Обложка
Иван Бочаров
Фото на обложке:
Нигина Бероева
© Алексей Федяров, автор, 2020
© «Захаров», 2020
⁂
Глава 1
Веськыда сёрнитам[1]
«Много лет прошло, очень много, прежде чем я понял одну простую вещь. Не знали они про нас ничего. Ничего. Кроме того, что мы сами рассказывали. Про себя и про других. А все байки про всевидящее око и дьявольскую осведомленность – туфта, миф, погремушка для баранов. Ничего у них не было против нас, кроме нашего страха».
Михаил Шевелёв. От первого лица
Странный. И чем дольше приглядываешься, тем больнее чуйка жмёт в груди: странный, не наш, опасный. Идёт по тайге третью неделю и не кашлянул ни разу. Городской ведь, видно, что не в тундре вырос и не его это – холод и север. И углы эти медвежьи зырянские не его. И подкластер «Нарьян-Мар» не его был. Но древний лес он валил не так, как делали это чуждые из бывших городов, которые уставали быстро и ничего долго делать не могли в холоде, даже жить. Этот не уставал. И жил, чахнуть не собирался. И много чего умел. А они мало чего умели, чуждые эти, которых Дима-Чума видел много.
Сейчас он шёл по едва заметной тропе третьим, последним в их цепочке, смотрел на Трофима, который двигался вторым, размеренно ставя чёрные ботинки из грубой юфти след в след за первым, Спирой – зырянином из местных. Места гиблые, то сухо, то трясина снизу, то не поймёшь чего. Лучше ступать туда, где опытный ногу поставить не остерёгся.
Дима-Чума шёл и слушал, внимательно слушал голосок внутри.
Спира по роду и сути северянин, печорский. Охотник. И отец его был охотником, и дед. Только такие в таёжном лесу тропы видят. Как такой устанет? Он шёл и шёл, от утра до привала, а потом до вечера. И Трофим шёл и шёл. Но Дима уставал, а Трофим нет.
Уставал Дима ещё и от того, что Спира с Трофимом молчали и говорили только по нужде – место для привала указать, очередь для шухера ночного назначить. А Дима-Чума так не мог, говорить он начал ещё когда не родился, если матушке верить, потому она его Чумой и прозвала – замолчать его ничто заставить не могло. Едва научившись ходить, он начал бегать, а сказав «мама», немедленно начал произносить все слова, что слышал, и уморительно матерился, чему отец, приходя домой с завода, где делали большие комбайны, смеялся, а мать хмурилась: «Смейся, таким же дураком вырастет, как батя».
Там где он рос, всегда тепло, даже зима повеселей местного лета. Большой южный город на широкой реке. Что сейчас – неизвестно. Новые поселения.
Потому мучился, пока шёл, Дима-Чума втройне: холодно даже сейчас, коротким летом – это раз, молчать надо – это два и Трофим этот странный – три.
Спира отмеривал широкие для него шаги ровно, дышал неслышно. Коренастый, в чёрном ватнике, он слегка раскачивался при ходьбе, оттого казался шире, чем был. Трофим переставлял длинные ноги, не вынося их далеко вперёд, он был значительно выше Спиры, вровень по росту с Димой. Сухая порода, жилистый. Такие хорошо ходят, особенно если постоянно приходится. Но не та была у Трофима жизнь, чтобы много ходить надо было, не та. Не мог Дима ошибаться. Такие в кабинетах сидят и пишут, и нос у него подходящий для очков, длинный и прямой, не широкий в ноздрях и приплюснутый, как у Спиры, и не маленький-вздёрнутый, как у Димы. Молод, конечно, может, и потому ещё резвый пока, но много ли резвых остаётся после года на лесобазе у Печорской губы? А этот шёл и не жужжал.
