Название книги:

Друг моей юности (сборник)

Автор:
Элис Манро
Друг моей юности (сборник)

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Alice Munro

FRIEND OF MY YOUTH

Copyright © 1990 by Alice Munro

All rights reserved

Серия «Азбука Premium»

© Т. Боровикова, перевод, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019

Издательство АЗБУКА®

* * *

В «Друге моей юности» Манро сполна проявляет этот редкий талант: подобно Рэймонду Карверу, она выписывает своих героев так, что читатели, даже принадлежащие к совсем другой культуре, узнают в персонажах самих себя.

The New York Times Book Review

Манро – одна из немногих живущих писателей, о ком я думаю, когда говорю, что моя религия – художественная литература… Мой совет, с которого и сам я начал, прост: читайте Манро! Читайте Манро!

Джонатан Франзен

Она пишет так, что невольно веришь каждому ее слову.

Элизабет Страут

Самый ярый из когда-либо прочтенных мною авторов, а также самый внимательный, самый честный и самый проницательный.

Джеффри Евгенидис

Элис Манро перемещает героев во времени так, как это не подвластно ни одному другому писателю.

Джулиан Барнс

Настоящий мастер словесной формы.

Салман Рушди

Изумительный писатель.

Джойс Кэрол Оутс

Когда я впервые прочла ее работы, они показались мне переворотом в литературе, и я до сих пор придерживаюсь такого же мнения.

Джумпа Лахири

Поразительно… Изумительно… Время нисколько не притупило стиль Манро. Напротив, с годами она оттачивает его еще больше.

Франсин Проуз

Она – наш Чехов и переживет большинство своих современников.

Синтия Озик

Она принадлежит к числу мастеров короткой прозы – не только нашего времени, но и всех времен.

The New York Times Book Review

«Виртуозно», «захватывающе», «остро, как алмаз», «поразительно» – все эти эпитеты равно годятся для Элис Манро.

Christian Science Monitor

Как узнать, что находишься во власти искусства, во власти огромного таланта?.. Это искусство говорит само за себя со страниц с рассказами Элис Манро.

The Wall Street Journal

Манро неоспоримый знаток своего дела. Скупыми, но чудодейственными штрихами она намечает контуры судеб или сложные взаимоотношения, но это детально прописанные портреты – с легкими тенями и глубокой перспективой, – а не банальная дидактика. Как все великие писатели, она обостряет чувства. Ее воображение бесстрашно.

The Washington Post Book World

Проза Манро скользит сквозь время с проворным изяществом. Поэзия в ней высвечивает действительно серьезную повествовательность единственно верным образом.

San Francisco Chronicle

Великолепно… поразительно… Когда-то давно Вирджиния Вулф назвала Джордж Элиот одним из немногих писателей «для взрослых». То же самое и с полным правом можно сказать сегодня об Элис Манро. Она по-чеховски явственно ощущает своих персонажей.

The New York Times Book Review

Кажется, что Манро складывает все свои рассказы из нескольких тысяч слов и заставляет вас недоумевать, чем же другие прозаики заполняют оставшиеся лишние страницы.

The Philadelphia Inquirer

Блестяще… на самом острие эмоций… Манро замахивается на великие темы: любовь и смерть, страсть и предательство, ожидание и разочарование – тщательно прописанная, непритязательная проза.

The San Diego Union-Tribune

Аскетические и поучительные рассказы Манро о вожделении и потерях, возможно, даже более загадочны, чем всегда, и все же сквозь туман нет-нет да и замаячит нечто родственное надежде.

The New Yorker

Проза Манро интеллектуальна – она аккумулирует все, что в высшей степени необходимо знать читателю, но никогда не попирает и не принижает сути мистерии, которая и есть источник всякого великого искусства.

Chicago Tribune

Рассказы Манро словно пульсары, несколько поразительных чайных ложек весят тонны… вся сложность и богатство нюансов сконцентрированы на нескольких десятках страниц.

The Plain Dealer

Читать рассказы Манро – все равно что входить в густой лес в разгаре лета, настолько они богаты цепляющими деталями, игрой света и тени, полны шелестом неведомого бытия и плодородными запахами, но тем не менее тропа явно намечена и ведет к дивным местам и удивительным открытиям.

