В день ее свадьбы погода была неустойчива.
Она спала нервно, пролупробуждаясь, и видела во сне звезды, вальсирующие под ногами, и кистеперые большие зеркала, и пламенного осьминога со стучащей коробкой яблочного сока в груди, и очень много черноты, которая светилась. Совсем проснулась около пяти; как мышка, осторожно высунула носик из одеяльной щелки – вот холодно, а мне хорошо и я сама хорошая просто до слез; и услышала звуки, редко шлепающие по железке за окном. Открыла форточку и в комнату влетели свежие утренние шепоты. Тучи порхали так стремительно, что хотелось увернуться, волочили мокрые хвосты, вытряхивали парные перины, чесали животики о торчащие предметы местности; тучи шли так низко, что труба напротив была видна лишь ниже пояса снизу, но и дело приподнимала пушистое свое платье, показывая ножку, а мускулистый тополь с короткими ветвями косился в ее сторону, покачивая куцей верхушкой; асфальт глядел на это безобразие любопытными просыхающими лужицами. «Тук-тук», – сказала уже сухая железка и поймала две мокрых звездочки, похожих на генеральские. Как хорошо быть генералом, а замужем тоже хорошо.
В течение дня дождь начинался трижды или четырежды, но лишь под вечер решился и ударил удало и лихо, с размахом, бросаясь рыболовными сетями, пупыря воздух и пуская наискосок медленных и высокорослых водяных призраков. Каждый раз, когда тучи открывали синие чистые провалы, отороченные слепящей белизной, в них нахально вплывала дневная луна с подпалинами, прекрасно видимая четвертушка, контрабандой проникшая в день.
В конце концов она решила, что так не бывает, и перестала смотреть на луну.
Все-таки это был день ее свадьбы. Ей повезло – она выходила замуж по любви.
Особенно запомнилось ей венчание в темной церкви: в церкви она была впервые и удивилась, что изнутри зал больше, чем снаружи; что среди свечей и ликов летает негаснущее эхо; и вечное око будто бы глядит на тебя, как бы ты не повернулась и у какой бы стенки не стала; что лампа висит на цепи; что есть целых три выхода, хотя достаточно и одного; и с острой болью пожалела черную молодую монашку с мертвыми глазами, глазами, как у вареной рыбы – пожалела как раз за ее мертвые глаза в день своей свадьбы – потом их подвели к странно одетому человечку (пальцы Стаса были теплыми), который стал серьезно говорить чепуху, но улыбался по-доброму; а она слышала, как спорят видеомальчики из ритуального бюро – спорят о том, есть ли в церкви электророзетка или нет ее – эхо разносило их спор по гулкой выпуклой тьме и вечное око насмешливо щурилось над всеми и всем. Камеру так и не включили, а жаль, венчалась она лишь красоты ради.
Потом поехали за город, в Рыково, где обитал отец; в большом дворе поместилось человек сорок гостей, по списку двадцать шесть, остальные приблудные; все пили отчаянно, а приблудные к тому же издавали конские звуки и запахи; нужно было держать в руках поднос и не чувствовать себя дурой; кланяться с грацией Василисы Прекрасной, а своего дурачка держать к себе поближе, помогать матери, ловить взгляды подруг и угадывать то, что за взглядами; туфелек натер ногу до волдырей, на мизинце и под косточкой; а старые лужи под забором совсем черны от прелых листьев; знакомая собака по кличке Гавганистан отказывалась от вкусненьких котлеток из вымоченной солонины и с дикой тоской глядела на безобразие, и совсем не лаяла. Гавганистан обычно срывался с цепи, когда видел постороннего, никакая цепь зверюгу не держала, а тут совсем расквасился. Гости пьянели и пели песни, зыбыв, что песен не знают, а петь не умеют. Песни были народными и грустными – чтоб тяжелее стало на душе, чтоб поплакаться, чтоб потом, прийдя домой, взглянуть в зеркало, на жену, на детей и слегка одуреть от горя, потому что жизнь прошла. То, что жизнь прошла, это и так ясно, но данная мысль требует соответствующей эмоции – оттого и пели песни. Она посмотрела в рот ближнего певца и увидела язык, похожий на маленькую подушку; певец вспомнил, что образование имеет высшее техническое и петь перестал. Потом попала под дождь – столы были под тентами, но все равно пришлось идти переодеваться.
Переодевалась в закутке, знакомом с детства, а местный мальчик подглядывал сквозь щель в портьерах – она включила вторую лампу – чтобы лучше было видно местному мальчику: и вообще она никого не стеснялась и чувствовала себя под наркозом. Нашла в углу свою детскую куклу, всплакнула и покрасила кукле пятку авторучкой – и кукла тоже запомнила этот день.