Когда присматривался Дима, с кем валить с базы, Спиру отметил сразу, он места знает и привести мог туда, куда почти пришли сейчас. И зверя бить способен. А вот третьего долго выглядывал. Третий нужен, и не чтобы с голоду не сдохнуть, как в байках старых про кабанчиков, которых в побег тянули, чтобы съесть. Третий нужен, чтобы ночью в шухере стоять по очереди, от зверя и случайного лихого человека. Такие тут ходят – и звери, и люди. Тайга вековая, лес валят аккуратно и бережно, с расчётом, чтобы снова вырос. Это не сибирские пустоши, где всё, что росло из земли, ещё в тридцатые повырезали. Потому зверь здесь есть. В Сибири Китай рулит, а здесь – немец. Немец живёт, будто тысячу лет будет. Тайге лучше, а человеку без разницы, что сплошь лес рубишь и гробишься, что по делянкам выверенным убиваешься. Непосильно это человеку было всегда – лес рубить на каторге. Оттого люди бегут, а значит, есть кого, кроме зверя, опасаться.
Трофима Дима в расчёт не брал и не взял бы, если бы не случай. Однажды к ночи пошёл перед сном по нужде и наткнулся случайно у сортира за бараком на драку короткую – слишком короткую даже для зоны, которую Чума потоптал немало и стычек на которой насмотрелся. Двое молодых, недавно прибывших с малолетки, зажали Трофима у стены барака, что-то говорили ему дерзкое на полукитайском и заточками грозили. Опасные они, молодые эти, необтёсанные разборками по понятиям, резкие. Молодые всегда такие. И человека порежут почём зря, и сами на рудники уедут, чтобы сгинуть, а всё от страха, что их бояться не будут. Трофим тогда помолчал немного, но без боязни совсем, не увидел Дима-Чума испуга у него, и даже как-то смотрел Трофим, будто жалко ему было малолеток вчерашних. Потом полувыдохнул-полусказал пару слов на странном этом языке, которого много стало на каторге, больше, чем русского, и двинулся вбок и прямо, потом снова вбок и снова прямо. Молодые упали. Не отлетели, а именно на месте свалились. «Как снопы», подумалось почему-то тогда Диме, хотя снопов он не видел никогда – не оставляют их комбайны, которые убирали поля вокруг его большого солнечного города.
Трофим не убил молодых, нет, хотя мог шеи свернуть и оставить на морозе. Даже заточки отбирать не стал. Тогда Дима и принял решение – этот пойдёт с ним в побег. И Трофим не подвёл – тащил самый тяжёлый рюкзак с припасами и шухер стоял исправно.
Было понятно, когда уходить. Зимой в этих местах много не нагуляешь. Мороз стоит лютый, ветра гуляют, пурга чуть не каждый день подняться может. Поэтому ушли в июне, когда в лесу стало можно ночевать. Прямо с работы и ушли, охраны на лесоповалах – чем дальше в тайгу, тем меньше. Собирайся и сваливай, главное, не под прицелом. В погоню не пойдут, зачем? На тысячу вёрст вокруг никого – тут либо сдохнешь от голода, либо зверь приест, либо вернёшься в слезах.
Куда идти, старый арестант тоже знал. Дима так себя называл, ему нравилось, что он давно живёт и много видел.
– Не старый ты ещё, – как-то на привале сказал ему Спира, устав слушать про больные ноги, – старый будешь, быстро помрёшь, старые тут долго не живут.
– Сколько тебе лет? – рассеянно спросил у него тогда Трофим.
– А сколько дашь, я не считаю, – засмеялся Дима тогда, разминая ладонями уставшие сухие мышцы на тощих бёдрах.
Деланно засмеялся. Трофим промолчал, но почему-то стало понятно, что он знает – Диме чуть больше пятидесяти и родился он, аккурат когда развалился Союз. И даже знает, что Дима-Чума вовсе не истинный блатной, а служил давным-давно ментом, был даже какое-то время самым весёлым и понимающим помощником дежурного в городском райотделе полиции. Весёлым, потому что с удовольствием курил изъятую анашу. А понимающим, потому что продавал её недорого страждущим, за то арестован был первый раз, получил приговор – восемь лет и отсидел их в Нижнем Новгороде, в зоне для бывших сотрудников. Второй раз сел за кражу, потому как, освободившись, работы не нашёл. Отец к тому времени умер, а мать состарилась.