Booklist

В удивительно откровенных рассказах Манро, пронизанных состраданием к героям, прослеживается мысль: жизнь – это труд, и если мы подходим к этому труду с достаточной решимостью и упорством, то сможем прожить до конца достойно.

San Francisco Chronicle

У Элис Манро памятливый глаз художника. Она владеет почти совершенным пониманием мира ребенка. И у нее невероятное ви́дение канадского пейзажа.

Saturday Night

В хитросплетениях сюжетов Манро не перестает удивлять: банальные бытовые драмы оборачиваются совсем необычными психологическими ситуациями, а типичная ссора приводит к настоящей трагедии. При этом рассказ обрывается столь же неожиданно, как и начинался: Манро не делает выводов и не провозглашает мораль, оставляя право судить за читателем.

Известия

Все ее рассказы начинаются с крючочка, с которого слезть невозможно, не дочитав до конца. Портреты персонажей полнокровны и убедительны, суждения о человеческой природе незаезженны, язык яркий и простой, а эмоции, напротив, сложны – и тем интереснее все истории, развязку которых угадать практически невозможно.

Комсомольская правда

Все это Манро преподносит так, словно мы заглянули к ней в гости, а она в процессе приготовления кофе рассказала о собственных знакомых, предварительно заглянув к ним в душу.

Российская газета

Банальность катастрофы, кажется, и занимает Манро прежде всего. Но именно признание того, что когда «муж ушел к другой» – это и есть самая настоящая катастрофа, и делает ее прозу такой женской и, чего уж там, великой. Писательница точно так же процеживает жизненные события, оставляя только самое главное, как оттачивает фразы, в которых нет ни единого лишнего слова. И какая она феминистка, если из текста в текст самыми главными для ее героинь остаются дети и мужчины.

Афиша

В эти «глубокие скважины», бездну, скрытую в жизни обывателей, и вглядывается Элис Манро. Каждая ее история – еще и сложная психологическая задачка, которая в полном соответствии с литературными взглядами Чехова ставит вопрос, но не отвечает на него. Вопрос все тот же: как такое могло случиться?

Ведомости

Превосходное качество прозы.

РБК Стиль

Но даже о самом страшном Манро говорит спокойно и честно, виртуозно передавая сложные эмоции персонажей в исключительных обстоятельствах скупыми средствами рассказа. И ее сдержанная, будничная интонация контрастирует с сюжетом и уравновешивает его.

Psychologies

Рассказы Манро действительно родственны Чехову, предпочитающему тонкие материи, вытащенные из бесцветной повседневности, эффектным повествовательным жестам. Но… Манро выступает, скорее, Дэвидом Линчем от литературы, пишущим свое «Шоссе в никуда»: ее поэзия быта щедро сдобрена насилием и эротизмом.

Газета. ру

Американские критики прозвали ее англоязычным Чеховым, чего русскому читателю знать бы и не стоило, чтобы избежать ненужных ожиданий. Действительно, как зачастую делал и Антон Павлович, Элис показывает своих героев в поворотные моменты, когда наиболее полно раскрывается характер или происходит перелом в мировоззрении. На этом очевидные сходства заканчиваются, – во всяком случае, свои истории Манро рассказывает более словоохотливо, фокусируясь на внутреннем мире…

 
ELLE

Памяти моей матери


Друг моей юности

С благодарностью Р. Дж. Т.


Когда-то мне часто снилась мать. Детали сна менялись, но удивлялась я каждый раз по-прежнему. Потом эти сны прекратились – наверно, потому, что заключенная в них надежда была слишком прозрачна, а прощение доставалось слишком легко.

