banner
banner
banner
Название книги:

Собрание сочинений. Том 1. Шатуны. Южинский цикл. Рассказы 60 – 70-х годов

Автор:
Юрий Мамлеев
Собрание сочинений. Том 1. Шатуны. Южинский цикл. Рассказы 60 – 70-х годов

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Федор промычал в ответ.

Через полчаса они уже были у калитки. Бело-пухлое, призрачное лицо Клавы мелькнуло из кустов.

– Федор – ни-ни! – быстро прошептала она брату. Соннов согласно кивнул головой.

IX

Ехать нужно было на электричке. Две по жути непохожие фигуры подходили к станции: одна – Федора: огромная, сгорбленная, аляповато-отчужденная, как у сюрреального вора; другая – Анны: изящная, маленькая, беленькая, сладострастно-возбужденная неизвестно чем.

Одинокие, пьяные инвалиды, сидящие на земле, провожали их тупым взглядом. Даже в набитом поезде на них обратили внимание.

– Папаня с дочкой в церкву едут… Венчаться, – хихикнула слабоумная, но наблюдательная девочка, примостившаяся на полу вагона.

Федор с ошалело-недовольным ликом смотрел в окно, словно его могли заинтересовать мелькающие домишки, заводы, пруды и церкви.

Анна чуть улыбалась своим мыслям.

Сошли минут через двадцать. И сразу же начался лес, вернее, парк, безлюдный, но не мрачный, похотливо-веселый, солнечный.

Анна провела Федора по тропинке, и скоро они очутились около поляны; в центре ее было несколько человек мужского пола…

– Садитесь, Федор Иванович, здесь на пенек и смотрите, – улыбнулась ему Анна. – Увидите представление.

И оставив его, она направилась к этим людям. Их было всего четверо, но Анна стала разговаривать с одним из них – астеничным, среднего рода, чуть женственным молодым человеком в белой рубашке, лет двадцати восьми. Очевидно, она что-то рассказывала ему о Соннове, и он смеялся, даже не глядя в сторону недалеко расположившегося Федора.

Человек в белой рубашке вдруг сам присел на пенек; у ног своих развернул сверток с холодной закуской и бутылью сухого вина. Анна прилегла рядом. Молодой человек повязал себе на шею салфетку и разлил вино по стаканам. Вдруг он хлопнул в ладоши – и остальные три человека: один – приземистый, но крупный, с бычьей шеей и непонятно-дегенеративным лицом, второй – высокий, тоненький, извивный, а третий – изящный, белокурый, как маленький Моцарт, с воем бросились в сторону, к дереву, где лежали какие-то сумки и сетки.

Набросившись, они стали что-то вынимать из сеток. К немалому удивлению Федора, это оказались: два щенка, котята, птички в клетке и еще какая-то живность… Тот, кто был с непонятно-дегенеративным лицом, схватил щенка и, вцепившись, перекусил ему зубами горло… Тоненький, присев, сделал какие-то нелепые, похожие на ритуальные движения и, вынув иглу, стал выкалывать котятам глаза. Белокурый же, спрятав личико на нежной груди, покраснев от усилия, пинцетом расчленил птенчика. Молодой же человек в белой рубашке сидел на пеньке и, отпивая сухое вино, плакал.

По всей поляне несся визг животных и урчание людей.

Тоненький так двигал задом, как будто он онанировал.

Приземистый, оторвав одному щенку голову, принялся за другого: он продалбливал ему череп сапожным инструментом.

Белокурый же, озабоченный, так ретиво уничтожал птиц, что кругом – по ветру – носились перья. Всем им это занятие, видно, приносило огромное наслаждение. Через несколько минут все сумки были опустошены…

Анна зааплодировала.

Двое молодых людей возвращались обратно: позади них была лужа крови и расчлененные конечности. Третий же – белокурый, таинственный, как Моцарт, – с радостным визгом носился по поляне, воздевая руки к небу…

Приземистого, когда тот подходил, Федор успел получше разглядеть. Он действительно имел свирепый вид: это было низенькое, крепкое существо лет двадцати пяти, с широкой грудью и длинными, волосатыми руками; кроме выделяющегося непонятно-дегенеративного лица поражал также его отвислый зад.