Дима воровал как придётся, из машин, оставленных на улицах. Вскрывал их за минуту и уходил. С умом воровал, машины выслеживал на привычных людям местах, дожидался тех, кто оставлял сумки, а там всегда что-то находил. Но попался глупо – в обычный оперской рейд. Влез в подставной «Мерседес». Сам виноват: нельзя было три раза подряд работать в одной точке, но кто ж мог подумать, что менты «Мерседес» подставят на взлом, не пожалеют.
Тут случилась Конвенция, и всё смешалось. Зон для бывших ментов не стало, и оказался Дима-Чума обычным крадуном. И держать его стали среди таких же. Вёл себя как арестант порядочный, внимания лишнего не привлекал, вопросов не задавал, и ему их задавать было людям недосуг. Не до того всем стало, неважно – кто носил погоны, а кто нет. Да и какая разница, если тех погон не осталось, появились новые, а те, кто носил эти новые погоны, оказались одинаковые всем враги – и мужику, и блатному, и менту бывшему.
Спира остановился на светлой сухой поляне в сосновом перелеске.
Коротко проговорил:
– Привал.
Трофим снял рюкзак с плеч, стал доставать галеты и сублимированную гречку в вакуумной упаковке с иероглифами. Хороший продукт. Саморощенная, не синтетика. Такую каторжанам не дают, её только у вольных выменять можно. Дима и выменял, вдосталь, на весь переход. Это он умел, торговать и менять. Заговаривал людей.
Спира сноровисто разжёг костерок, сходил до ручья и подвесил над огнём самодельное ведёрко с водой. Трофим положил каждому по две галеты, отломил по ломтику горького мексиканского шоколада – тоже хорошего, не для каторжан сделанного.
– Семижильные, – процедил сквозь зубы Дима.
У него сил не осталось, идти три недели по тайге – это долго и тяжко. Он вытянул было ноги, ботинки снимать не стал, как делал это обычно. Сегодня надо быть в ботинках. Сегодня важный привал, тот самый, предпоследний, одна ночь осталась до точки.
От мысли об этом кровь поднялась, нехорошо стало на душе. Не делал Дима-Чума таких дел. Воровал, наркотиками торговал, было. Этим и жить думал. На мокрое не ходил и не собирался. Но как нельзя в побег идти одному, так и выходить из него надо без груза. Спира свой, братан Спира, он останется в своих лесах, в болотах этих вечных и сгинет здесь от медведя или человека. А Трофим странный, он к своим пойдёт, а кто те «свои» – Бог ведает. Потому Трофима надо здесь оставить. И не завтра оставить, близко к точке, а сейчас, чтобы не набрёл кто и не вышел по следам куда не следует.
Заточка лежала в потайном кармане, хорошая, сделанная лагерным мастером из рессоры тракторного прицепа. Лагерная вещь: клинок гранёный, как штык, чтобы пробивать ватник и одежду тёплую. Без лезвия – от него только кровь лишняя.
Дима-Чума пощупал металл и пошёл к костру со своей кружкой, в которую положил щепотку бережно хранимого индийского чая, худшего из всех возможных, – россыпь пахнущих сырой землёй катышков. Такой ценили арестанты во все времена, какие Дима помнил. Только из такого чая получался тот самый бурый напиток, от которого сердце вставало, а голова светлела, выгоняя сон.
– Чифирь опять? – спросил Трофим, который сидел рядом с костром на старом бревне, разглядывая сорванную ветку можжевельника с причудливо торчащими в разные стороны иглами.
– Чифирь – первое дело для зэка, – успокоившись привычным занятием, проворчал Дима, помешивая жижу в кружке и дожидаясь, когда она вскипит.