В этих снах мне было столько же лет, сколько и наяву, и жизнь моя текла так же, как на самом деле, но я вдруг обнаруживала, что моя мать все еще жива. (На самом деле она умерла, когда мне было чуть за двадцать, а ей – чуть за пятьдесят.) Иногда я оказывалась в нашей старой кухне, и мать раскатывала тесто или мыла посуду в побитом бежевом тазу с красной каемкой. Иногда я сталкивалась с матерью вне дома, в таких местах, где совершенно не ожидала ее увидеть. Например, в вестибюле элегантного отеля или в очереди в аэропорту. Мать выглядела хорошо – не то чтобы моложава, не то чтобы не тронута парализующей болезнью, мучившей ее лет десять перед смертью, но все же неизмеримо лучше, чем мне помнилось, и это поражало до глубины души. О, у меня чуточку дрожит рука, говорила она, и лицо с одной стороны немеет, так, слегка. Неудобно, но я приноровилась.

И во сне я вновь обретала утраченное наяву – живую мимику, живой голос матери до того, как мышцы ее горла одеревенели, а черты лица свело в скорбную, безличную маску. Как я могла забыть, – думала я во сне, – ее манеру небрежно шутить, не иронично, а весело; ее легкость, нетерпеливость, уверенность в себе? Я сожалела, что так долго ее не навещала, – не прощения у нее просила, а жалела, что держала в памяти какое-то пугало вместо живой женщины. И самым странным во всем сне, самой большой милостью ко мне был ее ответ, вроде бы ничем не примечательный.

Что ж, говорила она, лучше поздно, чем никогда. Я была уверена, что рано или поздно тебя увижу.

Когда мать была молода – мягкое, озорное лицо, пухленькие ножки в блестящих непрозрачных шелковых чулках (осталась ее фотография с учениками), – она поехала преподавать в сельскую школу, расположенную в долине реки Оттавы. Школу Гривз, как ее называли, поскольку здание, в котором была ровно одна классная комната, стояло на углу надела, принадлежавшего фермерской семье по фамилии Гривз. Для Канады эта ферма была, пожалуй, из лучших: хорошо осушенная земля, из которой не торчали докембрийские валуны; речка, окаймленная ивами; роща кленов, из которых добывали сахар; амбары из цельных бревен и большой, суровый с виду дом, чьи деревянные стены не знали краски, но были открыты непогоде. В долине Оттавы заветренное дерево не сереет, а чернеет, рассказывала мать. Понятия не имею почему, – должно быть, что-то в воздухе. Она часто говорила о долине Оттавы, своей родине – она и сама там выросла, милях в двадцати от школы Гривз, – так, словно излагала незыблемые законы, подчеркивая то, что отличает долину от всех других мест на земле, и удивляясь этим отличиям. Дома́ там чернеют от времени, сироп из тамошних кленов такой вкусный, что никакой другой с ним не сравнится, и медведи ходят едва ли не под окнами ферм. Разумеется, я, попав наконец в те места, была разочарована. Это даже и не долина, собственно говоря, если под долиной подразумевать ложбинку между холмами; это мешанина плоских полей, низких скальных выступов, густых кустов и мелких озер – беспорядочная, кое-как набросанная местность, в которой нелегко найти гармонию. Ее даже описывать трудно.

Бревенчатые амбары и некрашеные дома часто попадались на бедных фермах, но для семьи Гривз это было дело не бедности, а принципа. Деньги у них водились, но не тратились. Моей матери это рассказали соседи. Гривзы тяжело работали. Они были не то чтобы необразованные, но отстали от века. У них не было ни машины, ни электричества, ни телефона, ни трактора. Кое-кто объяснял это их религиозной принадлежностью – Гривзы были камеронианцы, единственные представители этой конфессии в школьном округе, – но на самом деле их секта, которую они сами именовали реформированной пресвитерианской церковью, не запрещала ни моторов, ни электричества, ни каких-либо других подобных изобретений, лишь карточные игры, танцы, кино, а по воскресеньям вообще любые занятия, кроме религиозных и тех, без которых никак нельзя обойтись.

