Питер эпохи верхнего мела
«О, это был прохладный день в чудесном городе Петровом!..»
Безусловно, ошибаются те, кто полагает что Санкт-Петербург – это обычный город, построенный на ненадёжном торфянике маленьких речных островов, только тем и знаменитый, что стал воплощением дерзкой мечты великого и своенравного царя. Невозможно сказать, каким видел великий царь заложенный им город. Здесь неправильно было бы ссылаться даже на его прямые высказывания, ибо мечта всегда больше реальности и, порой, живёт независимо от неё. Вряд ли Пётр видел его украшенным колоннадами дворцов и кружевами оград, ажурными арками мостов и тысячами прихотливых уличных фонарей, и мог предположить, что гордая и непокорная Нева будет закована в суровый неколебимый гранит, умеривший пыл непослушной воды.
У всего на свете существует своя, внутренняя логика, которая сильно отличается от нашей привычной, человеческой. Оттого, руководствуясь одним лишь опытом и здравым смыслом, бывает исключительно сложно заглянуть в своё, пускай даже совсем недалёкое будущее. Впрочем, по правде говоря, ничуть не легче оказывается понять и осмыслить своё настоящее, полагаясь только на собственные знания и разум, особенно на сломах или изгибах эпох, наполненных не столько новизной, сколько противоречивыми требованиями и зыбкими смыслами.
Это совершенно не требует никаких доказательств, так как вообще не имеет смысла доказывать существование того, что невозможно точно описать или однозначно определить.
Санкт-Петербург – это прежде всего воплощение европейской идеи, по-своему преломлённой русским сознанием, явленное на русской почве и ставшее отдельным центром притяжения для всего родственного своей природе и способа быть.
Меня с детства тянуло в этот город, в который я впервые попал двенадцатилетним мальчиком вместе с отцом, благодаря его недельной командировке в Военно-медицинскую академию, его бывшую alma mater.
Мы жили на самой окраине Коломны, в какой-то старой гостинице с огромными запотевшими окнами во двор, откуда был виден только мокрый тротуар и серый дождь, не прекращавшийся целую неделю. Город предстал передо мной в своём расхожем, вульгарном варианте, предполагавшем бесконечную слякоть, открыточный глянец дворцов, отсыревшие брандмауэры доходных домов и вечный, мелкий, почти бесшумный дождь, уходящий по многочисленным водотокам в тёмную Неву, отяжелевшую от прокопчённых буксиров и громоздких, неповоротливых барж.
Для вполне заурядного советского двенадцатилетнего ребёнка, я многое сумел повидать и успел пожить в нескольких городах, расположенных в разных концах нашей страны, поражавшей тогда своими размерами и многообразием. Я изучил не только черноморский юг и Крайний север, но и витальные, полные щедрого солнца города Украины, побывал в задумчивой и прекрасной Беларуси, жил на Урале и в Сибири и даже своими глазами наблюдал разрушительное ташкентское землетрясение 66-го года.
Но Ленинград не был похож ни на какой иной город, и он отличался от всех прочих именно тем, что очень сложно назвать, а можно лишь ощутить и почувствовать.
Меня захватывало здесь абсолютно всё. Забыв о времени, я мог смотреть в чёрную воду ленинградских каналов, слившись с витиеватым чугунным парапетом, любил разглядывать коричневые крыши, усыпанные трубами, антеннами и прихотливыми башенками непонятного назначения, наблюдать блестящий асфальт, который дождь превращал в серебристую зыбкую акварель.
Это был мой город. Я понял это по его дыханию, наполненному ветрами с Балтики, по его учащённому пульсу, совпадающему с моим, побуждавшим всё моё существо творить, выдумывать, познавать… Мне исключительно хотелось быть причастным к его спокойному величию и к его благородной красоте, которой чуждо было всякое самолюбование и любая гордыня.
Мне хотелось приехать сюда навсегда.
«Ленинградцы, гордость моя…»
В каком бы уголке Советского Союза вы не оказались, слова: «я ленинградец», открывали перед вами любые, даже самые закрытые и недоверчивые души. Ленинградцев априори уважали, неизменно приписывая им воспитанность, образованность и хорошие манеры.
По правде говоря, ленинградцы действительно являлись носителями особой культуры, которая органично включала в себя интеллигентность, достоинство и нравственное поведение.
«А как же питерские гопники и знаменитая лиговская шпана, на которую отчего-то не действовал никакой “Моральный кодекс строителя коммунизма”», – спросит какой-нибудь «румяный критик мой», кому не довелось жить в Ленинграде в Меловую эпоху, то есть в семидесятые и в начале восьмидесятых. Отвечу: гопники, разумеется, были на своём привычном месте. Скажу более: они и не исчезали оттуда никогда, от времён прокладки там Новгородской дороги и бегущего вдоль неё Лиговского водотока. Но в Меловую эпоху у них появилась возможность вырваться из убожества отчуждения, проклятия оставленности, этой нелепой кармы, унаследованной от питерских первостроителей, существовавших лишь затем, чтобы приносить свою жизнь в жертву целям, значения которых они не могли ни разделить, ни осмыслить.
Пожалуй, необходимо сразу же объясниться, отчего я брежневский период упрямо называю эпохою Мела. Кто тогда жил, тот знает, что это был не только период «великих дел и свершений», но и людей, ставшими вровень со своим временем. И такие люди были не только в науке, культуре и космосе – они были везде: в полях, на заводах, в шахтах, на рыболовецких судах, в экспедициях… Сказать, что выражение «трудовой героизм» был привычным канцеляристским штампом, языковым клише тех лет, я бы не решился. Всё это было: и дела, и люди, как бы теперь не старались стереть с доски истории записанные там свершения и имена. Об одном остаётся только сожалеть – они оказались написанными мелом, и не составило никакого труда стереть грязной тряпкой с доски времён всё, что писалось для того, чтобы мы примечали это и помнили.
Так какими же я увидел ленинградцев, прибыв в их город после окончания школы? Прибыв для того, чтобы постараться стать одним из них и иметь долгожданное право отвечать на вопрос любопытствующих: я – ленинградец!
Майский город встретил меня неожиданным голубооким зноем. Пыльные тополя дымились невесомым клубящимся пухом и отовсюду на меня глядели бесконечные лики цветов: кареглазые, с жёлтыми огоньками, зелёные ромашковые, строгие главы гордых георгинов и наполненные солнечным румянцем атласные полусферы тюльпанов и космей.
Не помню, какими я увидел тогда горожан. Наверное, они были чем-то похожи на свой город, ликующий, объятый зелёным пламенем поздней весны, украшенный разноцветными бликами и рефлексами погожего дня.
Впоследствии моя судьба часто пересекалась с судьбами жителей великого города: простых и не очень, безвестных и знаменитых. Через них я ещё больше полюбил Ленинград и окончательно привязался к нему, уже с полным основанием и гордостью почитая его своим.
По удивительному совпадению общежитие, в которое меня поселили по прибытию, находилось по соседству с тем местом, где впоследствии был построен мой теперешний дом. Тогда это была заурядная городская окраина, представляющая собой сумбурную архитектурную полифонию: здесь, рядом с помпезными «сталинками» уживались деревянные двухэтажки, а едва наметившиеся площади и проступающие магистрали, застраивались безликими коробками, которые поднимались над парками и сохранившимися островками леса точно исполинские существа, покрытые чешуёй бежевой плитки или серого кирпича.
Майский город семьдесят третьего оказался необычайно зелёным и удивительно безлюдным. Пожалуй, отсутствие праздношатающихся было связано с тотальной занятостью и ещё не наступившим туристическим сезоном, но ощущение свободы и огромных протяжённых пространств глубоко вошло в мою память. Возможно, на это впечатление неосознанно накладывалась необыкновенная панорама Невы, поражающая разбегающимися горизонтами и насквозь пронизанная вибрирующим воздухом и холодным рассеянным светом. и этот огромный город улыбался мне фасадами зданий, многоцветностью газонов, сверкающей гладью каналов и рек. Улыбались мне и ленинградцы. Наверное, город встретил меня улыбками по причине моей отчаянной молодости, чувствуя, сколько надежд и ожиданий связывало меня с ним, а может, просто потому, что близкое по духу всегда призвано привечать друг друга.
Сосновка, где я оказался, в иерархии ленинградских окраин достойно занимала своё почётное место. Здесь было расположено множество НИИ и студенческих общежитий, и некоторая отрезанность от центра создавала впечатление отдельного уютного академического городка, которому ничто не мешало быть сосредоточенным на науке и учёбе.
Сейчас в это трудно поверить, но тогда до центра, а точнее до площади Ленина, где находилось ближайшая станция метро, можно было добраться только на двух трамваях – «девятке» и «сорок седьмом», на которых ехать надо было около часа. И «выход в город» был, безусловно, событием, которого ждали и к которому готовились. Лично для меня город никогда не был неживой материей, неодушевлённым каменным существом, конгломератом дорог, строений и проводов.
У моего города была не только душа, неповторимое и узнаваемое лицо, но и собственный голос.
В нём слышались звоны трамваев, шелест листвы, плеск невской волны и шум осенних грибных дождей. Он отвечал моим мыслям, к нему я прислушивался, как к самому близкому другу, и мне казалось, что я научился понимать его.
У него были свои интонации, свои особенности: плавный неспешный речитатив Летнего сада отличался от стремительного, торопливого звучания Невского, размеренный и степенный говор центральных площадей мало походил на едва различимую речь Сосновки, прерываемую многозначительными паузами, переходящими в молчание.
И меня совсем не удивляет, что многие, пишущие о Городе, называют его своим другом. Хотя, пожалуй, мы всего лишь его часть, но такая, через которую просматривается целое и без которой его попросту не существует.
Того, моего Ленинграда, уже давно нет. Он потонул в кварталах новостроек, в многоцветий реклам и модных витрин, скрылся под асфальтом новых дорог и кичливой подсветкой домов и площадей. В его голосе всё чаще я замечаю ноты праздности и суеты, и не узнаю прежние улицы и дворы, забитые вульгарными вывесками, мусором и машинами.
А где же «румяный критик мой», бездумно возражающий мне чужой глупостью, что любому свойственно сожалеть о прошлом, когда и солнце казалось ярче и трава зеленей?
Да он, разумеется, никуда и не исчезал. Вот он. По-прежнему румян, и это хорошо.
Я отвечу ему, что не столько сожалею об ушедшем времени, сколько о его утраченных смыслах. Пусть подумает над этим. Быть может, когда-нибудь это поймёт.
«Через четыре года здесь будет город-сад…»
Реальный Ленинград был совсем не похож на тот город, про который я раньше столько читал, слышал и в котором побывал в детстве. В нём оказалось удивительно много солнца. Солнце налипало на травы и кусты, растекалось по асфальту, струилось по стенам, превращая окна в горящие солнечным сиянием зеркала, нагревало крыши и тротуары, отчего в пронизанном солнечным светом воздухе восходили к небу зыбкие прозрачные миражи. Да и строгого «величественного гранита» здесь тоже оказалось не столь много, как бы следовало ожидать. Гораздо больше наличествовало зелени парков и аллей, буйного кипения акации и сирени и вездесущих одуванчиков, заполонивших всё свободное пространство, все обочины дорог, газоны и детские площадки.
Цветеньем и зеленью Ленинград словно бы вернул меня в страну моего детства Геленджик, разве что вместо гор на западе белели золотобокие облака, замершие над Балтикой невесомою дымною грядой. Но в чём действительно не обманули меня путеводители и календари, так это в великолепии городского архитектурного убранства, почти полном паритете освоенной суши и воды и в описании изысканного чугунного кружева оград и парапетов, украсившем не только фасады дворцов и тяжёлые арки мостов, но даже вполне обыкновенные здания и небольшие скверы.
На такого неискушённого провинциала, как я, Ленинград производил поистине гипнотическое действие. Да если бы только на меня одного! Гуляя по его улицам и бульварам, я безошибочно узнавал таких же очарованных городом неофитов не только по кургузым рубашкам и вышедшим из моды расклиненным брюкам-клёш, но и по рассеянным мечтательным взглядам, вбиравшими в себя всё, что по случаю или без попадалось им на пути.
Со временем город, конечно, их изменит, как изменил и меня, и незримо объединит нас всех, приехавших в Ленинград и сделавших его своим собеседником и другом.
Надо признать, что все города так или иначе обновляют себя. Со стороны непредвзятого наблюдателя любой город – это огромная стройплощадка, даже если изнутри кажется, что ничего значительного не происходит, разве что перекрашиваются фасады и меняются вывески первых этажей.
Сосновка тоже прирастала этажами и новизной. Застраивался Институтский, за политехническим парком по Тихорецкому тоже кипела работа – возводились новые корпуса, тянулись ввысь стальные фермы технических сооружений, строились жилые многоэтажки. Мы, молодые студенты, своим значительным большинством, чувствовали свою сопричастность происходящим переменам и в этом строительстве видели созидание новой жизни, свободной от косности, невежества, ханжества и эгоизма. Нам очень хотелось построить свой город-сад, сделать город ещё прекраснее, ещё удобнее для жизни, чтобы доказать прежде всего самим себе, что мы не зря некогда приехали в этот город. И тогда казалось, в своей будущей жизни мы будем только тем и заняты, что задачами и целями такого созидания.
А пока над Сосновкой горели разноцветными габаритными огнями монтажные краны, и контуры будущего были ещё неразличимы.
Но разве меняются только одни города? Меняются времена, они-то и меняют обличия городов и в какой-то степени переделывают людей, переделывают в той мере, в которой их вообще возможно переустроить и изменить. Казалось бы: при чём здесь неодушевлённые времена, когда всё должно зависеть от людей, от их намерений и от их понимания будущего. Отчего же тогда времена созидания сменяются эпохами разрушения и отрицания опыта предшествующих поколений? Наверное, всё-таки оттого, что времена не бездушны, как может показаться, а в них всегда присутствует свой особый дух, аккумулирующий и преобразующий в себе все человеческие чаяния, все людские надежды и их дерзновенные мечты о будущем. Но дух времени не имеет возможности нравственного выбора, ему чужды эмоции, на которых зиждутся все человеческие иллюзии и мифы, дух времени преобразует все эти фантомы воображения согласно вечному и неизменному алгоритму необходимостей, выработанному вовсе не человеком, а самой Природой. Оттого, наверное, нашими прекраснодушными помыслами выкладывается дорога, которая всегда идет не в том направлении, которое предполагается изначально. Как тут не вспомнить Александра Суворова, утверждавшего, что результат деятельности сентиментальных мечтателей обязательно оборачивается злом и жестокостью, безотносительно к чистоте и возвышенности их первоначальных помыслов.
Я очень часто не узнаю своего любимого города. Петербург начала третьего тысячелетия совсем не похож на тот город, который мы, молодые энтузиасты семидесятых, хотели воплотить в жизнь. Хотя по-прежнему над Сосновкой горят габаритными огнями монтажные краны, и по Тихорецкому и Хлопина, как несколько десятилетий назад, гуляют студенты.
У них открытые и красивые лица, и этим они очень похожи на нас, студентов ушедшей эпохи, в которой историческое название нашего города упоминалось разве что в учебниках и на музейных стендах. Но, в отличие от нас, они не сентиментальны в своём большинстве, и не мечтают построить на месте Санкт-Петербурга цветущий город-сад, ни за четыре года, ни через десять. И это, пожалуй, очень хорошо.