Тоненький же – его одногодка, – наоборот, был очень нежного сложения, и к тому же робок и застенчив; он все время краснел и глаза прятал внутрь себя, под лоб, словно они были неземного цвета…

Друг Ани, перестав плакать, неожиданно перешел на разгульно-истерический хохот и ударил палкой приземистого. Тот поджался, как собака.

Аня продолжала о чем-то весело болтать со своим приятелем; подошел Федор.

– А вот и наш коллега. Из самых глубин народа. Этим и интересен, – представила Анна Федора.

Анин друг рассмеялся и похлопал Соннова по животу.

– А я Падов Анатолий, – представился он. Никогда еще с Федором так не обращались; но его тянуло к этим людям, и он молчал, поводя мутным взглядом по затихшей лужайке.

Анна представила и «шутов».

– Пырь, – назвал себя приземистый.

– Иоганн, – назвался тоненький.

В это время подскочил изящный. Сквозь его бледное, красивое лицо виделось его второе личико, изъеденное серой смертью; оно чуть дрожало от наслаждения.

– А этот у нас меньшенький, Игоречек. Ему двадцать один годик, – ласково вымолвила Анна и потрепала меньшего по волосам.

Ее друг, Анатолий Падов, – движения у него были быстрые и веселье полное, но нервно-истерическое, – отозвал ее в сторону. Потом, махнув рукой, пошел в лес.

Анна подошла к Федору.

– Толя отдохнул и хочет быть один, – ласково сказала она. – Так что, Федор Иванович, пока я вас познакомлю, так сказать, с галеркой… И вам ведь, наверное, надо развлечься. Эти как раз пригодятся… Простые ребята. Кстати, нельзя ли взять эту компанию к вам в дом… На день-два…

– Берите всех… Клавуша дозволит, – прорычал Федор.

И компания двинулась к станции.

Впереди шли Соннов и Аннушка. Садисты трусили чуть позади.

– Неплохо и пообедать, – неторопливо проурчал Пырь.

– А ведь действительно, – обрадовалась Аннушка. – Господа, здесь, кажется, недалеко есть обвалившийся ресторанчик.

(Федору понравилось, что она называла всех «господами». Видимо, это было в обычае.)

Ресторанчик походил на столовую для разведения мух.

– Ничего, зато в тепле и не в обиде. У Бога под крылышком. Так-то, – ворковала Аннушка.

Все расселись за липким, безжизненным столом. На Барскую напал стих, и она непрерывно болтала. «Девка… Треплива… А ум есть», – отхлебывая суп, вспоминал Федор некоторые Анины высказывания.

– Вы знаете, Федор, – попивая винцо, болтала Анна, – я ведь все-таки женщина и поэтому не всегда думаю о смерти… Сейчас, например, я хочу быть ребенком… Просто ребенком… Шаловливым ребенком на краю вулкана… Вот я вам объясню про Пыря, – и она указала на приземистого. – Он – свой человек… Не смотрите, что у него такие свирепые черты лица, это от размышления… Пырь, покажи петлю.

И Пырь, приоткрыв рваную полу пиджака, робко показал мощную веревочную петлю.

– Видите, как он смущается, – продолжала Анна. – Пырь применяет эту петлю только против людей. Он ненавидит их лютой ненавистью. Однажды в Москве он пришел с этой петлей на утренний киносеанс. Народу почти никого не было, и он сел позади жирной, обожравшейся домохозяйки, которые урывают время между очередями в магазинах, чтоб посмотреть картину. Когда погас свет и началось представление, Пырь накинул на ее жирную шею петлю и затянул… Ха-ха… Животное захрипело и стало топать ногами. Пырь почему-то бросил все и незаметно вышел из залы, а животное, хоть и не задохнулось, но совсем одурело от ужаса и непонимания, и когда Пырь оказался на улице, уже подъезжала «Скорая помощь»…

Так за легкой, веселой беседой прошел обед.

Когда шли к станции по широкой, пыльной улице, с низенькими, образующими свой потный мир домиками, Анна сказала, указав на тоненького:

– Иоганн у нас скрипач. Любитель романтической музыки.

Тоненький застеснялся.