Моя мать не знала, кто такие камеронианцы и почему они так называются. Какая-то чудна́я религия из Шотландии, говорила она чуть свысока – с высоты своего непринужденного, послушного англиканства. Школьные учителя всегда жили у Гривзов, и мать немного пугало, что ей предстоит поселиться в этом доме, обшитом черными досками, где ее ждут нескончаемо тоскливые воскресенья, керосиновые лампы и примитивные суеверия хозяев. Но к тому времени мать была уже обручена и хотела заработать себе на приданое, а не скакать по стране и развлекаться. Она прикинула, что сможет ездить домой каждое третье воскресенье. (В доме Гривзов по воскресеньям можно было разводить огонь для тепла, но не для того, чтобы на нем готовить; запрещалось даже чайник кипятить. Нельзя было даже писать письмо или прихлопнуть муху. Но оказалось, что на мою мать эти правила не распространяются. «Нет-нет, – смеясь, сказала ей Флора Гривз. – Это не для вас. Вы можете жить как привыкли». И скоро мать так подружилась с Флорой, что даже не ездила домой по воскресеньям, как намеревалась раньше.)

Сестры Флора и Элли Гривз были последние, кто остался от всей семьи. Элли была замужем за человеком по имени Роберт Дил; он жил и работал там же, на ферме, но все по-прежнему называли ее фермой Гривз. По тому, как местные жители говорили о сестрах Гривз и Роберте, моя мать решила, что это люди средних лет, но оказалось, что Элли, младшей, всего лет тридцать, а Флора на семь-восемь лет старше. Роберт Дил по годам был где-то между ними.

Дом был разделен очень неожиданным образом. Супруги жили не вместе с Флорой. Когда они поженились, Флора отдала им гостиную и столовую, передние спальни, лестницу и зимнюю кухню. Ванную комнату делить не пришлось, поскольку ее в доме не было. Флоре досталась летняя кухня с открытыми балками и голыми кирпичными стенами, старая буфетная, переделанная в узкую столовую и гостиную, и две задние спальни, одну из которых заняла моя мать. Учительниц всегда селили с Флорой, в бедной части дома. Но мою мать это не огорчало. Она тут же поняла, что предпочитает Флору и ее неизменную бодрость тишине передних комнат, царства болезни. На территории Флоры даже позволялись кое-какие развлечения. У нее была доска для крокинола, она и мою мать научила играть.

Дом делили, конечно, в расчете на то, что у Роберта и Элли будут дети и им понадобится место. Но вышло не так. Роберт и Элли были женаты уже больше десяти лет, но так и не обзавелись потомством. Время от времени Элли беременела, но двое детей родились мертвыми, а остальные беременности кончились выкидышами. Когда мать только приехала, ей показалось, что Элли вроде бы все больше и больше времени проводит в постели. Мать подумала, что, может быть, Элли опять беременна, но об этом никто не упоминал. У этих людей было не принято о таком говорить. По виду Элли – когда она поднималась с постели и ходила по дому – нельзя было ничего понять, так как ее фигура была уже донельзя испорчена: живот растянут, а грудь плоская. Пахло от нее как от лежачего больного, и она все время по-детски капризничала из-за чего попало. Флора ухаживала за сестрой и делала всю работу по дому. Она стирала, прибирала, готовила и себе, и сестре с мужем, а также помогала ему доить коров и сепарировать молоко. Она вставала до рассвета и трудилась без устали. В первую весну после приезда моей матери Флора затеяла грандиозную уборку дома. Она сама лазила по приставной лестнице, снимала штормовые ставни, мыла их и аккуратно составляла в сторонке; выволакивала мебель из одной комнаты за другой, чтобы отскоблить дерево и покрыть пол лаком. Она вымыла каждую тарелку, каждый стакан из тех, что стояли в посудной «горке» и вроде бы и так были чистые. Она ошпарила кипятком все кастрюли и ложки. Ее обуяла такая энергия, такая жажда действия, что она даже спать толком не могла – мать просыпалась от лязга разбираемой дымовой трубы или от шарканья метлы, завернутой в посудное полотенце и сметающей закопченную паутину. Через вымытые окна, не прикрытые занавесками, лился беспощадный свет. Эта чистота выбивала из колеи. Мать теперь спала на отбеленных хлоркой и накрахмаленных простынях, от которых у нее пошла сыпь. Больная Элли все время жаловалась на запахи лака и чистящих средств. У Флоры руки были стерты до мяса. Но бодрость ее не убывала. В платке, фартуке и мешковатом комбинезоне Роберта, который Флора заимствовала, чтобы лазить по лестницам, она была похожа на клоуна – игривая и непредсказуемая.