– Три раза кипятить надо, – скороговоркой проговорил Спира, щуря узкие глаза на солнце, которое проглядывало сквозь широкие стволы старых сосен.
– Кого учишь? – неожиданно для себя зло ответил Дима.
Его вновь стало мучить предстоящее. Мокрое.
Разговор об этом со Спирой неделю назад вышел тяжёлый.
– Не злой он, – бурчал упрямый зырянин отрывисто, – такой же каторжанин. Как ты. Как я.
– За что он сидит, ты знаешь? – злился Дима. – Говорят, что из врагов, из чуждых. Сдаст он нас.
– Никого он не сдавал, год его знаю, за тяжкие телесные сидит. Жену с мужиком застал, все знают, – отвечал упрямый Спира.
Согласились на том, что Чума сделает всё сам. А Спира уйдёт на это время в лес, как бы ягоды смотреть.
– Помогать не буду, – отрезал тогда Спира.
– Да понял уже, понял, братан, – устало согласился Дима.
Чифирь был почти допит, и в голове наступила ясность. Спира встал, доев разведённую кипятком гречку из кружки.
– Ягоды пойду посмотрю, – зевнув, сказал он.
– И то дело, – рассмеялся Дима, – сладенького хочется после чая.
Заточка уже была заткнута под рукав старого вязаного свитера, одно движение – и вот она, в ладони. Проверено.
Дима тоже встал. Сердце стало работать чуть чаще, но не внахлёст. То, что нужно. Спира прошёл мимо и пошёл к опушке поляны. Заточка легла в руку. Большой палец нашёл упор, головка короткой рукояти упёрлась в основание ладони.
Трофим сидел в пяти шагах спиной к Диме и снова поднял ветку можжевельника. Чего он в ней нашёл? Мысль была не вовремя, но отбросить её Дима не успел.
Трофим резко развернулся на бревне.
– Погоди, Чума, убивать меня, – ровно произнёс он, – разговор есть.
Спира развернулся и встал. Он смотрел на правую ладонь Трофима, в которой лежал небольшой пистолет с коротким стволом. Трофим не сжимал его, просто показывал подельникам по побегу, но было ясно: ладонь эта умеет сжимать пистолет, а её хозяин – быстро и точно стрелять. В левой ладони оставалась ветка можжевельника, Трофим ею даже немного помахивал.
Ставшая тяжёлой заточка выскользнула из руки Чумы и бесшумно вошла отполированным остриём в рыхлый песчаник.
Спира потянулся за топориком на поясе, но Трофим остановил его рассеянным взглядом серых и очень спокойных глаз.
– Веськыда сёрнитам, парни, – мягко произнёс Трофим, – сядем рядком, поговорим ладком.
Глава 2
Паша Старый
Утро выдалось холодным. Лето занималось, листва в печорской тайге быстро набирала силу, но стеклянные окна барака и в это время иногда покрывались по углам кружевным инеем. Увидеть его можно было только очень рано.
Паша Старый любил это время дня и вставал первым. Хороший это час на зоне для смотрящего. Во все времена так было: и при коммунистах, и при новых, и после Конвенции. Никто не донимает.
Шнырь принёс в комнату ведро с тёплой водой. Вылил в большой умывальник.
– От души, Витос, – Паша порядка придерживался и за доброе благодарил.
Так надо. Пусть шнырит этот Витос на посылках у него и мелких нуждах, пусть молодой совсем каторжанин и сидит за что-то несерьёзное, но гадкого и подлого за ним нет, потому говорить надо с ним как с человеком. Придёт время, и Витос понадобится.
Умывался Паша Старый каждое утро, тщательно выбривал сухое морщинистое лицо, со впалыми щеками и острыми скулами. Приглаживал ладонью редкий ёжик жёстких седых волос. Разглядывал себя в небольшое карманное зеркало. Возил он его с собой без малого пятнадцать лет, сберегая на этапах от лютых шмонов и не променивая ни на что даже в самые голодные дни.
День наступал солнечный.
– Лета нет, баб нет, бабьего лета нет, эх ты, доля моя воровская, – прокряхтел Паша, – совсем старый стал, помереть бы хоть в тепле, до осени дал бы Бог не дожить, не хочу в холоде помирать…
Лукавил, не собирался он помирать.
– Так ты всю жизнь Старый, – хохотнул Витос.
Сам то он из новых, родился после Конвенции, но лукавство бывалого вора чуял. Потому и был рядом, что чуять умел.
Мало таких стало, понимающих, чтобы старый арестантский уклад чтили. Всё больше перемешанного молодняка, азиаты, китайцы, латиносы даже. И африканцы. Тяжело было, но научился он их так называть. А как иначе, назовёшь по-старому, негром, – возмущение будет ненужное, зону на ножи поставишь. Много их. Дерзкие. С каторжным людом менялись и вертухаи. Каждый народ привёл с собой своих.
Но каторга вековая своё берёт. Потрутся новые арестанты углами, упрутся лбами, порежут кого или опустят, ответку словят и к нему, старому вору в законе Паше Старому приходят. Кто за советом, кто за малявой, чтобы на этап с рекомендацией от воров, правильно и ровно поехать, а главное – за справедливостью. Ведь понятия каторжанские устроены на крови и от крови призваны уберечь, чтобы всем было ясно, что можно, а за что спрос будет воровской.
Старым Пашу и вправду стали называть с первой ходки, когда было ему ещё семнадцать. Человек он был уже тогда серьёзный, мелочью не промышлял и работал с люберецкими, крышу делали коммерсам, доили их потихоньку, грамотно, чтобы насухо не выдоить и в обиду другой братве не дать. Взяли его по заяве одного такого: решил торгаш крышу сменить на ментовскую – и сменил. Крыша потом его выпотрошила и тоже в зону определила, за ненадобностью. Так где-то и сгинул бедолагой. Вечная судьбина лавочника российского – или братва обчистит, или менты посадят. Тоже обчистив, вестимо.
Когда Паша попал в первую хату в Бутырке, оробел было. Да и как не оробеть, когда тридцать малолеток рядом с тобой за жизнь бьются круглосуточно и спят по очереди. Но за него пришла малява от смотрящего, что, мол, стремяга, понимающий и уважение от братвы имеет. Стало спокойнее, косые акульи взгляды ушли. Люди начали приходить с вопросами. Паша, когда думал, молчал и морщил лоб, что делало его старше на вид. Погоняло Старый оттого и прикрепилось. Тюрьма-старушка дала погремушку. С ней он и жил свою блатную жизнь, а иной жизни не знал.
Под именем Паша Старый его и короновали во время третьей ходки. Вышла она тяжёлой: выпала ему омская тюрьма, специальная, для перевоспитания таких, как он. За весь срок – без малого семь лет – Паша не видел своего лица в зеркале, не давал хозяин крытки такого послабления. После того срока Паша долго был на воле, а когда заехал снова, зеркальце заимел сразу. С тех пор и берёг.
Не было в той омской тюрьме и горячей воды, потому после Паша Старый ценил её особенно.
– Дай полотенце, – попросил он Витоса.
Повязал полотенце вокруг выступающих тазовых костей и омыл грудь, тощий живот, побрил подмышки. Торопиться было некуда. День как день. На работу старый вор в законе не ходил. Не по понятиям. Начальники иногда менялись, некоторые пробовали установить порядки, как правилами положено, но зона начинала волноваться. Паша это умел – сделать так, чтобы люди волновались. Его оставляли в покое, наступало спокойствие и в зоне. Людей привозили много. Увозили меньше: они работали, валили лес, болели, умирали. Иногда их освобождали и отправляли куда-то – не домой, потому что домов прежних больше не было, менялось всё.
Всё чаще те, кто уезжал, писали ему малявы. Благодарили за наставления и помощь. Появились и те из новых, кто хотел стать как он. Стремились. Таких стремяг Паша Старый отбирал придирчиво. Нерусь, ворчал иногда про себя. Но только про себя.
– Что, Витосик, жизнь ворам? – спросил он у парня, забравшего у него полотенце.
– Вечно, – быстро откликнулся тот.
– То-то, – довольно проговорил Паша Старый и пошёл делать себе чай.
Живёт ход воровской. Постоит ещё уклад.
Чай Паша всегда заваривал сам. Ложась спать вечером, он начинал ждать этот ритуал перед новым безликим тюремным днём, таким же, как тысячи прожитых и тысячи – а как жить-то хочется – впереди. Были времена совсем тёмные. Как пришли новые порядки, воры стали собираться на сходки. На многих сходках Паша Старый побывал и сам собирал три раза. Никто не мог сказать ничего ясного, да и не знал никто, что сейчас ясное, а где оно – тёмное. На ощупь по сумеркам бродили.
Потом воры стали пропадать, один за другим. Сначала самые жёсткие, на ком крови больше. Она на всех больших блатных есть, кровь. Но понимать надо, на ком она по нужде, по людской правде, не от пустой тяги к мокрому делу, а на ком от страстей и от корысти. Потом стали из виду уходить те воры, что на воле. Не брал их новый порядок, не принимал к себе.
Паша Старый в ту пору тоже был на свободе. Святым он не был, да и не мог быть, страх чуял, но понять не мог, когда его черёд придёт. Потом пришло ясно в мозг: пока не знаешь, кто смерть твою принесёт, остерегаться надо всегда. Много новых людей стало кругом – и лихие люди вместе с теми, другими, прибыли. Узкоглазые, загорелые, тёмные, светлые. Всякие. И у всех свои понятия и свои блатные. И их тоже новый порядок не хотел себе брать. Они тоже стали пропадать, но приезжали и приезжали другие, потому убыли заметно не было так, как в исконной братве.
Тогда решили на сходке семь воров в законе, больших, в авторитете воров, настоящих, что они из кластеров уйдут. В рудники и на лесоповалы – трудовые подкластеры.
– Как ни называй, – сказал тогда Максуд Казанский, – а где мужик за пайку гробится – там зона.
Зона, а то как же. Только снова сумерки – кто за что там оказался, никто толком пояснить не мог. И менты бывшие, и налётчики, и интеллигенция, и господь знает кто, и не приведи господь знать кто – все вместе. Всем пайка и кайло. Или пила с топором.
Одно радовало. Каторга осталась каторгой, прав был Максуд, мудрый татарин. Бараки, подъём-отбой, а между ними трижды баланда, кипяток в алюминиевых кружках и работа без предела и продыха. А значит, тут старому укладу и жить-выживать.
– Чифиришь? – раздался голос сзади.
Не Витос. Не арестант.
– Не пью я этой дряни, начальник, знаешь ведь, – ответил Паша не оборачиваясь и снимая чайник со старенькой электрической плитки.
Не торопясь, развернулся, поставил чайник на крепкий дубовый стол. Достал из шкафа на стене мёд в глиняном кувшинчике.
– Угостишься, Григорий Игнатьич?
– Ну а что нет? – ответил кум, вице-шеф подкластера Хромов, – у меня и ложка с собой.
Рассмеялся. Он и вправду держал в чехле на поясе ложку. И нож. Север, лесоповал, где поесть придётся – неизвестно. Ложка своя нужна.
У Паши Старого тоже был чехол для ложки. И финский нож у него был, но, понятное дело, без чехла. Где хранил – менту знать не надобно.
– Что ж распустил шнырей-то? – спросил кум серьёзно, когда отпил чая из кружки. – К тебе мент заходит, а ты булки расслабил, не ждёшь.
– Так это ж ты, – усмехнулся Паша, – и не со шмоном, а с ложкой.
Хромов знал, что это правда – блатной владел информацией обо всём на зоне и попасть к нему незаметно невозможно. Да и не нужно пытаться, только людей беспокоить зря. Странная ситуация. Вроде до Паши этого были здесь всякие бандиты и пытались внедрить изживаемые криминальные понятия. Всё это происходило под плотным оперативным контролем, благо современные технические средства позволяют контролировать все помещения хоть визуально, хоть путем аудиофиксации. И конфиденциальный агентурный аппарат в изобилии. Потому нейтрализовывали таких «лидеров криминальной среды» быстро и рутинно. Кого в строгую изоляцию, кого компрометировали, кого через методы физического воздействия пропускали. Ничего нового, но всё действенно, прошло через ГУЛАГ и ФСИН, а потом прекрасно прижилось в новом пенитенциарном мире.
Но вот приехал этот Павел Огородников по кличке Паша Старый, и всё стало иначе. Работать он отказался, но с этим пришлось смириться – тут же вокруг него образовалась группа приверженцев, которая официально заявила о безусловной поддержке прав человека и солидарности с осуждённым Огородниковым, а неофициально – что вскроют себе вены всей толпой.
Казалось бы, тут и начнутся беспорядки, но нет. Как-то всё стало налаживаться само собой. Зыбким виделся этот порядок, временным, неверным, но всё кругом было таким. Потому посовещались они с шефом да и оставили осуждённого Павла Огородникова в покое. До поры. И вот теперь появились вопросы. Всего два. Но каждый из тех, что нельзя оставить без ответа, хотя ответ может изменить всё.
– Хороший мёд, – похвалил Хромов.
– Хорошие люди собирали, – ответил Паша, пристально глядя на него, – ну говори, с чем пришёл, кум. Нам друг с другом чаи гонять без серьёзного базара нельзя. Люди не поймут. Ни твои, ни мои.
Григорий Игнатьевич зашевелил крепкими пальцами, а затем сцепил их перед собой и положил руки на стол. По имени-отчеству называть его дозволялось немногим осуждённым. В этой колонии только Павлу Огородникову это сходило с рук, и только в личных беседах. Приходилось успокаивать себя: оперативная работа иногда требует отступления от правил.
– Такое дело, – начал он.
И остановился. Ну никак не вязалась проблема, которую он сейчас должен был изложить, с видом этого худого и высокого человека с лицом классического старого зэка из учебников – жёсткие глаза над впалыми щеками и прокуренные до ржавчины пальцы.
– Говори, – мягко сказал Паша.
Кум вздохнул и быстро заговорил:
– Есть сведения, что ты получаешь информацию из-за пределов подкластера с использованием служебной оперативной телефонии. И передаёшь. Что у тебя налажены каналы связи с другими так называемыми ворами в законе. Им ты тоже технические каналы передачи данных наладил.
Паша рассмеялся:
– Я ж даже чайник на плитке грею до сих пор, не могу нагреватель квантовый включить, ты чего, начальник? Путают тебя нелюди.
– Может и путают. Но вот стал я к тебе присматриваться. Вокруг тебя же не только блатные. Интеллигенты, писатели разные. Инженеры есть. Учёные. Ты ж всех пригреваешь, кто тебе нужен. А вот зачем тебе инженеры и учёные? Вопрос.
– Ровные мужики всегда поддержку людскую имеют. Воры их чтут, без них уклада нашего нет.
Паша встал, говорить на эту тему он больше не хотел.
Хромов закряхтел. Знал, что об этом можно больше не спрашивать. Не скажет.
– Плохо, – проворчал он.
– Ещё что у тебя есть ко мне? – резко спросил Паша.
Вице-шеф подкластера встал, одёрнул форменную крутку. От деланного добродушия на лице ничего не осталось. Перед Пашей Старым стоял враг – жестокий и видавший кровь. Которую сам и пускал.
– Расскажи мне, о чём ты с Трофимом Ивановым говорил за неделю до его побега, – коротко потребовал он.