– Ну а Игорек, – добавила она, обласкав меньшего, – совсем особая статья.

Федор поворачивал свою грузную голову то к одному, то к другому…

На подходе к Клавиному дому Аня улыбалась. «Сегодня я неплохо отдохнула», – подумала она.

X

К вечеру, после основательной передышки, все высыпали во двор. Со своей половины даже выползли обремененные несуществованием Лидиньки – дед Коля и девочка Мила. С ничего не выражающим лицом Мила присела в траве у забора и забормотала. Вокруг нее чирикали птички. Дворик, огражденный высоким забором и домом, был как заброшенный, распадочно-уютный мирок.

Кругом росла полуживая, нагло-чахлая травка; три изрезанных деревца смотрелись как галлюцинации ангелов; по углам торчали скамейки, нелепые бревна с корягами. В центре – замалеванный, искалеченный человеческими прикосновениями стол, опять же со скамейками.

Кто-нибудь посторонний мог бы ожидать, что сейчас начнется взаимное сближение. Все-таки в ресторане все были вместе.

Но вдруг все действия приобрели отсутствующе-разорванный характер. Правда, вся подвернувшаяся живность была мгновенно уничтожена: Иоганн зарезал двух старых, полубродячих кошек, Пырь оторвал голову безобразной, тощей курице. Только Игорек, на долю которого ничего не осталось, носился в одних трусиках и майке за невесть как сюда попавшей бабочкой.

Клава дремала за столом; ей виделись башни с голыми задницами на шпилях; Федор сидел против нее и, осиротев от самого себя, понемножечку пил водку.

Дед Коля, приютившийся на бревне, почему-то занялся шитьем; девочка Мила так и уснула в том углу, где бормотала. Петеньки же, как всегда, не было видно.

Анна созерцала эту картину из окна своей комнаты и внутренне хохотала. Наконец она не выдержала и вдруг от охватившего ее внезапного, беспредметного страха бросилась на кровать и заснула.

Между тем во дворе обособленность все сгущалась. Белокурый Игорек, не поймав бабочку, так ушел в себя, присев у забора, что по инерции стал щипать свои красивые, нежные ноги. Когда же он очнулся от дремы и увидел, что щиплет себя, тихие, смрадные слезы потекли из его светлых глаз.

Пырь тренировался, бросая большой топор в дерево. Иоганн, скрючившись, вынул из кармана коробочку с жучками и стал иголкой препарировать их, разделяя на части. «Золотые руки» говорили про него. Он делал это так, как будто разбирал стихи, написанные на древнем языке.

 

Все застыло в таком одичании.

Прошло час или два. Вдруг тишину нарушил истерический визг деда Коли, раздавшийся из закоулка за сараем.

Все разом вздрогнули, но не сразу очнулись. И только когда визг превратился в вой, медленно, нехотя все стали вставать со своих мест. Все, кроме Клавы, Пыря и деда Коли, которых не было видно. Даже Анна проснулась и вышла во двор.

Первый подошел к закоулку за сараем Федор и увидел такую картину. Клавушка, распахнувшись как жаба, не то от страха, не то от недоумения, дрыгалась на земле, а шея ее была в петле, которую крепко держал Пырь. «Поймал, поймал», – металлическим голосом повторял он. Дед Коля, от непонятности вспрыгнувший на забор, выл своим нелепым полубабьим, полуволчьим голосом.

Федор, не сообразив, что происходит, тем не менее отпугнул Пыря, и тот выпустил петлю. Клава была жива и даже не очень придушена, но от непостижимости она все еще не вставала с земли и виляла жирными ляжками.

Когда все сбежались, Анна дала Пырю пощечину.

– Я ненароком, ненароком, – испуганно-бычьи бормотал он. – Она просто подвернулась… Шея такая жирная, белая… Мысли сами собой петлю накинули…

Клава приподнялась и набросилась на Пыря:

– Ты ведь играл, играл?!! – спросила она.

Ей стало так страшно при мысли о том, что Пырь мог в действительности задушить ее, что она гнала самую эту мысль, вообразив, что Пырь всего-навсего хотел с ней поиграть, как дите. «Не может так быть, чтобы что-то несло мне смерть», – взвизгнуло у нее где-то в животе.