Моя мать назвала ее крутящимся дервишем.

– Флора, ты прямо крутящийся дервиш, – сказала она, и Флора притормозила. Она захотела узнать, что это такое. Мать не смутилась и объяснила, хоть и боялась оскорбить набожную Флору. (Впрочем, набожную – не совсем точное слово. Неукоснительно исполняющую заветы, так будет точнее.) Но Флора, конечно, не оскорбилась. Флора строго соблюдала все правила, но в ней не было ни мстительности, ни самодовольной зоркости, всюду видящей обиды. Она не боялась язычников – она всю жизнь жила среди них. Ей понравилась мысль, что она дервиш, и она пошла рассказать сестре.

– Знаешь, как учительница меня сейчас назвала?

Флора и Элли были обе темноволосые, темноглазые, высокие, узкоплечие, длинноногие. Элли, конечно, превратилась в развалину, а вот Флора сохранила идеально прямую спину и грацию движений. Мать рассказывала, что Флора умела держаться по-королевски – даже когда ехала в город на телеге. В церковь ездили на двуколке или на санях, но Флоре и Роберту часто приходилось возить в город мешки с шерстью – на ферме держали овец – или с овощами, на продажу, а потом доставлять домой закупленную провизию. До города было несколько миль, и ездили туда нечасто. Роберт сидел впереди и правил – Флора тоже прекрасно умела править лошадью, но это дело полагалось выполнять мужчине. Флора стояла позади в телеге, держась за мешки. Она ехала стоя всю дорогу до города и обратную дорогу домой, легко сохраняя равновесие. На голове у нее была черная шляпа. Флора выглядела почти нелепо, но смешной не была. Матери думалось, что Флора похожа на цыганскую королеву: темноволосая, смугловатая – словно чуточку загорелая, – гибкая, смелая и безмятежная духом. Конечно, ей недоставало браслетов и ярких одежд. Моя мать завидовала стройности Флоры и ее высоким скулам.

Вернувшись осенью, к началу второго школьного года, мать узнала, что́ не так с Элли.

«У моей сестры опухоль», – сказала Флора. Слово «рак» тогда не произносили.

Мать слышала это и раньше. В округе ходили подозрения. Она перезнакомилась уже со многими окрестными жителями. Особенно она подружилась с молодой женщиной, работающей на почте, – потом эта женщина станет одной из подружек невесты у нее на свадьбе. Историю Флоры, Роберта и Элли – или ту ее часть, что была известна всем, – пересказывали в разных версиях. Мать не считала, что слушает сплетни, – она была начеку, готовая немедленно прекратить любые враждебные слова в адрес Флоры; такого она не потерпела бы. Но никто не злословил о Флоре. Все говорили, что она вела себя как святая. Даже в крайностях, например, когда разделила дом, – это был поступок святой.

