bannerbannerbanner
Название книги:

Три дочери

Автор:
Валерий Поволяев
Три дочери

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+
* * *

© Поволяев В. Д., 2018

© ООО «Издательство «Вече», 2018

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018

Три дочери

Это – обычная история обычной русской семьи, чьи потомки живут ныне в Москве, повествование невыдуманное, практически документальное, – нет в этой истории ни специально разработанных сюжетных наворотов, ни оглушающих придумок, заставляющих читателя ахнуть, здесь все, повторяю, описано так, как было. И вообще жизнь часто бывает гораздо изобретательнее самых искусных выдумщиков…

Егоров относился к категории людей, к которым окружающие всегда, начиная с юношеских лет, обращались уважительно, по имени-отчеству: «Василий Егорович!» – и только так, поскольку всякий человек, имеющий дело с этим двухметровым гигантом, очень похожим на былинного героя (в его облике не хватало только меча да щита, да еще, может быть, кожаного ремешка на лбу, отличающего мастеровой люд от всех остальных), даже в мыслях не мог позволить себе назвать его Васькой, Васьком, Василем, Васильком или как-то еще… Только Василием Егоровичем.

И фамилия у него, можно сказать, была привязана к имени и отчеству – Егоров. В общем-то простая, бесхитростная, очень русская фамилия. Хотя, с другой стороны, эту фамилию носили и министры, и заводчики, и генералы, а в конце тридцатых годов был даже один Маршал Советского Союза. На Егоровых, можно сказать, половина России стоит, а может быть, и вся Россия, это Василий Егоров тоже допускал.

Жили Егоровы недалеко от купеческого города Волоколамска, славного своими мучными лабазами, тремя водочными заводами и ткацкой фабрикой, выпускавшей шерстяные ткани, не хуже английских.

За шерстяными отрезами сюда приезжали модники и из Москвы, и из Твери, и даже из сиятельного Санкт-Петербурга, поскольку волоколамский материал по качеству совсем не уступал тканям, доставляемым купцами откуда-нибудь из Манчестера или Эдинбурга.

В уезде Волоколамском жило почти сто тысяч человек, хотя сам Волоколамск был городом невеликим, но – и это было хорошо, – небедным, здесь имелось много справных домов, складов, семь церквей, несколько площадей, на которых по воскресным дням шумели, гремели ярмарки. О волоколамских ярмарках писали даже газеты, – не только уездный листок со слипшимся шрифтом, а и в Москве, и в Твери.

Огромный красавец Вася Егоров женился на девчонке конструкции очень хрупкой, изящной, из породы, что никогда не стареют. Мужу она едва доставала макушкой до подмышек: рост у Василия Егоровича был, как мы уже знаем, два метра, а у молодой жены его Солоши – метр пятьдесят пять. Сестры Василия – языкастые, глазастые, все подмечающие, – посмеивались над братом:

– Как же ты с нею по селу будешь ходить, она такая маленькая? А вдруг нечаянно наступишь?

– Зачем ходить? Не надо. Я буду ее носить в кармане, – Василий оттянул карман на воскресном рубчиковом пиджаке. Карман был солидный, мог вместить полмешка зерна. – Тогда не наступлю.

Сестры заглянули в карман, дружно перемигнулись и пришли к выводу:

– В таком кармане мы все поместимся.

– Всем не обязательно, – молвил Василий и в назидательном движении поднял указательный палец: – Чур, женку мою не обижать! Ясно, сестрицы?

Единственное, чего боялся Василий – как бы Солоша не дала им повод, не то ведь сестры сколотятся в кружок, а когда они вместе, то свернут голову кому угодно, даже племенному быку Савоське, единственному в их селе законному «мужу» всех дойных коров.

Племенной жеребец в деревне тоже был один – Рыжий, свирепый, огненного окраса, надежный кормилец бобыля Тимохи Бердичева, кривоногого шустрого мужика с буйной нечесаной шевелюрой яркого цвета – такого же рыжего, как и шкура у его жеребца-кормильца.