– Играл, играл, – тупо поддакивал Пырь. Федор посмотрел на него.

– Ничего, Клав, он остынет, – сказал Федор, положив свою тяжелую руку на голову Пыря.

Клавушка так настаивала на том, что все это было только забавой, так жалась горлом от страха при противоположной мысли, что все как-то, без лишних углублений, согласились с этим.

Клава даже, для сближения, похабно похлопала Пыря по отвислой заднице. (Будто бы человек, к которому испытываешь половое чувство, не может тебя убить.) Чтоб сгладить ерунду, решили выпить.

Присели у какого-то маленького столика в закутке, сбоку дома, чтоб поуютней. Рядом как раз валялась расчлененная Иоганном бродячая кошка.

– Для чего вы их убиваете?! Чего ищете?! – крякнув, спросил Федор.

– Ничего не ищем.

– Как ничего не ищете?!

– Мы получаем удовольствие… И ничего больше… Наслаждение… Наслаждение, – вдруг разом заголосили все трое садистиков: Пырь, Иоганн и Игорек. Они сидели рядышком, по росту, и глаза их блестели в собирающейся тьме. У Игорька даже щечки порозовели, как у девушки.

– А в чем наслаждение?

– Во многом, во многом… Тут нюансы есть… Во-первых, ненависть к счастью, но это другое… – вдруг заспешил Игорек, выпив рюмку водки. Его лицо стало еще более прекрасным, а ручки дрожали от предвкушений. – Потом: они живые, а мы их – р-раз умерщвляем… Нету их… Значит, мы в некотором роде боги…

У всех троих оживились личики и точно появились невидимые короны. Иоганн вдруг встал и пошел за скрипкой: у Клавы она валялась где-то в закутке, неизвестно чья. Вскоре послышались трогательные, сентиментальные звуки. Скрючившись, Иоганн играл на ступеньках черного хода…

Пора была уже ночевничать, в новую форму отъединенности.

– Всех, всех пристроим, – ворковала довольная своим брюхом Клава.

– Пырь, все-таки лучше бы ты поехал домой, – сказала Анна.

– Почему, почему же?! – пухло вмешалась Клава. Но Пырь послушно направился к выходу.

– Я еще с ним пересплю в постельке. Даром что он меня вешал, – пискнула Клава и, подскочив, потрепала Пыря по обеим мясистым щекам.

А на следующий день ситуация резко изменилась. До Клавы дошел слушок, что Федору грозят какие-то мелкие неприятности от местных властей. Слушок был мутный, неопределенный, но чуть тревожный. На этот раз Федор решил уехать. Прихватив немного деньжищ, он, чмокнув на прощанье Клавушу в задницу, исчез.

«Пусть побродит… по Рассеи», – подумала Клава. Вечером из всего шумного общества в Клавином доме осталась только Барская Аня.

Так и не повидал пока Федор Аниных настоящих людей.

XI

Опустело покатились дни в Клавином доме. Клавуша водицей побрызгается, иной раз живого, полуворованного гусенка внутрь себя засунет… «Без удовольствия нельзя… Состаришься», – подумает мельком, отдыхаючи на перинке и посматривая в потолок.

Дед Коля после работы шатается: мух ловит. Мила цветочки на помойках собирает. Одна Аня где-то пропадала. Но однажды Барская зашла в Клавину комнату, к хозяйке:

«Клавдия Ивановна, несчастье тут, у одного моего старого знакомого – Христофорова… Отец чуть не помирает…» И она рассказала, что Христофоровы – отец и сын – попали сейчас в плохие условия, что старик – чистый, но болеет какой-то внутренней болезнью, и ему необходим свежий воздух и перемена обстановки.

– Нельзя ли на время привезти его сюда… во вторую нижнюю комнату… вместе с сыном, чтоб ухаживал, – сказала Анна и вдруг добавила: – Не думайте, он мне не любовник, просто очень старое знакомство с его семьей.

Клавушка – к Аниному удивлению – согласилась.