Роберт начал работать у Гривзов за несколько месяцев до смерти отца Элли и Флоры. Девушки уже были с ним немного знакомы – по церкви. (О, эта церковь, восклицала мать; она побывала там единожды, из любопытства. Мрачное здание за много миль от дома, на другом конце городка; ни орга́на, ни пианино, в окнах простые стекла – никаких витражей; дряхлый священник и его многочасовая проповедь; регент, камертоном задающий тон для хорового пения.) Роберт приехал из Шотландии и пробирался на запад Канады. В округе он остановился у каких-то родственников или знакомых, членов все той же малочисленной конгрегации. Нанялся к Гривзам – вероятно, для того, чтобы подработать. Вскоре он и Флора обручились. Они не могли посещать танцы и карточные вечера, но ходили на долгие прогулки. Дуэньей – неофициальной – при них служила Элли. Она тогда была шальной, задорной девчонкой – длинноволосой, нахальной, еще полной детства и сил, бьющих через край: она не ходила, а скакала. Она взбегала по склонам, сшибала палкой свечки коровяка, вопила и гарцевала, изображая конного воина. Или просто коня. Ей тогда было лет пятнадцать-шестнадцать. Никому, кроме Флоры, она не подчинялась, да и Флора обычно только смеялась ее выходкам; она слишком привыкла к сестре и потому не задумывалась, все ли у той в порядке с головой. Они удивительно сильно любили друг друга. Элли – с длинным худым телом, длинным бледным лицом – была копией Флоры. Такие копии часто видишь в семьях, и из-за какого-то случайного изъяна, или сильно бросающейся в глаза черты, или цвета волос красота одного человека становится заурядностью или даже некрасивостью у другого. Но Элли не завидовала красоте сестры. Она обожала расчесывать и закалывать волосы Флоры. Они с удовольствием мыли друг другу головы. Элли вжималась лицом в шею сестры, как жеребенок-стригунок, играющий с матерью. Поэтому, когда Роберт сделал предложение Флоре (или она ему – никто не знал, как именно обстояло дело), Элли прилагалась к ней в обязательном порядке. Она не выказывала враждебности к Роберту, но таскалась за влюбленными и подстерегала их на прогулках; выскакивала на них из-за кустов или бесшумно подкрадывалась сзади, чтобы подуть им на шеи; люди все видели. И слышали о ее шутках. Она вечно подстраивала дурацкие шутки, и порой ей влетало за это от отца, но Флора всегда ее защищала. Элли то подсовывала Роберту в постель чертополох; то, накрывая на стол, клала ему вилку и нож наоборот; то подменяла доильные ведра, чтобы Роберту досталось дырявое. Он все это терпел – возможно, ради Флоры.

 

По приказу отца Флора и Роберт назначили дату бракосочетания через год. Когда отец умер, они не стали переносить свадьбу на более ранний срок. Роберт по-прежнему жил у Флоры и Элли. Никто не знал, как заговорить с Флорой о том, что это неприлично или выглядит неприлично. Она бы только спросила почему. Вместо того чтобы приблизить день свадьбы, Флора отодвинула его – со следующей весны на раннюю осень, чтобы со дня смерти отца успел пройти полный год. Год от похорон до свадьбы – такой срок она сочла пристойным. Она полностью верила в терпение Роберта и собственную чистоту.

Она, конечно, вольна была верить во что угодно. Но зимой поднялся переполох. Элли тошнило, она рыдала, убегала, пряталась на сеновале, выла, когда ее находили и вытаскивали, спрыгивала с самого верха на пол, носилась кругами, каталась в снегу. Она потеряла рассудок. Флора была вынуждена позвать врача. Она сказала ему, что у сестры прекратились месячные, – возможно, она сходит с ума от застоя крови? Роберту пришлось поймать Элли и связать ее, и вдвоем с Флорой они уложили Элли в кровать. Она отказывалась есть, лишь изо всех сил мотала головой и ревела. Похоже было, что она так и умрет бессловесной. Но каким-то образом истина вышла наружу. Не от доктора – он не смог подобраться к больной для осмотра, так она брыкалась. Наверное, Роберт сознался. И до Флоры наконец, сквозь весь ее возвышенный образ мыслей, дошла истина. Теперь свадьба была неминуема – правда, не та, которую планировали вначале.

Ни торта, ни новых нарядов, ни поездки на медовый месяц, ни поздравлений. Лишь стыдливый, наспех, визит в дом священника. Кое-кто из соседей, увидев имена в газете, решил, что редактор спутал сестер. Они подумали, что речь идет о Флоре. Свадьба «вдогонку» – для Флоры! Но нет. Это Флора погладила костюм Роберту, потому что кто-то его должен был погладить, и вытащила Элли из кровати, и вымыла, и привела в пристойный вид. Это Флора, больше некому, сорвала цветок герани из подоконного ящика и пришпилила к платью сестры. И Элли не стала его сдирать. Теперь она была кротка, не билась и не плакала. Она позволила себя одеть и выдать замуж и с того дня больше не буйствовала.

Флора поделила дом. Она своими руками помогала Роберту возводить нужные перегородки. Ребенок родился в срок – никто и не думал притворяться, что он недоношенный, – но мертвым, после долгих, раздирающих схваток. Возможно, Элли навредила плоду, когда прыгала с балки в амбаре, каталась в снегу и колотила себя. Но даже если бы она ничего такого не делала, люди ожидали бы каких-нибудь последствий – с этим ребенком или, возможно, со следующим. Господь наказывает за браки «вдогонку» – в это верили не только пресвитерианцы, но вообще почти все. Господь карает за похоть – посылает мертворожденных, идиотов, детей с заячьей губой, сухоруких, колченогих.

В этом случае кара оказалась длительной. У Элли случились два выкидыша, потом еще один мертворожденный ребенок и опять выкидыши. Она постоянно ходила беременная – многодневные приступы рвоты, головные боли, судороги, головокружение. Выкидыши были так же мучительны, как роды в срок. Элли не могла работать по дому и ферме. Она и ходила-то держась за стулья. Немота у нее прошла, теперь она стала жалобщицей. Если приходили гости, она принималась рассказывать об особенностях своих головных болей, или о своем последнем обмороке, или даже – не стесняясь присутствия мужчин, незамужних девушек и детей – расписывать кровавые детали того, что она именовала «неудачами». Когда гости меняли тему или срочно уволакивали детей, она дулась. Она требовала новых лекарств, поносила доктора и пилила Флору. Она обвиняла Флору в том, что та нарочно, назло громыхает тарелками, когда моет посуду, что дергает ее – Элли – за волосы, когда их расчесывает, что из скупости подменяет настоящее лекарство патокой, разведенной в воде. Но что бы она ни говорила, Флора ее утешала. Любому, кто побывал в доме Гривзов, было что об этом порассказать. Флора приговаривала: «Где же моя девочка? Где моя Элли? Это не моя Элли, это какая-то злюка сюда забралась на ее место!»

Зимними вечерами Флора помогала Роберту с работой на ферме, а потом возвращалась в дом, мылась, переодевалась и шла на другую половину читать сестре перед сном. Моя мать иногда напрашивалась с ней, захватив шитье – повседневное или что-нибудь из приданого. Кровать Элли была в большой столовой, где на столе стояла керосиновая лампа. Мать сидела с одного края стола и шила, а Флора сидела с другого края и читала вслух. Иногда Элли говорила: «Мне не слышно». А если Флора приостанавливалась отдохнуть, Элли говорила: «Я еще не сплю».

Что же читала Флора? Книги о жизни в Шотландии – не классику, а истории про шалопаев и комичных старушек. Единственное заглавие, оставшееся в памяти у матери, было «Масенький Макгрегор». Мать не очень хорошо понимала со слуха и не могла смеяться, когда Флора смеялась, а Элли тихо подвизгивала, – бо́льшая часть этих книг была на шотландском диалекте, или же Флора читала с густым шотландским акцентом. Мать удивлялась, что Флора умеет так читать – говорила она обычно совсем по-другому.

(Но ведь, наверно, Роберт говорил именно так? Может быть, именно поэтому мать никогда не передавала мне его слов; он никогда не участвовал в описываемых ею сценах. Он ведь должен был присутствовать, сидеть там же, в комнате. Она одна во всем доме отапливалась. Я представляю себе Роберта черноволосым, с мощными плечами, сильным, как тяжеловоз, исполненным такой же красоты – меланхоличной, скованной в движениях.)

Потом Флора говорила: «На сегодня всё». И брала другую книгу, старую, написанную каким-то проповедником, их единоверцем. В книге было такое – моя мать ничего подобного в жизни не слыхала. Что именно? Она не могла объяснить. Всё это, вся их ужасная старая вера. От этой книги Элли засыпала, или же притворялась спящей, после пары страниц.

Вероятно, мать имела в виду сложную расстановку избранных и про́клятых, бесконечные споры о духовной прелести и о необходимости свободы воли. Обреченность и зыбкое, неуловимое спасение души. Мучительное, непобедимое, но для иных умов – неотразимое нагромождение переплетенных, противоречащих друг другу догм. Мою мать оно не привлекло. Ее вера была легкой, ее дух – в то время – сильным. Идеи ее никогда не интересовали.

Ну что это за чтение для умирающей, спрашивала она (про себя). То был единственный случай, когда она допускала хоть намек на критику в адрес Флоры.

Ответ – если по-настоящему веришь, то это и есть самое подходящее чтение – матери, видимо, в голову не пришел.

Весной приехала сиделка. Так тогда было заведено – умирать полагалось дома, а распоряжалась этим приглашенная сиделка.

Сиделку звали Одри Аткинсон. Она была коренаста и носила корсеты – жесткие, как обручи от бочки. Волосы цвета медных подсвечников были завиты «марсельской волной», а рот – скупых от природы очертаний – ущедрен помадой. Сиделка въехала во двор на машине – своей собственной, темно-зеленой, двухместной, блестящей и элегантной. Вести об Одри Аткинсон и ее автомобиле разлетелись быстро. Возникли вопросы. Откуда у нее деньги? Может, какой-нибудь богатый дурак переписал на нее завещание? Может, она злоупотребила своим влиянием на больного? Или просто стянула пачку денег из-под матраса? Как ей можно доверять?

Впервые в истории фермы Гривз во дворе оставили на ночь автомобиль.

Одри Аткинсон говорила, что ее никогда еще не звали ухаживать за умирающими в такой примитивный дом. По ее словам, у нее не укладывалось в голове, что так вообще можно жить.

«И ладно бы они были бедные, – говорила она моей матери. – Они ведь не бедные. Это я бы еще поняла. И ведь дело даже не в их религии. Тогда в чем? Им просто все равно!»

Поначалу она подлизывалась к моей матери, будто само собой разумелось, что они союзницы в этом богом забытом месте. Она разговаривала с матерью так, словно они ровесницы, две утонченные, интеллигентные женщины, идущие в ногу с жизнью и умеющие получать от нее удовольствие. Сиделка обещала матери научить ее водить машину. Предлагала ей сигареты. Умение водить было бо́льшим искушением, чем сигареты. Но мать отвергла предложенное – сказала, что подождет, пока муж ее научит. Одри Аткинсон переглядывалась с моей матерью за спиной Флоры, поднимая розовато-оранжевые брови, и мать приходила в ярость. Она ненавидела сиделку гораздо сильней, чем Флора.

«Я понимала, что она за человек, а Флора – нет», – рассказывала мать. Она имела в виду, что уловила исходящий от Одри запашок дешевки – может быть, даже питейных заведений, непорядочных мужчин, неблаговидных сделок. А Флора, будучи не от мира сего, ничего этого не замечала.

Флора снова затеяла великую уборку. Она вешала занавески на распялках, выколачивала ковры, взлетала на стремянку, атакуя пыль на карнизах. Но сиделка Аткинсон все время мешала ей жалобами.

«Скажите, пожалуйста, нельзя ли хотя бы чуточку поменьше бегать и греметь? – оскорбительно вежливо говорила сиделка. – Я прошу только ради своей пациентки». Она всегда называла Элли «моя пациентка» и делала вид, что больше некому защитить Элли и потребовать уважительного к ней отношения. Но сама относилась к ней не очень-то уважительно. «Алле-оп», – говорила она, втаскивая бедняжку повыше на подушках. Еще она сообщила Элли, что не будет терпеть нытье и скулеж. «Это вам никакой пользы не приносит, – говорила она. – И я от этого точно быстрее не приду. Так что учитесь себя контролировать». Она ахала при виде пролежней Элли – демонстративно, словно они ложились на семью дополнительным позорным пятном. Она требовала мазей, лосьонов, дорогого мыла – в основном, разумеется, для защиты собственной кожи, которая, по ее утверждению, страдала от жесткой воды. (Откуда этой воде быть жесткой, сказала сиделке моя мать, желая постоять за честь дома, раз больше некому. Откуда этой воде быть жесткой, если она дождевая, прямиком из бочки?)


Издательство:
Азбука-Аттикус
Книги этой серии:
Поделится: