Название книги:

Мельмот

Автор:
Сара Перри
Мельмот

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

MELMOTH by SARAH PERRY

Все права защищены. Любое воспроизведение, полное или частичное, в том числе на интернет-ресурсах, а также запись в электронной форме для частного или публичного использования возможны только с разрешения владельца авторских прав.

Книга издана при содействии Rogers, Coleridge & White Ltd

и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга

Перевод с английского Анны Гайденко

Дизайн обложки Crow Books

© Melmoth © 2018 Aldwinter Ltd

© Dyer Images © iStock

© Анна Гайденко, перевод, 2020

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2020

* * *

Памяти

Чарлза Роберта Метьюрина

и Дж. М. Ю.


Держи ум твой во аде

и не отчаивайся.

Силуан Афонский
цитируется по «Работе любви» Джиллиан Роуз

Й. А. Хоффман

Национальная библиотека Чешской Республики

Декабрь 2016

Дорогой доктор Пражан,

Как глубоко я сожалею, что Вы получите эту рукопись и станете свидетелем того, что я совершил!

Вы неоднократно спрашивали: «Йозеф, что вы пишете? Чем вы все время занимаетесь?» Друг мой, я ничего Вам не рассказывал, потому что стоял на страже у двери. Но теперь у меня кончились чернила, дверь распахнута, а за ней поджидает нечто такое, что полностью уничтожит и ту каплю уважения, которое Вы, возможно, питали ко мне. Это я еще смогу перенести, поскольку никогда такого отношения и не заслуживал, но я боюсь за Вас: за порогом светит только один огонек, и он гораздо страшнее темноты…

Прошло десять дней, и я постоянно думаю только о том, как я виноват, виноват, чудовищно виноват! Я не сплю. Я чувствую на себе ее взгляд, поворачиваюсь одновременно с надеждой и с ужасом – и никого не вижу. Я иду по улицам в темноте, будто бы слышу ее шаги и вдруг ловлю себя на том, что протягиваю к ней руку, – но она однажды уже звала меня с собой и едва ли сделает это снова.

Я оставляю эту рукопись сотрудникам библиотеки с указанием передать ее Вам, как только Вы придете.

Простите меня! Она уже близко!

Й. А. Хоффман

Часть 1

Смотрите! В Праге зима. На мать городов с ее тысячами шпилей опускается ночь. Взгляните, какая темнота у вас под ногами, на каждой улице, в каждом переулке, как будто везде метлой взвихрили мягкую черную пыль, взгляните на каменных апостолов на старом Карловом мосту и на голубоглазых галок на плечах святого Яна Непомуцкого. Смотрите! Она идет по белеющей брусчатке моста, опустив голову, – Хелен Франклин, сорока двух лет, не высокого и не маленького роста, не брюнетка, но и не блондинка. На ней ботинки, которые она носит с ноября по март, на запястье – материнские стальные часы. Искрящиеся крупинки снежной соли падают ей на рукава и на плечи. Перетянутому поясом скромному пальто, бесцветному, как и она сама, уже девять лет. Через плечо перекинут узкий ремешок сумки, в которой лежит ее работа на сегодня (перевод с немецкого на английский инструкции к стиральной машинке) и зеленое яблоко.

Зачем вам отвлекаться на такое скучное зрелище, когда над головой рвется покров низких туч, а из перевернутой плошки серебряного месяца на речную гладь льется молоко? Совершенно незачем – если только по той причине, что это последние часы и долгие минуты короткого дня, когда Хелен ничего не знает о Мельмот, когда гром всего лишь гром, а тень – просто темное пятно на стене. Если бы вы могли ей сейчас об этом сказать (шагните вперед! возьмите ее за руку и шепните!), быть может, она бы остановилась, побледнела и в замешательстве уставилась на вас. Быть может, она бы посмотрела на освещенный замок, возвышающийся над Влтавой, на белых лебедей, спящих на берегу, потом развернулась на низких каблуках и пошла обратно наперерез толпе. Но нет, бесполезно: она бы просто равнодушно и слегка удивленно улыбнулась (она всегда так делает), стряхнула бы вашу руку и двинулась дальше.