– Вези, Ануля, вези их, – проговорила Клава, – я ведь жалостливая… Гуся и то вон жалею…

И она кивнула на жирного, ошалевшего гусенка, у которого клюв был слегка перетянут бинтом, чтоб он не мог особенно щипаться…

На следующий день Анна привезла сюда, к Клаве, беленького, седого старичка с его двадцатисемилетним сыном.

Старичок был настолько благостным, что прямо-таки растворял все окружающее в любви; седые волосы окружали его голову точно ореол смирения и тишины; а маленькие, глубоко запрятанные глазки светились таким трогательным умилением, будто он не умирал, а, наоборот, воскресал.

В определенных кругах старичок – Андрей Никитич – считался учителем жизни.

Он шел, одной рукой опираясь на своего сына – Алексея Христофорова, другой – на палку, похожую на старую трость, которой он иногда с такой умильностью постукивал по земле, словно она была его матерью.

Остановившись перед крыльцом, старичок тихо заплакал. Клавуша быстро, как цыпленка, подхватила его под руки и прямо-таки внесла в комнату, где ему была уже приготовлена постель.

Потом, когда старика уложили, его было захотели накормить, но Андрей Никитич воспротивился:

– Ведь на свете, кроме меня, есть много других несчастных и голодных людей, – произнес он…

В закуточке, у того столика, где недавно пьянствовали садистики, Клава разговорилась с Алексеем и Анной.

– Не беспокойтесь, Клавдия Ивановна, – волновался Алеша, – я буду ухаживать, а Аня уже договорилась с медсестрой…

– Медсестра у нас ничего, – проговорила Клава, – только отчего-то любит спать в лопухах…

– Вы преувеличиваете, Клавдия Ивановна, – вмешалась Аня, беспокойно взглянув на Алешу.

Но тот пропустил Клавино выражение мимо ушей и весь сиял доброжелательством, оттого что пристроили отца на воздухе. Его астеническая фигура выражала такое удовлетворение, точно он возносился в хорошее место…

Ввечеру все собрались в комнате старичка. Из соседей приплелся дед Коля, но почему-то сконфузившись, хотел было спрятаться под стол.

Андрею Никитичу было уже значительно лучше, и он, приспособившись в мягкой, уютной постельке, вдруг стал поучать:

– Жизнь очень проста, и Бог тоже очень прост, – выпалил он. – Посмотрите на этих людей, – Андрей Никитич махнул изящной, беленькой ручкой в окно, – они не думают о смерти, потому что видят ее каждый день, когда косят траву или режут животных; они знают, что смерть – это такой же закон Бога и жизни, как и принятие пищи, поэтому они не удивляются, как мы, когда начинают помирать… Вот у кого надо учиться!

И Андрей Никитич несколько победоносно взглянул на окружающих; благость, правда, оставалась, но на дне глаз вдруг обнаружилось страстное, эгоистическое желание жить; чувствовалось, что старичок хочет крайне упростить смерть в своих глазах, чтобы сделать ее более приемлемой, не такой страшной.

– Только любовь – закон жизни, – начал он опять. – Любите ближних, и вам нечего будет бояться.

Клава даже не поняла, о чем идет речь; она взгрустнула, вспомнив о Федоре. «Кого-то он теперь душит, голубчик… Вот дите», – вздохнула она про себя.

Аня вскоре ушла.

– Я знаю, христианское учение с трудом дается людям, – продолжал болтать старичок, не обращая ни на кого внимания. – Истина – это не сладкая водичка…

На следующий день утром – Алеша только еще проснулся – Андрей Никитич уже сидел на постели.

– Ты что, папа?! – спросил Алексей.

– Уеду я, сынок, отсюда, – ответил старик. – Нету в этом доме любви. Пойду к маленьким, седым старичкам в монастырь… На край света… Нету здесь любви…

– Да что ты, отец, – так и подскочил Алеша. – Как же здесь нет любви?!. А Анечка?! Сколько она нам сделала добра?! Ты же знаешь мое к ней отношение… И потом, она говорила, что Клавдия Ивановна – очаровательный, тонкий человек. Анечка только очень жалела, что уехал ее брат Федор.

Андрей Никитич не отвечал; наступила полная тишина, во время которой он – скрючившись – застыл на постели.

Наконец старичок прервал молчание.

– Я не поеду только потому, – улыбнулся он, – что на свете не может быть полностью злых людей. В каждом есть частица добра, которую можно разбудить…

И старичок погрузился в свои размышления о Боге; когда он думал о Боге, то придавал своим мыслям такой благостный, умилительный характер, что весь мир, все существующее принимало в его мыслях умильный, сглаживающий и доброжелательный вид. Бог тоже внутри него принимал такой вид. При таком Боге можно было спокойно умереть. И старику становилось легче: умиление распространялось до самых глубин его души, которая становилась мягкой, как вата.

Вечером Андрею Никитичу опять стало худо.

Алексей и Анна были около него. Клавуша то входила, то выходила.

Лицо Андрея Никитича словно все растворилось в жалобе; он задыхался. Какая-то большая, черная муха села ему на нос. Алеша хотел было ее согнать, но старичок плаксиво возразил:

– Не убивай, Алеша… Она тоже хочет жить… Не трогай.

Он так и пролежал некоторое время с предсмертными хрипами и мухой на носу.

– Полотенце ему на глаза надо повязать, – высказалась Клавуша на ушко Анне. – Полотенце.

Между тем пришел врач; потом, свистнув, скрылся; но в положении старика ничего не изменилось; сам он считал, что почти умирает. Главная его забота была, чтоб умереть ладненько, с хорошими мыслями, с умилением в душе, и не дай Бог, чтоб кого-нибудь обидеть.

– Я вас не толкнул?! – взвизгнув, обратился он вдруг, чуть не плача, к вошедшему деду Коле. Тот мгновенно спрятался за дверь.

…Неожиданно старичка очень остро кольнуло в сердце, и ему почудилось, что оно вот-вот разорвется. Он испуганно взглянул на Клаву и среди мертвой тишины пробормотал:

– Вы меня любите?! Ах, как мне надо, чтоб меня любили!!

У Анны он вызывал приток скрытой злобы. Ей казалось, что в момент смерти лицо его сделается совсем добреньким и благодушным. «Как ребенок, которому страшно пред жизнью, пред темнотой, – раздражалась она про себя, – и который думает, что если он будет хороший, послушный, то несчастье обойдет его, и все будут его гладить по головке, и весь мир тогда сделается милым и ручным. И все собаки перестанут лаять, оттого что Вова такой добрый мальчик. И сама смерть прослезится». Ей было обидно за мир, за тот темный, жестокий и таинственный мир, который она знала и любила.

Между тем старичок действительно хотел как бы задобрить в своем уме смерть; он действительно полагал, что если он будет очень добрым и человеколюбивым, то и смерть появится перед ним в виде этакого доброго, простого и ясного малого. И поэтому она не будет так ужасна для него. Он даже чуть капризничал, временами дуясь оттого, что смерть – такая простая и ясная – все еще не идет к нему. Любовью к Богу и жизни он стремился смыть, заглушить свой подспудный страх перед смертью и потусторонним. Этой любовью он подсознательно хотел преобразить в своем представлении мир, сделать его менее страшным. Он дошел до того, что не обрадовался, когда внезапно ему опять полегчало, а, напротив, захотел, чтоб продлилось это умиление, от которого на душе было так мягко и святочно и которое приручало близкую смерть.

Впрочем, когда ему совсем облегчилось, он вдруг, на миг оживившись, не приподнимая головы с подушки, осмотрел всех своим остреньким, пронзительным взглядом и промолвил:

– Любовь к мухе предвосхищает любовь к Господу…

От удивления все раскрыли рты, а Андрей Никитич неожиданно попросил Алексея, чтоб тот записывал его мысли…

Осуществить это не удалось, потому что старичку снова стало хуже. От этих переходов он не знал, умирает он или выздоравливает.

 

Еще раз он внимательно вгляделся в окружающих. Лицо Клавы млело в своей пухлости. Ясные глаза опять появившегося деда Коли смотрели на него из чуть приоткрытого шкафа.

Вдруг Андрей Никитич метнулся на постели к ближайшему окну.

– Где люди… люди?! – закричал он.

– Вы любите людей?! – подошедши промолвила Клава, и пред глазами старика вдруг застыло ее мертвеюще-сладострастное лицо.

XII

На следующее утро Андрей Никитич как ни в чем не бывало сидел на своей кровати и поучал Алексея.

К обеду он опять так ослаб, что прослезился. И начал вспоминать и жалеть всех несчастных, какие только приходили ему на ум; «надо любить, любить людей», – повторял он, относясь с любовью к другим, он забывал о себе – и как бы снимал с себя бремя существования и бездонность любви к себе; ведь страшно было бы дрожать все время за себя – так или иначе «обреченного», – и любовь к людям убаюкивала его, отвлекала и погружала сознание в сладкий туман; к тому же она была почти безопасна – ведь гибель этих любимых внутренне людей вполне переносилась, не то что приближение собственного конца.

Позже, после прихода врача, Андрей Никитич совсем приободрился; он встал и решил погулять по дому; дом между тем опустел: все разбрелись по делам; оставались только Клава да Петенька, который, чтоб вволю наскрестись, забрался на дерево.

Постукивая палочкой, старичок плелся по двору, погруженный, как в облака, в мысли о любви; присел на скамеечку.

Неожиданно перед ним появилась Клавуша.

– Скучаете, Андрей Никитич? – спросила она.

– Не скучаю, а о Господе думаю, – поправил старик, впрочем доброжелательно.

Клава вдруг потрепала его по шее и присела рядом. Широко улыбаясь, она, оборотив на старика свой круглый, как луна, лик, вглядывалась в его маленькие, добрые глазки.

– Вы хотите что-то сказать, Клавдия Ивановна? – беспокойно спросил старичок.

Клавуша, по-прежнему глядя на него, не ответила, а вдруг запела, что-то свое, дикое и нелепое.

Помолчав, Андрей Никитич сказал, что Бог и любовь – это одно и то же.

Не кончая петь, Клавушка своей пухлой ладошкой внезапно начала ловко и сладострастно похлопывать по заднице старичка.

Андрей Никитич так и примерз к скамейке.

– Ничего страшного, если вы помрете, Андрей Никитич, – проговорила Клавуша, наклонившись к его старому рту грудями и дыхнув в лицо. – Приходите ко мне после смерти-то! Прям в постельку!! Костлявенькой!! – и она чуть ущипнула его в бок. – И Господу от меня привет передайте… Люблю я его, – и она лизнула своим мягким языком старческое ушко.

Андрей Никитич совсем онемел; он молчал, а Клавуша между тем утробно дышала.

– Вы сумасшедшая! – первое, что произнес, вернее пискнул старик, когда чуть очнулся.

– Это почему же, милай, – проурчала Клавуша, похабно облапив Андрея Никитича ниже талии. – Я не сумасшедшая, я – сдобная. Ну тебя!

– Оставьте меня, оставьте! – прокричал старичок, весь покраснев. Он выскользнул из Клавиных лап, вскочил со скамейки, – оставьте меня… Я просто хочу жить… жить… Я не хочу умирать…

– Так после смерти самая жизнь и есть, – убежденно проговорила Клавуша, развалясь в самой себе телом.

Она хотела сказать что-то большее, но старичок вдруг сорвался с места и побежал – рысцой, топ-топ ножками – к крыльцу и юркнул в свою комнату. Там он заперся на ключ и отдышался. Клавуша между тем, не обратив на его исчезновение никакого внимания, выползла на середку двора и, обнажив свои свинячьи телеса, развалилась на травке, покатываясь, подставляя лучам еще не зашедшего солнца свое мирообъемлющее брюхо… Близ нее лежал Петенька: чесавшись, он так забылся, что упал с веток…

Тем временем, отдохнувши в комнате, Андрей Никитич сначала нашел, что надо срочно отсюда уезжать. Но потом ему сделалось так плохо, что он испугался куда-нибудь двигаться и решил повременить, думая только о том, как бы отвести от себя приступ. «Ведь только что мне было совсем хорошо, я чудом выздоравливал», – застревал он на одной мысли.

Пришел Алексей, и старичок, обеспокоенный только за свое здоровье, как бы забыл о происшествии с Клавой, наказав только Алексею попросить, чтоб хозяйка не волновала его. В глубине души ему даже польстило, что Клава облапила его и полезла как к мужчине – так расценил он Клавины действия. («Значит, я еще живой-с», – подумал он.)

Клавуша как ни в чем не бывало заходила к нему в этот вечер, даже когда он был один. Сидела на стуле и, луща семечки, молча смотрела в окно, болтая ногами.

А ночью, когда все спали, старичку, ушедшему душой в неизвестную тьму, действительно стало плохо, особенно умом. От испуга он даже приподнялся на постели. Не то чтобы он уже умирал, но его вдруг охватил ужас, что все равно он скоро умрет и от этого никуда не денешься. И еще он почувствовал, что внутри его растет какое-то чудовище, которое сметает все его прежние доводы разума о смерти и оголяет его перед самим собой. От ужаса он даже заверещал во тьме, как хрюкает, наверное, свинья-оборотень перед ножом. Это чудовище было его второе внутреннее существо, которое иногда виделось в нем раньше, в глубине его ласковых, христианских глаз, – существо, которое упрямо хотело жить и жить, несмотря ни на что, и которое проснулось в нем теперь с неистовой яростью.

Оно требовало даже дать простой ответ на вопрос: что будет с ним после смерти?

Старичок вдруг осознал, что его вовсе не интересует, есть ли Бог и любовь или их нет, что это – как и все другие хитросплетения сердца и разума – вовсе не имеет к нему никакого отношения, а его тревожит и действительно интересует только своя судьба и ему нужно знать, что будет с ним потом. В раздражении он даже стукнул кулачком по столику, как будто от этого зависел ответ на такой жуткий вопрос. В этом страшном одиночестве перед лицом смерти и самого себя все его идеи о Боге и любви рассыпались, как карточный домик. Его второе существо злобно и настойчиво выло и добивалось ответа на вопрос: что будет, что будет?!

Тогда, обливаясь потом, обхватив голову одной рукой, старик собрал воедино все силы своего сознания и стал прикидывать, чуть ли не на пальцах.

Он начал разбирать все мыслимые варианты, какие только могут случиться с человеком после смерти.

«Первое, – подумал он, загнув большой пальчик и шарахаясь от собственных мыслей, как от чумы, – я навсегда превращусь в ничто; второе – я попаду в загробный мир; но тут же сразу вопрос – вечен он или это просто оттяжка неизбежной гибели; что вообще будет потом, после загробной жизни?!. Но не надо заглядывать дальше, – взвизгнул старик. – Я хочу только понять, что будет сразу после смерти… А там видно будет… – на минуту он остановился, застыв со своими мыслями, воткнув взгляд в темную вешалку с пустыми платьями, – но в иной жизни, – продолжал он лихорадочно думать, – могут быть свои случаи. Жизнь там будет продолжением в другой форме моей жизни здесь. Это здорово, – утробно пискнул он. – Я превращусь в существо, не знающее о своей прежней жизни и не связанное с ней, но все же в существо более или менее приличное, мыслимое и даже чем-то похожее на меня. Хи-хи-хи. Третье – я превращусь вообще в нечто неосмысленное и непонятное моему уму сейчас; в какую-нибудь закорючку. Хо-хо-хо».

Старик опять застрял; эти мысли, которые сопровождались картинами, проносившимися в его воображении, то пугали его, то, наоборот, науськивали на продолжение жизни; он то обливался потом, то икал.

Потом мысль его снова заработала с необычайной быстротой. «Наконец, другой вариант, – продолжал он думать, – превращения, переселения душ; сразу после смерти или после загробной жизни я окажусь опять в этом мире… Предположим, в этом мире, а не в иных, так легче представить… Тут могут быть свои подварианты. № 1. Я останусь на том же самом месте, самим собой, как в вечном круге. № 2. Я вновь рождаюсь в другом теле достойным человеком, продолжателем моих теперешних дел; это очень хорошо, логично и выгодно, – старик тихо во тьме погладил свою ляжку. – № 3. Я стану человеком, который не будет продолжателем моей теперешней сущности, но все же будет достоин меня… или… я превращусь в ничтожного человека… в полуидиота, – старик ахнул от страха, – а может быть, в животное… в индюшку… в лепесток…»

Старик замер; душа его опустилась перед раскрывающейся бездной.


Издательство:
Эксмо