Наутро после свадьбы Солоша схватила тряпку и первым делом вымыла пол в обеих половинах дома, потом, поскольку был первый понедельник после недавно прошедшего Петрова поста, напекла тающих во рту оладьев, долго пребывающих в горячем состоянии, словно бы их и не снимали со сковородки… Как умудрялась Солоша держать их горячими, было неведомо – в семье Егоровых такого рецепта не знали.

Василий глотал оладьи один за другим, запивал холодным молоком, налитым из крынки, в котором обитала лягушка-холодушка, и хвалил жену:

– Мал-ладец!

На обед Солоша сварила похлебку со свежими грибами, которые собрала в недалеком лесочке, а потом в овражке за огородами нарезала рыжиков, посыпала крупной солью и оставила под гнетом на полтора часа…

Гнетом у нее был обыкновенный, старый, прокаленный до железной твердости кирпич, – тяжелый, будто отлили его из чугуна.

Через полтора часа Солоша стряхнула соль с грибов и выставила рыжики на стол. Василий не выдержал, первым подцепил один из рыжиков краем ложки и отправил в рот.

– М-м-м, – промычал восхищенно, – верно говорят, что рыжик – царский гриб.

– Мне маманя рассказывала, что рыжики у нас собирали специально и отправляли в Москву главному губернскому начальнику.

– Генерал-губернатору, значит, – промычал Василий довольно и, подцепив полную ложку грибов, с верхом, – опрокинул ее в рот.

Видно судьба ему в лице этой маленькой девочки, похожей на подростка, но никак не на женщину, и тем более женщину замужнюю, послала подарок: и ликом была хороша, и фигурка у нее – залюбуешься, и чистюля великая – в доме их отныне начало пахнуть свежевымытыми полами, и готовить умеет так, что хоть в Волоколамск на трактирские (точнее, поварские) заработки посылай – будет привозить в семью деньги…

Василий подцепил ложкой еще горсть рыжиков и, широко распахнув рот, загнал их внутрь, будто кочегар лопату угля в проходную топку.

– Хар-рашо! – промычал Василий в очередной раз.

Жизнь шла, и было в ней много такого, о чем Василий Егоров даже не догадывался, хотя деревенское бытие в отличие от городского часто бывает однообразным до обморока. Сведено оно, по сути, к одному – к добыче хлеба насущного.

И пшеницу Егоровы сеяли и убирали, и рожь, и картошку сажали, – без нее в деревне ни одна семья не выкарабкалась бы, все легли бы под ударами голода, и сад небольшой у них имелся – по четыре мешка на зиму крепкобокой антоновки, – лучшего яблока в России, заготавливали, и моченые ягоды (лесные в основном) у Егоровых не переводились. Хотя раз на раз не выпадало – разные случались годы, в том числе и такие, когда пустой живот приходилось перепоясывать веревкой.

С сахаром было туго, и стоил сахар дорого, поэтому чай зимой пили со свеклой. Выращивали на огороде, на задах, белую свеклу, резали ее потом на кубики, поджаривали – получалось вкусно. Хотя, конечно, свекла – не сахар.

Заняты были так, что на развлечения самые простые – сходить на деревенскую мотаню, попеть песни вместе со всеми, – совсем не оставалось времени. Деревня – это не город… О Москве, конечно, и думать было вредно, словно бы бывшая российская столица была запрещенной темой, а вот о Волоколамске можно было… В Волоколамске Егоров бывал много раз и готов был бывать чаще, но все упиралось в ту же стенку – не хватало времени.

Слишком короткими были дни – ну что такое двадцать четыре часа в сутках, этого мало, для того, чтобы поработать вволю, в полную силу, сутки нужно удвоить. Лишь в конце года, точнее, ближе к концу, к завершению года, у крестьян выдается небольшой промежуток времени, который условно можно считать свободным, бывает он мокрым, холодным, неуютным, серым, крестьяне собираются в хатах, занимаются домашними делами, поют песни, женщины из овечьей шерсти сучат пряжу, свивают ее в толстые нити – получается великолепная основа для теплых носков, – расчесывают, мнут шерсть для валенок…

Пора эта выпадает на предзимье, когда и хлеб и картошка убраны, все приведено в порядок, корова заперта в стойле, хрумкает там сеном – у нее тоже наступил благодатный сытый период… Но впереди, уже в весеннюю пору, в Великий пост, деревенским Звездочкам и Зорькам придется туго – сено кончится и хозяева переведут коров на сечку. Что такое сечка? Прошлогодняя солома, нарубленная мелко, – чем мельче, тем лучше, – ошпаренная кипятком и немного присыпанная отрубями.