Хелен Франклин останавливается на пересечении моста и набережной. Трамваи с грохотом тянутся к Национальному театру, где в оркестровой яме облизывают язычки своих инструментов гобоисты, а первая скрипка трижды стучит смычком по пюпитру. Рождество было две недели назад, но механическая елка на Староместской площади по-прежнему вращается под мелодичные звуки Штрауса, и туристки из Хоува и Хартлпула по-прежнему держат в руках бумажные стаканчики с глинтвейном. С Карловой улицы доносится запах ветчины, дыма и трдельников в сахаре, приготовленных на углях; здесь можно полюбоваться оперением сидящей на перчатке совы, а за пригоршню монет осторожно подержать ее на руке. Но все это сцена, за которой видны канаты и подъемные блоки, – поддаться самообману приятно разве что на один вечер, не больше.

Хелен не обманывается и не обманывалась никогда – развлечения Богемии не для нее. Она не смотрела спектакль на астрономических часах, чей создатель был ослеплен, чтобы другие его творения не превзошли пражские куранты и не посрамили город; не покупала матрешек в алых цветах английского футбольного клуба; не любовалась Влтавой в сумерках. Она изгнанница, совершившая преступление, которое невозможно искупить, и теперь смиренно отбывает пожизненное наказание – сама себе присяжный и судья.

Загорается зеленый свет, и Хелен, подхваченная шумным приливом хлынувшей на дорогу толпы, оказывается прямо у железного ограждения. Она достает из кармана перчатки – и вдруг различает за шумом голосов богатых корейцев, которые спускаются к пришвартованным у причала золотисто-медным катерам, свое собственное имя, донесенное ветром с реки. Кто-то зовет ее: «Хелен! Хелен Франклин!» – так отчаянно, словно бы она уронила кошелек. Вскинув голову и машинально прикрыв рот рукой в перчатке, она вглядывается в толпу и замечает замершего в свете фонаря высокого мужчину, без пальто, в одной голубой рубашке, – дрожа от холода, он прижимает к груди что-то большое и темное. Их глаза встречаются, он делает знак рукой. На ее «Да?» он отвечает повелительным, нетерпеливым: «Да! Может, подойдешь ко мне? Подойди, пожалуйста». Он так дергает рубашку, будто полупрозрачный шелк вызывает зуд, и его бьет крупная дрожь.

– Карел? – говорит Хелен, так и не двинувшись с места.

Это Карел Пражан – ровно половина всех ее друзей и знакомых. Их дружба завязалась в кафе Национальной библиотеки Чешской Республики, где тем утром не оказалось свободных столиков. Он высок и изящно худ, темные волосы всегда блестят. Он носит шелковые рубашки, туфли из замши или телячьей кожи – в зависимости от времени года, – и неизменно выглядит так, будто только что побрился. Есть в нем что-то привлекательное, хоть красотой он и не блещет. Но даже с такого расстояния, даже когда проходящие мимо дети в ярких пуховичках толкают со всех сторон, можно различить землистый цвет его лица и запавшие глаза – как у человека, который не спит ночами. От холода у него посинели губы, а рука, прижимающая к груди темный предмет, неподвижна, будто все суставы в ней окаменели.

– Карел, – говорит Хелен и медленно направляется к нему.

Сделав с десяток шагов, она замечает, что держит он папку из грубой черной кожи, с истершимися от времени кромками, трижды обвитую кожаным шнурком. В слабом свете фонаря блестит отметина на краю папки, но что там написано, не разобрать.

– Карел, – произносит Хелен, – вот, надень-ка мой шарф. Что произошло?.. Где твое пальто?.. Тебе плохо? – Тут ее осеняет догадка, которая, пожалуй, ближе к истине. – Что-нибудь с Теей?

Перед ее глазами возникает Тея, подруга Карела и, несомненно, лучшая его половина, безжизненно обмякшая в инвалидном кресле и устремившая пустой взгляд куда-то сквозь оштукатуренный потолок первого этажа: ночью еще один тромб в головном мозге – именно этого они всегда и боялись – все же убил ее.

– С Теей? – нетерпеливо переспрашивает Карел. – Да что с ней может быть? Она жива-здорова… Нет, не надо. – Он с раздражением отталкивает протянутый шарф и пристально всматривается в Хелен, словно силясь понять, зачем она тут.

– Простудишься.

– Забери! Не простужусь. Да хоть бы и так, черт с ним. Давай-ка лучше присядем.

Он оглядывается, будто собираясь усесться по-турецки прямо на тротуаре, потом поднимает кожаную папку и встряхивает ее у самого лица Хелен. Она отмечает, что папка тяжелая, вся в разводах от влаги, плотно набита какими-то бумагами, а в уголке, прежде прикрытом большим пальцем Карела, полустертая позолоченная монограмма – Й. А. Х. Хелен с тревогой понимает, что в том, как Карел держит папку, сквозит одновременно и жадность, и отвращение, будто он всю жизнь жаждал ею завладеть, а обретя наконец, обнаружил, что от нее мерзко пахнет.

– В общем, ничего хорошего. Мне придется кому-то рассказать, а ты как никто другой сумеешь все это выдержать. То есть… – Он осекается на полуслове и невесело смеется. – Да подойди она вплотную и посмотри на тебя в упор, ты и тогда не поверила бы. Ни единому слову не поверила бы!

– Она? Кто – она? Карел, ты взял эту папку… у кого-то из друзей? Прекрати уже свои фокусы!

– Ну… Увидишь, – отвечает он уклончиво.

И направляется куда-то, бросив через плечо, чтобы она не отставала, – так говорят ребенку, причем надоедливому. Она идет за ним по мощенному булыжником переулку, ныряющему в каменную арку, которую и увидеть-то непросто, даром что отсюда до главной туристической улицы не больше десяти метров. Он толкает крашеную дверь, проскальзывает между тяжелыми шторами, защищающими от уличного холода, и, сделав знак следовать за ним, садится в тускло освещенном углу. Хелен знает это место – запотевшие от духоты окна, зеленые пепельницы, тусклые лампочки в плафонах из зеленого стекла, – и тревога ее чуточку отпускает. Она садится рядом (Карела все еще трясет), стягивает перчатки, расправляет на запястьях рукава кардигана и поворачивается к другу.

 

– Тебе надо поесть. Ты и так слишком худой, а теперь совсем отощал.

– Я не хочу есть.

– Все равно. – Хелен подзывает девушку в белой блузке и заказывает Карелу пиво, а себе воду.

– Думаешь, я выгляжу смешно, да? – говорит Карел.

Он приглаживает волосы, но от этого становится только заметнее, что за последнюю неделю он постарел лет на пять: измученное худое лицо, в щетине блестит седина.

– Что ж, может, так и есть. Вот, полюбуйся на меня. Как видишь, я не сплю. Сижу ночами, читаю, перечитываю… Тею беспокоить не хочется, поэтому читаю под одеялом. Ну, знаешь, с фонариком. Как мальчишка.

– И что ты читаешь?

Принесли воду с одиноким кубиком льда и пиво.

– Она спрашивает, что я читаю! Без лишних слов. В этом вся ты. Мне даже легче стало – да и как иначе? Когда ты рядом, все это кажется таким… фантастическим, таким нелепым. Ты настолько обыкновенная, что само твое существование словно отрицает всякую возможность необыкновенного. Это был комплимент.

– Я так и поняла. Ну расскажи, что ты там читаешь. – Хелен передвигает свой стакан, чтобы он оказался ровно в центре бумажной салфетки. – То, что в папке?

– Да. – Он вытряхивает из пачки сигарету «Петра» и с третьей попытки зажигает ее. – На, бери. Давай же. Открывай.

В его взгляде мелькает почти злорадство, и Хелен вдруг представляется ребенок, который прячет пауков в пакет с конфетами. Она тянется за папкой – ледяной, будто пропитавшейся вечерним холодом, – распутывает туго затянутый шнурок, с которым приходится повозиться, он трижды обмотан вокруг папки и завязан на несколько узлов. Наконец шнурок неожиданно поддается, папка раскрывается, и по столу разлетаются листы пожелтевшей бумаги.

– Вот, – говорит Карел. – Вот! – И, ткнув в листки пальцем, откидывается к стене.

– Можно посмотреть?

– Если хочешь… подожди, подожди! – Он смотрит на заколыхавшийся бархат штор, потревоженных распахнувшейся дверью. – Это она… это она? Ты ее видишь?