Гуляли до двенадцати, тупо хотелось спать и губам опротивели поцелуи, а в спину вбили кол, на голову надели железный обруч и били по нему молотком, противная очередь пьяных подгоняла одноместный туалет, который так спешил, что не успевал накидывать крючок; пропустили без очереди, учтиво; уже подрались женщины – совсем не знаю кто они; уже поймали на огороде посторонего – обрывал абрикосы, побили и дали выпить – лицо смутно знакомо; на пэршу ночку вам сына та дочку – кричали и она улыбалась и благодарила за пожелание, и щеки устали от улыбок. Потом все-таки включили камеру и стали снимать; когда снимали сзади, она стала чуть-чуть гладить руку жениха, теперь мужа – чтобы увидеть это движение на кассете лет через двадцать и всплакнуть о былых годах и былой любви.
Рука мужа откликнулась – Стас всегда таял от ласки – не трудно будет держать такого на поводке. Тихий противный дождь шуршал по клеенке – хотелось обижаться, кусаться, орать, топтать, рвать или веселиться, на худой конец; сил хватало лишь на обиду. Мать ушла на веранду и тихо плакала там, как по покойнику.
– Ну вот и все, – сказал Стас, когда все закончилось, – ты чего надутая?
– Так.
Он сел на голый стул у стены и остался так сидеть. Делай же что-нибудь Иванушка, мужчина на то и нужен, чтобы что-то делать.
Она посмотрела на голый пол у дорожки и увидела трещину, щель между досками, в два пальца примерно шириной – щель шла через всю комнату, от стены к стене. Ну вот – первая трещина между нами, а мы сидим по разные стороны от нее, и никто не хочет ее переступить, – подумала она и скрестила пальчики, чтобы не сбылось.
– Смотри. Вот и первая трещина между нами.
– Ага. Поживем – починим.
– А если там мыши?
– Конечно, там мыши, – подтвердил Стас дистиллированным голосом.
Она принесла подаренную коробочку с нарисованной на ней роскошной женщиной, небывалой женщиной, плодом воображения рекламного шизофреника:
– Смотри, какие у нее губы. Правда похожи на мои? Нет, ты на губы смотри!
– У нее толще.
– Тебе не нравятся мои губы?
– Не выдумывай.
– Я сегодня заходила сюда и никакой щели не было.
– Ты не заметила.
– Я включила две лампы. Я бы заметила.
– Зачем тебе было две лампы?
– Чтоб из окон меня было видно.
– Ну да, ну да, – не поверил Стас.
– Скажи, у нас правда будет все хорошо? – спросила она, – пообещай, что все будет хорошо. И я не хочу никогда-никогда с тобой ссориться. Пообещай, что ты как-нибудь залепишь эту трещину.
* * *
Она вышла в чулан и поискала фонарик; она обязательно хотела заглянуть в щель – не потому, что боялась мышей, а просто потому что. В чулане была лишь крупа, мука, и запах чистого дерева; были еще большие гвозди на подоконнике, гвозди с надетыми шляпками; а за окошком снова висела луна, низкая и коричневая.
Луне было наплевать, играют свадьбу тут или не играют свадьбу, и когда все мы вымрем она с тем же самодовольным равнодушием станет смотреть на черноснежные холмы, смерчи и равнины вечной ядерной зимы. Фу, какой ужас представится.
Фонарика не оказалось и на веранде; она вышла поискать во двор – столы стояли осиротело, Гавганистан лег так, как будто умер и даже запылился. «Гавчик!» – позвала она, но Гавчик не откликнулся, не простив надругательства. На столах было полно вкусных черешен с темно-красным липким блеском, но только не хотелось подходить.
Она вернулась без фонарика в свою, теперь в нашу, комнату. Стас все сидел на стуле как пришитый. Она убила его за это, убила в сослагательном наклонении, потом закрыла дверь, задернула шторы и стала раздеваться. Убитый пошевелился и обратил внимание. Его взгляд был теплым и, как ни странно, она до сих пор стеснялась этого взгляда. Просто я по-настоящему люблю его, а это все осложняет.
– Ты так и будешь сидеть? – спросила она и откинула одеяло. В такой перине можно утонуть. Я любила зарываться в такую в детстве. Или в эту же самую. Я всегда прыгала в нее и пряталась, когда по улице шли цыгане. Цыгане воруют хороших маленьких девочек.
– Нет.
– По тебе незаметно. Принеси мне черешен, ты все равно зря сидишь.
Стас отпоролся от стула, принес черешен в тазике и она стала есть их, не вставая с кровати – сначала так, а потом отвернувшись; переела сегодня, тяжело лежать на левом боку; потом снова увидела звезды под ногами и кистеперые зеркала и пламенного осьминога с яблоком в груди – ей показалось, что настало вчера, но на самом деле уже было завтра и утренняя серость пробивалась между гардинами и утренняя совесть начинала скрестись в душе, и Стас сопел рядом, отвернувшись, и снова хотелось черешен; за стенкой густо храпели, а молодой каштан тихонько скребся в стекло. Пилинь-пилинь-пилинь, – повторяла пташка с таким усердием, будто пилила дрова.