третьем или, кажется, в начале сорок четвертого года, переведенный из штрафной роты бывший уголовник, но отличившийся в боях и даже получивший звание ефрейтора. И у нас он выделялся отменной находчивостью и отвагой, ходил в разведку, возвращался с удачей, и его за эту удачу командование отличало. Был он сметливым и расторопным, умел дружить и очень нравился полковым красавицам в военных гимнастерках и санитарных халатах. Да и со мной, хотя я и был уже старлеем, держался соответственно уставу, но не без желания понравиться и заслужить похвалу, а выговоры и замечания выслушивал почтительно и согласно.
Именно потому командир разведвзвода Толя Корнев, наш друг и ровесник, с которым мы познакомились в том же московском военкомате, и взял с собой в разведку Гадоху и Ягодкина, первого – по способностям, второго – по рвению: Мишка был не очень умелый солдат, но старательный и упрямый. Да и отвагой его бог не обидел.
Случилось это в местечке Пасковцы на правом берегу Вислы. Река уже была близко, но крупные фашистские соединения, сосредоточенные на побережье, все еще мешали нам ее форсировать. Потому и выходил их маленький отряд на береговые тропы, чтобы разведать у польских рыбаков, где фронт более растянут и, следовательно, облегчит нам возможность прорыва.
Здесь их и ждал провал, как выяснилось впоследствии, заранее запланированный. В старом ольшанике на заболоченной тропе они обнаружили крестьянскую хату, запущенную и, казалось, необитаемую. Никого кругом не было, хотя прибрежный лес мог скрывать и хорошо замаскированные передовые немецкие посты. Разведать хижину Гадоха вызвался первым.
– Порядок, товарищ старший лейтенант! – крикнул он. – Идите за мной. – И вошел в хату.
Они побежали, рванули дверь и удивиться даже не успели, как их схватили и обезоружили. Большая горница была полным-полна фашистских солдат. Сумел ли Гадоха заранее как-нибудь предупредить их или сделал свое черное дело, заранее не сговариваясь, никто не знал, конечно, но предательство было очевидным и умышленным.
– Зольдатен? – спросил Гадоху высокий подтянутый офицер.
– Старший лейтенант Корнев и рядовой Ягодкин, – в струну вытянулся Гадоха. – Больше русских здесь нет. Нас только трое в разведке.
– Сука! Я всегда знал, что ты когда-нибудь продашь, вор в законе, – сказал Ягодкин.
Их тут же, не допрашивая, избили и связанных увезли в штаб. Там уже допросили. Какого полка? Какой дивизии? Где расположена? Сколько пушек? Они молчали. Снова избили. Допрашивали и били. Допрашивали и били. Корнев захлебывался кровью, но молчал. Молчал и Мишка. Почему-то их не расстреляли тут же, а почти в бессознательном состоянии переправили через Вислу в штаб дивизии. Может быть, рассчитывали, что они все-таки заговорят, когда очнутся.
Они и заговорили. Только между собой.
– Опять будут бить, – сказал Корнев.
– Будут, – прошамкал Мишка. У него уже не было зубов.
– Сдохнем, наверно.
– Если пристрелят, – согласился Мишка. – А может, и выживем. Лишь бы кости не перебили.
Выжили. А затем крестный путь военнопленного, длинные дороги, вагоны даже без подстилки для скота, переезды и переотправки, вагон отцепляли и прицепляли к другим составам, их – более или менее здоровых – почти не кормили и не поили, а умирающих и больных просто пристреливали и выбрасывали из вагонов под откосы железнодорожной насыпи. А в конце пути – лагерь на лесистых склонах Словакии. Лагерь номерной, без названия и даже без печей для сжигания трупов. Время от времени окончательно выдохшихся людей партиями отправляли в другие лагеря с более совершенным аппаратом уничтожения. А те, кто еще был в состоянии работать, шагали в каменоломню, где дробили камень, складывая его в штабеля, которые потом перегружали в железнодорожные составы. Тех, кто падал от усталости и не мог подняться, тут же приканчивали выстрелом в затылок, а трупы бросали в ров. Когда он наполнялся, его засыпали камнями, рядом копали новый и так далее…
Комендантом лагеря был эсэсовец Пфердман, садист и убийца, такой же, как и его «коллеги» в Освенциме или Майданеке, Треблинке и Дахау. Но самым страшным был даже не он, а капо барака, старый знакомый – Гадоха. Как он попал сюда, ни Корнев, ни Мишка не знали, возможно, чисто случайно, да и встретил он их с нескрываемым удивлением, впрочем тут же обернувшимся почти ликующим торжеством.
– Старший лейтенант Корнев! Какая приятная встреча! Не ожидал, но доволен. Житуха райская у нас.
И сшиб его с ног одним ударом под ложечку.
– Вот такие пироги, старший лейтенант, – ухмыльнулся Гадоха и обернулся к Ягодкину. – А тебе, хмырь болотный, я оставлю памятку на всю жизнь. Если выживешь, конечно.
И, отстегнув от пояса длинную резиновую, почти не гнущуюся дубинку, он ткнул ее в левый глаз Ягодкина. Тот даже не вскрикнул, лишь закрыл выбитый глаз рукой.
– Твоя власть, Гадоха, – сказал он. – Только ведь за все рассчитаться придется.
– Я и рассчитаюсь, – не промедлил с ответом Гадоха, – я еще много раз о себе напомню. Ну а теперь марш в барак! Второй ряд от двери, койки третья и четвертая.
Он каждый раз напоминал о себе. Присядешь на минуту у глыбы песчаника – удар дубинкой: встать! Оступишься – подсечка. Пройдешь мимо и не поклонишься – карцер. А карцер – это каменный мешок, из которого сам и не вылезешь: жди, когда тебя вытащат по приказанию Гадохи. Но в карцере он не держал более суток: Пфердману требовалась здоровая рабочая сила.
А иногда Гадоха милостиво отзывал Корнева из каменоломни: ему хотелось поговорить.
– Рассчитываемся, старший лейтенант? – похохатывал он.
– За нас рассчитаются, Гадоха.
– Кто?
– Твои бывшие однополчане, Гадоха.
В лагере уже знали о стремительном наступлении советских армий по всему фронту, и Гадоха догадывался, что и пленные о том знали. Поэтому и не последовало тогда удара дубинкой. Он только задумчиво нахмурился.
– Не дойдут сюда ваши, – проговорил он, не отрывая глаз от своих порыжевших сапог.
Теперь уже Корнев усмехнулся.
– Непременно дойдут. Вот тогда и рассчитаемся, Сергей свет Тимофеевич.
В ответ не последовало ни пинка, ни удара. Молча встал Гадоха и, не оборачиваясь, пошел по каменному карнизу каменоломни. Он чуял опасность: советские войска тогда освобождали Польшу. С этой минуты он еще более ожесточился, страх уже прорастал в нем. По ночам стал напиваться замертво в лагерном кабаке для охранников, а возвращаясь, избивал всех спящих на нижних койках, мимо которых он проходил в свою отгороженную от общих «спальню». Больше всего доставалось Мише Ягодкину. Корнева он почему-то не трогал.
И конец наступил, пожалуй, даже раньше, чем он рассчитывал. Заговор задумал Миша Ягодкин, сговорившись с соседями по койкам. Однажды поздним вечером, когда Гадоха еще не вернулся с очередной пьянки, он сказал Корневу:
– Сегодня ночью накроем Гадоху.
– Как это? – не понял тот.
– Ночью, когда пьяный войдет, мы на него и прыгнем. Всей восьмеркой. Командует Арсеньев. Он старше нас и по годам и по званию. Свяжем, кляп в рот, а потом и повесим здесь же, на потолочной балке.
– Так ведь расстреляют наверняка.
– Всех не расстреляют. Ну а мне все равно. Я и так уже кровью харкаю.
– Допустим, нас восьмерых. А если и других с нами? Им тоже все равно?
– А ты, у других спрашивал? Я интересовался. Возражений нет. За этим гадом давно кровавый след тянется. А говорят еще, что он весь барак в ближайшие дни на уничтожение отправит. Только самых сильных оставит. А есть у нас такие?
Корнев внимательно оглядел барак, насколько позволял свет двух тусклых лампочек, подвешенных на железных балках под крышей. Никто не спал. Все ждали.
Гадоха пришел около часа ночи – так показалось, потому что в двенадцать гасили фонари снаружи за окнами. Он не успел даже крикнуть, как на него спрыгнули со всех восьми коек. Тут же связали, сунули грязную тряпку в рот и поволокли к первой же балке, на которую кто-то забросил веревочную петлю. Все делали молча, без суеты, но поспешно. А через две-три минуты связанный Гадоха уже болтался в петле.
Он провисел всего несколько секунд и не успел задохнуться: в первую из этих секунд в бараке появился помощник Пфердмана, власовец Амосов. Сопровождали его – должно быть, для ночной проверки – двое охранников.
– Что здесь делается? – закричал он. – Снять немедленно! – И сказал что-то по-немецки одному из охранников.
В ту же секунду автоматная очередь срезала веревку под балкой. Гадоха грузно шлепнулся на бетонный пол и застыл.
– Развязать! – приказал Амосов.
Нашлись такие, что повиновались и развязали. Гадоха был еще жив. Он дышал прерывисто, странно булькая. Но не двигался.
– Транспортирен зи герр Гадоха нах доктор Крангель, – сказал Амосов охранникам. Сказал, с трудом подбирая слова: немецкий он знал плохо. А когда унесли Гадоху, обернулся к пленным: – Стоять! – скомандовал он. – Построиться в две шеренги и ждать моего возвращения.
И вышел.
– Будут расстреливать. Вероятно, каждого пятого, – сказал Арсеньев, бывший майор Советской Армии. – Вот спички. Я отсчитываю двадцать восемь…
– Почему двадцать восемь? Нас тридцать, – перебил кто-то.
– Корнев и Ягодкин исключаются. Гадоха их предал. Из-за него они и попали в плен. Так не погибать же им за Иуду.
Никто не возражал, кроме них двоих. Но Арсеньев тотчас же оборвал протест.
– Слушать мою команду! Мы хотя и пленная, но часть Советской Армии, а я старший по званию. Так вот: я отбираю из двадцати восьми спичек шесть и отламываю половину у каждой. Это будут пятое, десятое, пятнадцатое, двадцатое, двадцать пятое и тридцатое место в очереди. Корнев и Ягодкин будут вторым и третьим. Начинаем!
Все разобрали спички. Уже не помню, кому достались поломанные, но кому-то достались. Арсеньев стал первым.
– Может, с первого и начнут, – шепнул он.
– Тогда весь порядок изменится, – сказал Корнев.
– Значит, не судьба.
Расстреляли каждого пятого.