Хелен оборачивается. Входят двое парней – лет восемнадцати, не старше, – раздуваясь от гордости, что могут потратить свой законный дневной заработок. Отряхивают снег с рабочих ботинок, грубовато окликают официантку и утыкаются в мобильники.

– Это какие-то мужчины, – говорит Хелен. – Два самых обычных парня.

Карел смеется, передергивает плечами, снова выпрямляется.

– Не обращай внимания. Почти не сплю, ты же понимаешь… Я просто… мне показалось, что я увидел одну знакомую.

Хелен внимательно изучает его. На лице Карела тревога и замешательство, и ее любопытство обостряется, словно голод. Но сочувствие в ней одерживает верх – сам расскажет, когда решится, и Хелен переводит взгляд на рукопись. Текст написан по-немецки, каллиграфическим наклонным почерком, овладеть которым наверняка было так же трудно, как теперь его разобрать. Некоторые строчки зачеркнуты, внизу – пронумерованные сноски. Рукопись похожа на палимпсест из музейного архива, однако на титульном листе значится 2016 год. Скрепкой к стопке приколот отдельный листок с машинописным текстом на чешском, датированный прошлой неделей и адресованный Карелу.

– Это писали не мне. – Хелен переворачивает листок. Беспокойство снова нарастает, и она произносит резче, чем собиралась: – Нет бы рассказать, в чем дело, но ты ведешь себя как ребенок, которому снится кошмар. Проснись уже, в конце концов!

– Да если б я мог! Если б я только мог! Так, ладно.

Он глубоко вздыхает, кладет обе ладони поверх бумаг и какое-то время сидит неподвижно. И потом спрашивает – спокойным, обыденным тоном, словно это не имеет никакого отношения к тому, о чем они говорили:

– Скажи, тебе знакомо имя Мельмот?

– Мельмот? Нет. Думаю, я бы запомнила. Мельмот… имя не чешское, да? Но и не то чтобы английское…

Хелен повторяет это имя в третий и в четвертый раз, как будто пробует, не горчит ли оно на языке. На ее собеседника это производит странное впечатление – он оживляется, и в запавших, обведенных черными кругами глазах вспыхивает жадный огонь.

– Да и откуда тебе его знать? Всего неделю назад оно и для меня ничего не значило. Всего неделю! – Он снова невесело усмехается. – Мельмот – она…

Его пальцы нервно поглаживают листки, и Хелен думает, что так успокаивают рассерженную кошку.

– Ты когда-нибудь чувствовала, как волосы поднимаются дыбом на загривке, будто холодный ветер ворвался в комнату и преследует именно тебя? Думаешь, это все ерунда, – как там говорят англичане, «гусь по твоей могиле ходит»? Но если бы ты только знала!

Он качает головой, зажигает еще одну сигарету, глубоко затягивается и тушит ее.

– Бесполезно. Ты мне не поверишь, и глупо в такое верить. На, прочти это письмо. – Он вытаскивает из-под скрепки страничку с печатным текстом. – Пойду возьму еще чего-нибудь выпить (видит бог, мне это нужно), а ты пока почитай. Бери же. Разве ты не любопытна, как и все вы, женщины, вечно подслушивающие у двери?

Надежный берег остался позади, и Хелен входит в темное море. Никогда за все годы их дружбы она не замечала, чтобы Карел чего-то боялся, был склонен к суевериям или принимал всерьез легенды. Произошедшая с ним перемена столь же огромна, как облечение смертного в бессмертие, и ей внезапно приходит в голову, что он умрет, что смерть уже оставила на нем и на еще не прожитых им днях свою печать, как водяной знак на белых листах бумаги.

Карел склоняется над барной стойкой, и прежде несвойственная ему сутулость пугает Хелен. Она вспоминает, каким высоким он казался и как прямо держал спину, когда впервые подошел к ней в библиотечном кафе, не найдя свободного столика. «Можно?» – спросил он по-чешски и, не дожидаясь ответа, сел и сосредоточился на какой-то мудреной схеме (пересекающиеся окружности, линии, сходящиеся в одной точке) и на яблочном пироге. Ее чашка с горьким остывшим кофе стояла возле брошюрки, которую надо было перевести с немецкого на английский по девять пенсов за слово. Хелен подумала, что вместе они смотрятся как павлин и воробей – доктор Карел Пражан в фиолетовом кашемировом свитере и Хелен Франклин в дешевой линялой рубашке.