К той поре, когда из земли полезут первые стрелки травы, а глаза прослезятся от радости – вот и еще одну зиму одолели, перемогли, остались живыми, коровы-кормилицы, без которых крестьянам не выжить, сумеют наголодаться вволю и от радости будут плакать точно так же, как и люди.

Так что жизнь в селе их по имени Назарьево или Назарьевское, кому как нравится, – была непростая, во сне если увидишь – проснешься с мокрой от слез физиономией.

В общем, Солоша впряглась в семейную лямку Егоровых в полную меру, потянула ее вместе с остальными, может быть, даже больше, чем остальные, вкладывая в работу все свои возможности и умение.

Итак, Назарьевское по меркам губернским, подмосковным – большое село, а по меркам тверским – еще больше, народ тут обитал разный, находился на виду – все до единого человека. По выходным ездили на ярмарку в Волоколамск. Не все, конечно, но те, кто накопил чего-нибудь годящегося для продажи, ездили обязательно.

И масло сладкое, русское, возили, и варенцы, и мясо – телятину со свининой, и кур – живых и уже безголовых, ощипанных, и шерсть чесаную, перетянутую на манер снопов веревками, и туеса с медом.

Деревня кормила не только такой заштатный городишко, как Волоколамск (при переписи населения тут по головам, говорят, считали не только жителей, но и кур, чтобы вышло больше), но и первопрестольную – Москву. В город везли лучшее, что имелось в крестьянских домах, отрывали от детей и отправляли на продажу, потому что и одежонку справную надо было купить, и обувку, и материала бабам на платья и кофточки, и плуг новый, и конскую борону взамен сработавшейся старой.

Надо заметить, что крестьяне той поры зарабатывали больше, чем рабочие в городах. К слову, уже в наше время были опубликованы исследования жизни крестьян и рабочих тех лет. Так вот, годовой доход крестьянских семей находился в интервале от 255 до 721 рубля и в среднем равнялся 432 рублям на «дворохозяина». Годовые заработки рабочих и городской прислуги находились в интервале 123–214 рублей: 123 – у прислуги и поденщиков в 1904 году, 214 – у фабрично-заводских рабочих в 1901 году и около 200 рублей – у прочих категорий пролетариев[1].

 

Но выпадали у крестьян и годы иные, – через раз, – когда везти в город было нечего, более того, сельские жители сами отправлялись промышлять в город, чтобы добыть там хотя бы пригоршню крупы или горсть гороха – детям на запущенку.

Годы те были черными и хлебнули Егоровы беды по самое горло – сполна.

От голода, от холода, от болезней у Василия с Солошей умерли дети – первый, второй, третий… Счет этот страшный ожидал продолжения.

Но на смену черному году приходил год светлый, и доверчивому народу казалось, что все выровнялось и следующий год тоже будет светлым, но не тут-то было – выпадала морозная бесснежная зима, которая выжигала все озимые, за ней – беспощадное, без единого дождя лето с раскисшей донельзя осенью, и все – люди вновь оставались без хлеба.

Тогда выли от голода старухи, собаки ели одна другую, умирали детишки, особенно малые, которые еще ничего не могли сказать, не могли пожаловаться на боль и захлебывались слезами, будто водой в пруду, синели на глазах, – откачать их не было никакой возможности…

Малышей было жалко больше всего. Улетали их невинные души в высь, и тогда в бездонном небе возникали легкие, будто сотканные из невесомого пуха облака, плыли куда-то неторопливо…

А куда именно плыли – взрослым не понять, мозги у них не доходили до этого.

Двух человек беда в селе Назарьевском обходила стороной, она словно бы боялась к ним приближаться, – это были владелец быка Савоськи, покрывавшего всех окрестных коров, и хозяин огромного огненно-рыжего жеребца, к которому тоже ходила вся округа, ибо жеребенок никогда не бывал лишним в хозяйстве. А теленок, даже самый завалящий, худосочный, тем более.

Но случалось, что и с этими счастливчиками приключались презанятнейшие истории.

Как-то Василий Егоров зашел к Тимохе Бердичеву, хозяину жеребца, – надо было покрывать кобылу и об этом следовало договориться заранее. И цену следовало обговорить заранее, чтобы не остаться без штанов.

Тимоха, слюнявя прилипший к нижней губе обмылок «козьей ножки», чистил своему кормильцу копыта – срезал ножом костяную коросту, помыкивал под нос протяжную, полную тоски песню про ямщика и думал о чем-то своем.

– Наше – вашим, – вежливо поприветствовал Тимоху Василий, стянул с головы картуз в знак уважения к владельцу племенного жеребца, но Бердичев, похоже, его даже не услышал, продолжал методично орудовать ножиком и помыкивать песню, Василий вновь поклонился еще и произнес в полный голос: – Наше – вашим… Здравствуйте, значит.

На этот раз Тимоха услышал гостя, повернул голову и приподнял одну бровь, под которой тускло засветился слезящийся глаз.

– Ну? – произнес ответно. – Наше – вашим, давай спляшем… Чего надо?

– Да вот… Гнедухе моей пора настала в очередной раз свадьбу сыграть, – смущенно пояснил Василий.

– Раз настала пора, значит, – сыграем, – Тимоха запустил пальцы в волосы, взъерошил их, – и словно бы жаркое пламя заполыхало на его голове: уж очень рыж был назарьевский бобыль.

– А еще я насчет магарыча, – Василий замялся. – Что мне вместо магарыча принести?

– Вместо магарыча – магарыч, – бобыль довольно хохотнул, опустил ногу жеребца на землю, воткнул ножик в скамейку. – Тьфу! – он неожиданно поморщился, отклеил от нижней губы размокший табачный лохмот. – Пользы никакой, а во рту словно бы жеребец с парой кобыл переночевал. Хоть навоз из зубов выковыривай…

Разговор о цене за услуги жеребца – такой же обязательный и тревожный для всякого хозяина «невесты», как и сам акт «закладки нового жеребенка». Бердичев может столько запросить, что семья продаст все ценное, что у нее имеется, и все равно не сможет оплатить «гонорарий»… По этой причине все назарьевцы старались с Тимохой дружить и при случае выпить с ним первача, закусить рукавом, пахнущим дымом и навозом, даже зажевать. А уж если у кого-нибудь в кармане завалялся сухарик.

Василий договорился, что хозяин возьмет с него цену божескую – полтора куля картошки. С других Тимоха брал больше, иногда много больше.

Шел Егоров домой и руки потирал довольно – хорошо, Тимоха в настроении был, не стал с него последнее сдирать, а мог бы ведь и три куля картошки взять. Тогда бы пришлось практически нести последнее – оставаться без жеребенка ведь нельзя…

Вечером Василий приволок на тележке полтора куля картошки. Поставил на видном месте на крыльце и, вызвав на улицу хозяина, сказал:

– Вот!

Тимоха заглянул в ополовиненный куль.

– Гнилушек мне тут не накидал?

– Да ты чего, дядя Тимоха! Считаешь, что у меня совести нет?

– Ладно, – Тимоха успокаивающе махнул рукой. – Когда у нас срок наступает-то?

– В четверг.

– Значитца, и приводи свою красавицу в четверг, приготовь ее… И сам приготовься.

– А мне-то чего готовиться? – недоуменно приподнял широкие плечи Василий.

– Да так. На всякий случай.

Гнедую, очень покладистую кобылу егоровскую вообще-то звали не Гнедухой, а Лыской – от хомута у нее на шкуре имелись потертости, которые заросли, но цвет нового волоса оказался много светлее общего тона, вот и выглядели потертости, как небольшие аккуратные лысинки.

Из-за них Гнедуха – так кобылу звали раньше – стала Лыской: Лыска, да Лыска… Гнедуха охотно начала откликаться на новое имя, и старое, просуществовав еще немного, отмерло, а вскоре и вообще забылось.