Из этой случайной встречи ничего бы, конечно, не вышло, если бы не появилась Тея. Хелен подняла голову и увидела, что к ним, держа руки в карманах шерстяных брюк с широкими отворотами, подошла женщина, наклонилась и поцеловала Карела в макушку. Не слишком высокая, с короткими рыжими волосами, выглядела она лет на пятьдесят, и от нее пахло одеколоном. Она окинула Хелен веселым оценивающим взглядом.

– У тебя завелась подруга? – спросила она по-английски, и Хелен покраснела, потому что прозвучало это если не грубо, то по меньшей мере скептически.

Карел оторвался от своей тетрадки, посмотрел на Хелен с легким удивлением, как будто уже успел забыть о ее существовании, и поспешно сказал по-чешски, что просит прощения за беспокойство и что они сейчас уйдут. Преодолев желание сделать какую-нибудь гадость этой элегантной парочке, Хелен ответила на английском: «Не стоит, я сама уже ухожу» – и начала убирать вещи в сумку.

Тут Тея просияла. В этой внезапной вспышке радости, как потом поняла Хелен, отражался ее талант наслаждаться чем угодно и когда угодно.

– Боже, ваше произношение! Я как будто вернулась на родину. Лондон? Нет, наверное, Эссекс? Оставайтесь с нами, ладно? Сядьте, я сейчас возьму еще кофе… Карел, уговори ее остаться, я не хочу, чтобы она уходила!

Карел и Хелен обменялись понимающими взглядами – боюсь, сопротивляться бесполезно – ничего, я понимаю, – и так у нее впервые за много лет появились друзья.

Действительно, сопротивляться было бесполезно. В выходные Хелен Франклин, которая избегала развлечений и дружеского общения так же усердно, как монах-траппист уклоняется от разговоров, пришла к ним домой. Тея помешивала что-то в медной сковородке, а Карел сидел за вымытым до блеска столом и измерял кривизну выпуклой линзы. Хелен потом узнала, что он работает на кафедре в университете, изучает историю производства стекла и его применения в быту и промышленности.

– Это телескопическое зеркало, – сообщил он, рассеянно поприветствовав гостью и не отрываясь от работы, – так что линза должна быть параболической, а не сферической.

Хелен сняла пальто и перчатки, протянула Тее бутылку вина (которое сама пить не собиралась). Повинуясь жесту хозяйки, села за стол и сложила руки на коленях.

– Расскажете, что это?

– Я делаю телескоп-рефлектор, – ответил Карел. – Шлифую зеркало для него вручную, как Ньютон в 1668 году.

Он отложил стекло и показал ей свои ладони – загрубевшие, покрытые язвочками, с белой крошкой под ногтями.

Тея поставила на стол хлеб и масло. На шее у нее висел необычный зеленый кулон на длинной серебряной цепочке, похожий на стеклянный цветок. На плите шипела сковородка.

– Он никогда его не доделает.

– Фокусное расстояние составляет половину радиуса кривизны, – сказал Карел и посмотрел на Хелен. Не сумев скрыть привычной радости, которую доставляла ей возможность чему-нибудь поучиться, она стала с искренним интересом слушать, как он объясняет, что для создания зеркальной поверхности собирается покрыть стекло слоем алюминия.

Весь вечер Хелен наблюдала за новыми знакомыми. Тея была на десять лет старше Карела и по-матерински опекала и баловала его, время от времени одергивая, когда он, по ее мнению, перегибал палку («Не суй нос куда не надо! У нее свои секреты»). С Хелен она была внимательна и дружелюбна, хотя посматривала на нее с легким недоумением, как на человека довольно приятного, но со странностями. Карел, чьи реплики были полны тонкой иронии, казался равнодушным, – впрочем, это впечатление исчезало, когда он переводил на Тею полный нежности и благодарности взгляд или когда обращался к Хелен как учитель к ученице. Уже потом Хелен поняла, что мысли Карела занимают исключительно две вещи: его подруга и предмет его исследования, и что он из тех людей, кто досыта наедается любимыми блюдами, и к другим его даже не тянет.

Отказавшись от вина и согласившись лишь на крошечную порцию мяса, Хелен спросила Тею:

– Вы тоже преподаете в университете?

– Я на пенсии, – сказала Тея с улыбкой – мол, да-да, она знает, Хелен сейчас начнет протестовать, уверяя, что ей еще очень далеко до пенсионного возраста.

– В Англии она работала барристером, – пояснил Карел, махнув рукой в сторону полок, прогибающихся под весом учебников по праву. – Вон там, в черной жестяной коробке, до сих пор хранится ее парик. Она вела правительственное расследование. Могла бы добиться карьерных высот, если бы захотела, – добавил он с такой гордостью, будто это было его собственным достижением, и поцеловал ее руку. – Мой ученый друг.

От картошки с маслом, поданной на фарфоровом блюде, Хелен отказалась. Тея заметила, что гостья съела только половину своей порции и сделала пару глотков воды, но промолчала.

– Бесконечная работа, никаких развлечений, – сказала она. – Вот я и поехала отдохнуть в Прагу, потом это переросло в длительный отпуск, а там и на пенсию. К тому же я встретила Карела.

Карел поцеловал ее в ответ и с неодобрением посмотрел на тарелку Хелен. Ему, в отличие от Теи, недоставало такта.

– Вы не голодны? – спросил он и прибавил: – Что-то вы очень молчаливая.

– Все так говорят, – ответила Хелен.

Тея положила вилку.

– Вы давно в Праге?

– Двадцать лет.

– И чем занимаетесь?

– Переводами, хотя немецкий знаю лучше, чем чешский.

– Ничего себе! А над чем вы сейчас работаете? Шиллер? Петер Штамм? Новое издание Зебальда?

– Инструкция к электроинструментам фирмы «Бош».

(Хелен улыбнулась тогда и улыбается сейчас, вспоминая.)

– Да, врать не буду, я разочарована. Но скажите-ка, я ведь угадала, вы из Лондона? Или из Эссекса?

– Увы, из Эссекса.

– Ну что ж теперь. А в Прагу переехали, потому что?..

Хелен покраснела. Как объяснить свое добровольное изгнание этим чужим улыбающимся людям?

Тея увидела ее замешательство.

– Простите. Никак не избавлюсь от привычки вести перекрестный допрос.

– Интересно, будь наша гостья на скамье подсудимых, какой бы ей вынесли приговор? – поинтересовался Карел и, посмотрев на Хелен поверх бокала, допил вино.

Хелен вдруг почувствовала неприязнь к этой парочке – к их дорогой одежде и теплой квартире, к их обаянию, непринужденности, непрошеному гостеприимству, к тому, как они вытягивали из нее секреты. Но это ощущение быстро прошло, когда Тея, шлепнув Карела по руке, с примирительной улыбкой спросила:

– А кто-нибудь из вас видел в библиотеке в день нашей встречи старика, который плакал над рукописью? Как думаете, что там такое было? Может, он писал любовные письма кому-то давно умершему?

 

Потом, помогая Хелен надеть пальто, она сказала:

– Я очень рада, что вы пришли. Может, заглянете к нам еще раз, и мы поговорим об Англии, обо всем, что нам в ней не нравится, и о том, как хочется туда вернуться?

Хелен думает об этом с теплотой и в то же время словно сомневается в своих воспоминаниях – за месяцы, прошедшие с того дня, как у Теи случился инсульт, они будто бы стерлись. Больше нет их непринужденных вечерних бесед. А теперь она сидит перед стаканом воды за этим маленьким столиком, с этим новым Карелом – ссутулившимся, встревоженным, чуть ли не безумным. Если содержимое трижды обвязанной кожаным шнуром папки обладает такой страшной властью над ним, может ли оно нарушить и ее душевное спокойствие? Нет-нет, едва ли. Это спокойствие, доставшееся ей огромным трудом, непоколебимо, как камень. Хелен пододвигает к себе листок и читает: «Дорогой доктор Пражан, как глубоко я сожалею, что вы получите эту рукопись и станете свидетелем того, что я совершил…»

Хелен Франклин не пробирает озноб и волосы на ее затылке не встают дыбом, когда письмо дочитано. Ей любопытно, только и всего. Старик исповедуется в каком-то давно забытом грехе (я виноват, виноват, чудовищно виноват), от которого сейчас не вскинет бровь даже самый богобоязненный священник. И все же (она возвращается к письму, читает: у меня кончились чернила, дверь распахнута) в этом страхе и томительном влечении есть что-то странное, напоминающее стыдливую тревогу в глазах ее друга (она уже близко!).

Возвращается Карел, он несет говядину с густой подливкой, стекающей на ноздреватые кнедлики.

– Ну? – интересуется он с какой-то неприятной улыбкой.

Хелен берет тарелку и начинает есть – медленно, маленькими кусочками, без удовольствия.

– Бедняга, – говорит она. – Лет ему, наверное, уже очень много. Только глубокий старик или какой-нибудь любитель порисоваться станет печатать на машинке.

– Девяносто четыре. Выглядел так, будто его законсервировали в банке с уксусом. Я ему сказал: «Вы еще меня переживете. Приносите водку на мои похороны». Он посмеялся.

Хелен отмечает, что Карел говорит в прошедшем времени.

– Значит, он умер?.. Нет, спасибо, я пиво не буду. – Она кладет вилку и бросает на него сочувственный взгляд. – Знаешь, будет проще, если ты мне все расскажешь. Все – и про старика, и про женщину, которая тебе мерещится. Я не люблю загадки и сюрпризы. Сколько раз я тебе об этом говорила? Терпеть их не могу.

Он смеется, передергивает плечами, доедает свою порцию. Парни в рабочих ботинках уже ушли. В углу, склонившись над книгами, курит студентка.

Карел убирает листы обратно в папку, и его руки перестают дрожать.

– Хорошо, – говорит он. – Я тебе все расскажу. Точнее, расскажу все, что видел сам. Остальное за Йозефом. – Он смотрит на папку. – И да, он умер.

Повисает долгое молчание, оба из приличия как-то неловко склоняют головы. Потом Карел прикуривает от стоящей на столике свечи, откидывается на крашеную стену возле бархатной шторы и начинает:

– Я встретил его там же, где и тебя, – в библиотеке, ранним утром, чуть меньше года назад…

Тем ранним утром, чуть меньше года назад, мягкие лучи солнца падали на светлую астрономическую башню бывшего иезуитского коллегиума в Клементинуме, где теперь размещается Национальная библиотека Чешской Республики. Получив после инсульта Теи отпуск по семейным обстоятельствам, Карел каждый день сбегал сюда от собственного стыда и чувства вины. Женщина в инвалидном кресле, для которого у них дома приспособили уродливые пандусы, была не той, с кем он прожил десять лет, – он не мог делать вид, что это не так. Тея, которая вечно приглашала чуть ли не первого встречного на ужин или в черный театр[1] – она по-детски обожала эти представления; Тея, по которой и не скажешь, что ей можно доверить секреты, но которой он все-таки их доверял, – он боялся, что эта Тея исчезла навсегда. Ослабевшие ноги в дорогих туфлях стояли на стальной подножке кресла носками внутрь, некогда умелые руки безвольно лежали на коленях или теребили страницы книги. Карел вдруг обнаружил, что роль опекуна, которую всегда играла Тея, совершенно не для него. Кто теперь будет потакать его ребяческим капризам, когда он вынужден мыть ее, носить на руках, выдавливать анальгетики и антитромбоцитарные препараты из запечатанных фольгой блистеров и приносить их ей на блюдце? На подгоревший тост капнули слезы – Карелу хотелось бы, чтобы они были горькими, а не злыми.

– Да уходи ты уже, – сказала Тея. – Давай брысь отсюда. Думаешь, мне нужно, чтобы ты весь день путался у меня под колесами? Иди в библиотеку, а мне потом принесешь чего-нибудь вкусного.

Получив свободу, Карел теперь с облегчением – и со стыдом за это чувство облегчения – с понедельника по субботу приходил в Клементинум. Как обычно, он садился за стол под номером двести двадцать, фотографировал рукописи, бормотал себе под нос, делал заметки, а днем, когда в библиотеку приходила Хелен, встречался с ней в кафе и брал пирог с маком.