Через все село Василий повел Лыску к Тимохе, для красоты «невесте» вплел в гриву синюю ленточку, которую одолжила Солоша, расправил ее – очень красиво получилось. И сам приготовился, как и велел Тимоха, – на ноги натянул новые яловые сапоги – лучшую обувь, которая у него была, смазал дегтем, чтобы голенища были мягкими и приятными, и теперь горделиво вышагивал рядом с Лыской.

Притопал он с кобылой к Тимохе, как оказалось, рановато, – заявился он улыбающийся, довольный собою и Лыской, а у Бердичева – клиент из соседнего села верхом прискакал, – у тамошнего жеребца, оказывается, карантин – чего-то он подцепил, и коновалы запретили ему заниматься главным своим делом – мужским.

– Погоди немного, – попросил Тимоха Василия, отлепил от нижней губы размякшую, спаленную почти до основания «козью ножку», швырнул себе под ноги. Принадлежал Тимоха, судя по всему, к категории людей, которые курить начали еще в утробе матери, а может быть, даже раньше.

Был Василий человеком послушным, в душе своей, несмотря на крестьянское происхождение, интеллигентным, и, если его просили подождать, он терпеливо ждал, и вообще у людей двухметрового роста и комплекции Добрыни Никитича вздорных, вечно всему и всем сопротивляющихся, крикливых и злобных характеров не бывает. В истории такие случаи почти не были замечены.

Подождать так подождать. Василий отвел Лыску в тень, привязал к дереву, сам присел на землю, стал наблюдать за Тимохиными действиями.

Как это происходит у людей, Василий Егоров уже знал, а вот как у лошадей – знал не очень. Видел один лишь раз и только.

А Тимоха тем временем вывел из стойла своего нервно вздрагивавшего Рыжего. Жеребец, увидев кобылу, со смирным видом ожидавшую его, чуть на дыбы не поднялся, заржал обрадованно, звонко, даже птиц с ближайших деревьев разогнал своим полным любви криком, – Бердичев едва удержал его, резко рванул вниз повод:

– Но-но, разбойник с большой дороги!

Но удержать Рыжего было сложно, боевой орган его, висевший длинной метровой кишкой, приподнялся лихо, щелкнул головкой по пузу – позавидовать можно было такому знатному инструменту. К Рыжему поспешно подвели кобылу, и жеребец, продолжая нетерпеливо ржать, полез на нее.

Ситуация опасная: напористый жеребец мог запросто изувечить кобылу, такие случаи бывали, попадал своим инструментом не туда, куда надо, в отверстие рядом, и сбивал в кучу издырявленный смятый кишечник… Кобыла в муках погибала.

Отвечал за действия жеребца его владелец, это было естественно, не хозяина же кобылы подпускать к ржущему, дрожащему от нетерпения зверю, – всем должен руководить хозяин, и если жеребец начнет увечить кобылицу, он может сдавить рукой лопающиеся от натуги гениталии, и тогда «жених» осядет.

Следил Тимоха за процессом очень внимательно, вовремя подхватил тяжелый инструмент обеими руками и начал направлять его в нужную щель.

С первой попытки не получилось – инструмент воткнулся в хвост. Тимоха плечом подпер пузо жеребца, с криком осадил, пробуя подать «жениха» назад.

– Сейчас по морде кулаком засвечу, – пообещал он жеребцу. – Хочешь?

Этого жеребец не хотел и немного сдал назад.

Вторая попытка была более удачной, точнее, более меткой, но все равно попадание было не в десятку, а, скажем так, в шестерку, надо было скорректировать «направление главного удара», и Тимоха едва ли не целиком залез под брюхо жеребца и, держа, инструмент двумя руками, внес точную артиллерийскую поправку, подал из-под живота команду своему подопечному:

– Ну-ка, ну-ка, ну-ка… Давай, давай, не промахнись!

Услышав знакомую команду, жеребец и надавил, что было силы надавил, вгоняя орудие в чрево кобылицы.

Тут Тимоха сплоховал, здорово сплоховал, просчитался с мгновениями и не успел выскочить из-под брюха Рыжего. Жеребец притиснул Тимохину голову к заднице кобылы.

Натиск был страшенный, Тимоха даже закричать не смог, крик у него застрял в глотке, оглушающе громко захрустела черепушка, да еще был слышен тонкий длинный звук. Непонятно было, откуда он исходил – то ли из стиснутого рта, то ли из штанов.

Мужик, хозяин кобылы, тощий, в легких лаптях с длинными бечевками, обмотанными вокруг штанин, – запрыгал воробьем вокруг жеребца, задергал повод, чтобы сделать что-то, спасти Тимоху, но силенок и сообразительности у него было маловато, совладать с горой напружинившихся мышц Рыжего он не сумел.

– Э-э-э-э! – отчаянно заблажил, заорал мужик, задергался, повисая на ременном поводе.

Этот крик привел в чувство Василия Егорова, находившегося в состоянии некого онемения, чуть ли не столбняка, он вскинулся, прыгнул к жеребцу.

Почти на лету перехватил повод и, глядя на красный, по-разбойному налитый кровью глаз Рыжего, – ему был виден только один глаз коня с небрежно наброшенной на него челкой, что было силы потянул вниз закушенную зубами уздечку.

Жеребец захрипел и немного сдал, ослабил нажим. Тимоха вялым кулем свалился Рыжему под копыта. Василий оторвался от уздечки, поспешно нырнул вниз, подхватил незадачливого владельца «жениха» под мышки и оттащил в сторону – туда, где весело посвистывал ветерок и около свежей поленницы бродили куры, выискивая что-нибудь съестное.

– Дядя Тимоха! – выкрикнул Василий громко, похлопал бедолагу по иссиня-бледным, враз запавшим щекам. – Ты живой?

Ответа не последовало – Тимоха находился без сознания. А может, и не без сознания, может, вообще уже находился в далекой дали, куда предстоит отправиться каждому человеку – никто этой дороги не избежит. Василий тряхнул Бердичева, выкрикнул громко, прямо в ухо:

– Ты живой?

Вопрос должен был дойти до Тимохи, тот должен был услышать, но ничего не услышал поверженный владелец племенного жеребца, он даже не пошевелился.

Перепуганный мужичонка, прибывший из соседнего села, поспешно выволок кобылу из-под жеребца и вознамерился побыстрее дать деру, словно бы боялся, что его обвинять в членовредительстве.

– Ты куда? – прокричал ему Егоров, но мужичонка уже не слышал его, подпрыгнув ловко, он завалился грудью, а потом и животом, на спину лошади, развернулся лежа, будто артист из балаганного цирка, и врезал лаптями по бокам лошади, – тот еще был драгун… Гвардеец!

Кобыла послушно замолотила копытами по деревенской улице.

– Тьфу! – плюнул вслед мужичонке Василий, нагнулся над неподвижным Тимохой. – Ты погоди, я сейчас… Чего-нибудь сговорю. Ты погоди!

Медицины в селе не было никакой, для этого нужно ехать в Волоколамск, где прямо на окраине стояла плохонькая больничка с красноносым, часто пьяным доктором, еще были два фельдшера… Хоть и незавидное это было хозяйство, но все-таки было, при благоприятном стечении обстоятельств могли и запор проткнуть деревянным шомполом, и насморк вылечить двумя умелыми ударами кулака.

 

А в Назарьевском только соседские куры могут прискакать на помощь, да Тимохин индюк кучкой вонючего вещества, выдавленного из-под хвоста, пометить физиономию увечного… Была еще бабка Мирониха, но она ничего, кроме заговоров, не знала. Могла бородавку с носа свести или чирей с неудобного места удалить – вот, наверное, и все.

– Погоди малость! – вновь прокричал беспамятному Тимохе Василий и поспешно вымахнул на улицу.

Куда бежать? Наверное, все же к Миронихе, больше ведь некуда. Побежал к ней – хоть и не сделает она ничего, но все же подскажет, как действовать дальше. Лишь бы дома застать старуху.

Мирониха была дома, готовила корове теплое пойло – корову свою, дававшую ей каждый день целый подойник жирного молока, Мирониха любила больше самой себя, лелеяла буренку, готова была уступить ей свою кровать с пышными подушками, а сама переселиться в хлев на ее место.

– Баба Мирониха, баба Мирониха, – зачастил было Василий, но сорванное дыхание мешало ему говорить, комком застряло в горле, голос обратился в какое-то сдавленное птичье пищание. – Баушка…

Глаз у Миронихи был наметанный, она сразу сообразила: дело не абы какое, не рядовое.

– Ну чего? – Мирониха нетерпеливо притопнула ногой.

– Баушка…

– Ну, я баушка. И что?

Василий всосал птичий писк в себя, с трубным звуком выбил и заговорил нормальным голосом:

– Баба Мирониха, там жеребец Тимоху до смерти зашиб. Не шевелится Тимоха…

Мирониха всплеснула руками и разом забыла о коровьем пойле.

– Пошли!

Надо отдать ей должное: она всегда была готова оказать помощь, только не всегда могла помочь, но в такой вещи, как отзывчивость, ей отказать было нельзя. По деревенской улице, подметая пыль длинным подолом юбки, Мирониха припустила так, что Василий за ней едва поспевал.

В Тимохин двор она вбежала первой, увидев владельца жеребца, валявшегося на земле кучей смятого тряпья, кинулась к нему. Жеребец, подергивая яркой рыжей шкурой, стоял рядом и, удивленно скаля зубы, которыми он мог, наверное, запросто перекусить бревно, смотрел на хозяина: неужели это он завалил его?

Когда жеребец навис над Миронихой, словно бы хотел что-то спросить, та вскинулась и сунула ему в храп кулак:

– Прочь отсюда, окаянный!

Жеребец поспешно оттянулся к стойлу, тут его перехватил Василий, накрутил повод уздечки на кулак и затащил негодника в стойло. Свою Лыску подставлять под этого душегуба он пока воздержится.

А Мирониха тем временем колдовала над Тимохой, всплескивала руками, совершали какие-то сложные движения и бормотала про себя неведомую молитву.

– Ну чего, баба Мирониха? – не выдержал Василий, попробовал повиснуть над ней, подобно жеребцу, вместо ответа Мирониха также вскинула над головой кулак – молитву она не прерывала. Василий понимающе кивнул, присел на корточки рядом.

Сколько ни мучилась Мирониха, в сознание Тимоху так и не привела, привстала с горестным вздохом.

– Что, жеребец совсем убил его? – неверяще спросил Василий.

– Нет, еще не совсем, но близко к тому, – такой приговор вынесла Мирониха, затем, помяв пальцами верхнюю губу, добавила: – Тимоху надобно везти в Волоколамск, в больницу, там ему должны помочь. И чем быстрее отвезти, тем будет лучше. Понял, Василий?

– Понял, чем… – Василий хотел выругаться, но вслух это делать не стал, выругался про себя.

Ох, и налетел же он… На камень посреди чистого поля, где камней никогда не бывало, зацепился за него обоими лаптями, а потом еще и физиономией гвозданулся, одним ударом поставил себе синяк сразу под оба глаза.

Вместо того чтобы дело дельное справить, подвести кобылу под жеребца, он должен теперь Тимоху этого, кривым пальцем сотворенного, в уезд транспортировать. На своей несчастной Лыске, которая может без жеребенка остаться. В телегу придется беднягу запрягать…

– Поторопись, Василий, – подогнала его Мирониха, продолжая щипать твердыми пальцами верхнюю губу, – не то этот умелец может закусить губу и умахнуть на ближайшее облако.

Жалко, конечно, если Тимоха вместо того, чтобы мять лаптями землю и жевать картошку, переселится на небеса, но забота о нем будет не Василия, а деревенского «обчества», старосты Жилина и его помощника по навозно-колесной части Муранькина. Василий Егоров в дела «обчества» не полезет.

Пришлось на бедную Лыску натягивать хомут и втискивать в оглобли, сделал это Василий быстро, поскольку Мирониха покоя не давала, все подгоняла его, монотонно бубня под нос:

– Быстрее, быстрее! Поторопись, Василий!

В Волоколамске, когда Егоров прикатил в уездную столицу, пришлось не только с фельдшерами и доктором общаться, но и с полицейским, приписанным к больнице – пучеглазым, медлительным, усатым, очень похожим на мартовского кота.

Полицейский был такой важный и сам себе казался таким большим начальником, что готов был рассматривать Василия, как обычную мелочь, худосочного комара или блоху, позволившую себе укусить какого-нибудь государственного мужа, сквозь увеличительное стекло.

– Хто ты таков и почему довел человека до такого состояния? – полицейский вперил выпученный взгляд на вход в палату, растворившую в себе Тимоху. Унесли его, как покойника, ногами вперед и это был плохой признак. – Это надо же, голова у человека стала сплющенная, как банка с сапожной ваксой…

Пришлось объяснять этому носорогу, что виноват в увечье не Василий, а совсем другое лицо – жеребец Рыжий.

То, что Рыжий – жеребец, полицейский пропустил мимо ушей и грозно вздернул пучки бровей.

– Хто таков Рыжий? Как фамилия?

Пришлось подробно, едва ли не на пальцах, рассказывать полицейскому чину, что за субъект о четырех ногах по прозвищу Рыжий.

– Значит, у разбойника этого рыжего фамилии нету?

– Нету.

– Придется отвечать за него.

– Ну как я могу отвечать за чужого жеребца?

Полицейский еще больше выпучил глаза, брови загнал едва ли не под самый козырек форменной фуражки и признался откровенно:

– Этого я не знаю. Но отвечать придется обязательно.

В общем, кругом болото с квакающими лягушками, грязной задницей воняет, – не думал Василий Егоров, что попадет в такую беду.

Он считал, что полицейский препроводит его вместе с Лыской в кутузку, посадит там на голодный паек – по стакану холодной воды ему и Лыске утром и вечером и больше ничего, но пучеглазый чин все-таки понял, что не мог Василий выступить в роли парового молота и сплющить башку человеку, велел ему расписаться в казенной бумаге и, как всякий начальник, прочитал назидательную проповедь.

Хорошо, что Василий знал грамоту, сумел лихо расписаться и еще начертать в той казенной цидуле три слова: «Это не я!» После проповеди полицейский отпустил его домой.

Кобыла Лыска осталась в тот год непокрытой, полтора куля картошки пропали, поскольку Тимоха вернулся домой дурак дураком, не помнил совершенно, кто он и что он, как его звали и где живет. За жеребца «обчество» выдало ему целый червонец денег – одной красной ассигнацией, – и продало Рыжего на сторону за пятнадцать рублей золотом, – особенно рьяно тут старался помощник старосты по навозно-колесной части Муранькин, – и село Назарьевское навсегда лишилось коня-производителя.

На следующий год Лыску пришлось гнать в родное село Солоши Егоровой – Александровское, – там и жеребец имелся нормальный, и хозяин у жеребца тоже был нормальный.

Василий, жалея кобылу, только головой качал:

– Бедная Лыска, бедная Лыска! – озабоченно запускал пальцы в вихры, теребил их, мял, да вздыхал, заботясь о своем хозяйстве, с которого стало кормиться все труднее – до весны не хватало ни хлеба, ни картошки, и взаймы взять что-либо было не у кого – ни денег в Назарьевском, ни еды.

Дети, которые справно, один за другим, появлялись у Солоши, не выдерживали деревенских условий – умирали от истощения, а то и просто от голода, у Солоши пропадало молоко, в хате было холодно, поскольку дров было взять негде, любая порубка считалась незаконной и за нее сажали в тюрьму.

Из Назарьевского там тянули срок уже четверо мужиков, упаси Господь было присоединиться к ним – без мужика любое хозяйство легко заглохнет.

И хотя у всех была свежа в памяти война с японцами и потеря Порт-Артура, назревала война новая, ее запах носился в пространстве – похоже предстояла большая баталия с германцами.

Солоша плакала, уткнувшись головой Василию под мышку:

– Тебя, Вась, возьмут германца бить, что же я одна буду делать?

1Из исследований доктора исторических наук Бориса Миронова.

Издательство:
ВЕЧЕ