Шла, наверное, вторая неделя этих визитов в библиотеку – весна была уже вся в цвету, – когда его внимание привлек старик за двести девятым столом, от которого его отделял выложенный пробковой плиткой проход. Карел не сумел бы потом объяснить, что заставило его посмотреть в ту сторону, – может, резкое движение или яростный скрип пера? – но долго не мог отвести взгляд. Сосед, одетый в чересчур теплое, не по погоде, пальто, сидел неподвижно, лишь его правая рука строчка за строчкой покрывала страницу изящными буквами. Сидевшие в читальном зале студенты или барабанили по клавишам перед светящимися экранами ноутбуков, или, глядя в потолок, тихонько слушали музыку; старик же принес чернильницу и регулярно, как автомат, обмакивал в нее ручку. Возле чернильницы Карел увидел маленький брусок, какими мостят пражские улицы, – их то расшатывают и выбивают из кладки тысячи ног, то выталкивают снизу корни деревьев. Изредка старик дотрагивался до камня, не поднимая головы от записей. Казалось, во временном континууме образовалась брешь, и заглянувший в нее Карел перенесся на десятки лет назад. «Сейчас я услышу цокот копыт за окном», – подумалось ему.

Текст, над которым работал старик, кое-где сопровождался подробными примечаниями и напоминал научное исследование. Время от времени он перечитывал написанное и, презрительно поморщившись и покачав головой, рвал бумагу в клочья под укоризненными взглядами соседей. Место рядом с ним пустовало, но лампа была включена, а стул старик придвинул к себе, и если кто-то с надеждой подходил, прижимая книги к груди: «Можно?» – он поднимал глаза, сурово качал головой и придвигал стул еще ближе.

На другой день, зайдя рано утром в кафе взять кофе и булочку, Карел увидел за одним из столиков знакомую фигуру. Любопытство подтолкнуло его, словно ладонью в спину, и он подошел, поставил тарелку и спросил:

– Можно к вам присоединиться?

Старик вздрогнул и обвел глазами зал, потом положил руку на спинку стула рядом с собой, будто в знак того, что к нему вот-вот придут, и рассеянно пробормотал:

– А, да… Кажется, тут свободно.

Он говорил осторожно и степенно, и немецкий акцент выдавал в нем человека, для которого Влтава всегда будет называться Молдау.

– Вы так много работаете, – сказал Карел, кивая на лежащую на столе кожаную папку. – Нам всем до вас далеко. Поразительно! – Он протянул руку: – Карел Пражан, Карлов университет. Хотя я бываю там не очень часто, только по необходимости.

– Йозеф Хоффман, – ответил старик. – Приятно познакомиться.

Рукопожатие сопровождалось легким шелестом, будто Хоффман был сделан из бумаги.

Ни о чем важном они в тот день не говорили – стандартные любезные фразы о том, какая хорошая сегодня погода и как трудно в последнее время найти на полках нужные книги, потому что новые сотрудники все время расставляют их по-разному. Но в дальнейшем при встрече они всякий раз обменивались молчаливым приветствием, как коллеги, объединенные общей целью. Приятно было прийти в кафе и застать там Хоффмана, ковыряющего ложкой картофельный салат; приятно было видеть, что он снова принес кожаную папку с позолоченной монограммой Й.А.Х., которую время от времени потирал пальцем, и что по-прежнему хранил в кармане выпавший из брусчатки камень.

Карел так и не выяснил, кем работал Хоффман, но, к своему немалому восхищению, обнаружил, что его новый знакомый, который ни в одной стране не задерживался надолго, обладает огромной эрудицией. У Хоффмана была великолепная память на факты и цифры, и он с большим удовольствием делился знаниями со своим собеседником – наверняка раньше преподавал в какой-нибудь сельской школе. Знает ли Карел, например, что Саддам Хусейн получил в дар ключ от Детройта? Что даже у мертвецов могут быть мурашки?

1Черный театр (Cerne divadlo) – одна из достопримечательностей Праги, особый вид театра, постановки в котором основаны на принципе «черного кабинета» – оптической иллюзии, которая позволяет скрыть или выделить ту или иную часть сценического пространства. Действие происходит на черном фоне, актеры тоже одеты в черное, а покрытый флуоресцентной краской реквизит или отдельные детали костюмов подсвечиваются ультрафиолетовыми лампами. – Здесь и далее под звездочкой примеч. перев.

Издательство:
Фантом Пресс
Поделится: