bannerbannerbanner
Название книги:

Сезон зверя

Автор:
Владимир Николаевич Фёдоров
Сезон зверя

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

© Фёдоров В. Н., 2016

© ООО «Издательство «Вече», 2016

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

* * *

Такую уйму бабочек Звереныш видел только однажды. Невесть откуда взявшиеся, одинаково белые и разом потерявшие всякое ощущение опасности, они сбивались на влажных проплешинах лесной дороги в плотные круги, напоминавшие огромные трепещущие цветы. Два зверя – большой и маленький – при полной безучастности всегда столь осторожных легкокрылых красавиц разом загребали лапами целые их стаи и, довольно урча, отправляли в пасть, наслаждаясь подарком июньской тайги…

Сейчас белых бабочек было не меньше, но они были переполнены жизнью и скоростью, стремительно неслись навстречу Зверенышу искрящимся белым потоком и ловко уворачивались перед самыми зубами, оставляя на языке только привкус холода. Вдруг этот холод резко усилился, по глазам Звереныша резанул свет, и ему показалось, что откуда-то сверху ударила черная молния. И не просто ударила, а вонзилась с хрустом ему в лапу, да так нестерпимо, что он разом проснулся и вертанулся было от боли, но был крепко зажат под выворотень теплым и тяжелым боком медведицы. Она чуть шевельнулась и недовольно рыкнула во сне. Сверкнув глазенками из-под своего корня, Звереныш увидел, что часть куржака, затягивавшего лаз берлоги, обрушена внутрь логова, а в образовавшемся провале, за крест-накрест упавшими на него лесинами маячит силуэт какого-то двуногого существа с неизвестным резким запахом. Вот оно вскинуло вверх лапы, и в берлогу снова ударила та самая черная молния из сна, а в яви, как понял теперь Звереныш, деревина с острым концом. На этот раз она хряско пришлась в спину медведицы, заставив ее издать утробный рык и затрясти головой, стряхивая остатки так грубо прерванного сна.

Люди наверху действовали по своим правилам. Тихонько подпилив несколько рядом стоящих лиственниц и разом свалив их на берлогу, они для начала лишили спящего зверя возможности мгновенно вымахнуть из логова. Затем трое из них, изготовившись, встали с ружьями за стволы ближних деревьев, а четвертый, помоложе, вырубив длинную жердину и заострив, а потом еще и расщепив ее конец, принялся тыкать им в развороченную отдушину.

Услышав рык зверя и поняв, что берлога не ложная, стрелки стали наперебой выкрикивать советы молодому:

– Давай-давай, посильней его, посильней!

– Крути, крути, накручивай шерсть-то на жердину! Да тяни, тяни! Вишь, не хочет выходить…

– Смотри, чтоб отскочить успел. Как вымахнет!..

Молодой, скорее успокаивая сам себя, неестественно позвончевшим голосом кричал в сторону лаза, не отрывая от него глаз:

– Ничо, не вымахнет! Крепко придавили!.. А ну, давай вылазь, хозяин! Вылазь!..

Взъяренная медведица метнулась вверх ожившей глыбиной, но наваленные на берлогу деревья погасили всю мощь, вложенную в бросок. Между стволами прошли лишь голова и одна лапа. Ослепленная ярким светом и снегом, ничего еще толком не понявшая, она принялась с ревом распихивать тяжелые промороженные листвяки. И тут же раз за разом, наперегонки громыхнуло несколько выстрелов. Оскаленная пасть, проглотив рык, утонула в берлоге.

– Готов! Замочили! – прокричал молодой, успевший отбежать на приличное расстояние.

– Погодь! – остановил его один из стрелков. – Может, ранен или только затаился. Ну-ка, давай еще жердью.

Молодой подхватил свое орудие, осторожно приблизился к берлоге, ткнул в нее раз, два, нащупал концом жерди тушу, накрутил на расщеп шерсть, потянул.

– Готов! Готов, говорю! Не шевелится!

– Ты эта… не спеши, – опять остановил его старший.

– Пошебурши там жердью-то как следует. Быват, и два зверя в одну берлогу ложатся. Как бы не вымахнул…

– Да нет там ничего, – ответил молодой, но на всякий случай еще с десяток раз ткнул жердью в разные углы логова.

Стрелки вышли из-за деревьев, стали доставать папиросы, закуривать.

Потом кто-то пошел за привязанными вдалеке двумя лошадями, запряженными в сани, а остальные обступили берлогу, принялись не спеша раскатывать в стороны деревья, освобождая лаз.

Звереныш забился под корень и весь сотрясался от крупной дрожи. Он был впервые в жизни так сильно испуган слившимися в один сплошной ужас грохотом выстрелов, бившейся в агонии и рычавшей что-то страшное матерью, запахом гари и неизвестных страшных существ, породивших все это. Инстинкт подсказывал одно: надо поглубже вжаться в нишу и ничем не выдавать себя. И он, собравшись в трясущийся комок, глубоко уткнулся мордой под мышку и почти перестал дышать, забыв даже про боль в искалеченной лапе.

– Ну че, Васька, коль, говоришь, замочили, так лезь, цепляй добычу, – предложил старший.

Молодой подхватил конец веревки и стал осторожно спускаться в лаз, пробуя с опаской вытянутой ногой невидимую темноту логова.

– Смотри, цапнет, – пошутил один из стрелков.

Молодой запальчиво усмехнулся:

– Отцапал свое! – Хотя сам невольно приостановился. Но потом набрался мужества и ушел в берлогу с головой. Тут же из-под земли раздался его голос: – Ну и вонища у него в избе! Задохнешься, пока привяжешь!..

– А ты как хотел? Он в баню по субботам не ходит, – хохотнул старший, – да и спину тереть некому, раз один залег.

– У-у-х! – Как из воды вынырнул из логова молодой и сквозь кашель, от которого не смог сдержаться, прохрипел, махнув рукой: – Тяни-и…

Охотники подхватили конец веревки, пропустили сквозь чересседельники обеих лошадей, пугливо пританцовывающих на месте, замахали руками, понукая. Веревка натянулась, и огромная бурая туша медленно и неохотно поползла из лаза, заскользила по снегу к заранее утоптанной площадке.

– Хватит, хорош! Докуривай, мужики, и давай разделывать. А ты, Васька, спрыгни-ка еще раз в берлогу, пошуруй по углам, – скомандовал старший. – Медведицу взяли, вона, гляди, соски-то какие… Нонешних-то медвежат у нее еще быть не должно, рано, они к марту родятся, а вот прошлогодний пестунишко мог с мамкой залечь.

– Да нет там никого, я же глядел, – отмахнулся было молодой, но все же пошел к берлоге и, набрав воздуха в легкие, как перед нырком, спустился в логово, начал пинать валенками стенки и углы. Берлога была большой, глубокой, с поворотом, и лаз, даже развороченный теперь, едва освещал лишь ее середину. Да и глаза со света сразу не могли обвыкнуться. Поэтому молодой действовал почти вслепую.

Звереныш, ощущая страшное существо совсем рядом, вовсе перестал дышать. Человек почти натолкнулся на него, но, ударившись коленом об нависающий над медвежонком обломок корня, отпрянул назад и выругался:

– Мать твою… Ноги все обломаешь! Нет тут ни хрена, говорил же! – И полез к выходу.

Звереныш этого не знал, но его спасла лапа, боязливо прикрывавшая морду. Множество более неудачливых маленьких его сородичей, как бы они ни таились в темноте берлог, обычно сразу выдавали желто-красные звездочки горящих глазенок…

Страшные существа не исчезали очень долго. Звереныш не только чуял их, но и хорошо слышал, как они, весело переговариваясь, занимались какими-то своими делами. Медленно текущий зимний промороженный воздух наносил в логово то горечь дыма, то терпкость свежей крови, то какие-то вовсе незнакомые и враждебные запахи и звуки. И каждый раз пестун невольно вздрагивал, переставал зализывать ноющую лапу и настораживался: а не последуют ли за этим Они?! Но существа как будто уже и забыли о логове, оно их больше не интересовало.

Лишь когда ранняя зимняя темнота опустилась на лес, гася падающий в лаз свет, скрип снега и голоса наверху стали затихать и удаляться. Звереныш понял, что страшные чудовища уходят. Но еще долго он не решался выбраться из-под спасительного корня, а еще дольше – вылезти из берлоги, хотя до озноба хотелось броситься скорее по следу так непонятно покинувшей его и не защитившей в минуты опасности матери, отыскать ее в темном лесу, прижаться к теплому брюху и поскулить, жалуясь на боль и перенесенные страхи.

С трудом выкарабкавшись к краю лаза, он высунул морду и огляделся. Над деревьями сквозь морозный туман поднимался мутный горящий круг. В волнах его бледного света на истоптанном снегу поляны чернели какие-то большие и малые бесформенные пятна.

Поджимая переднюю лапу, он заковылял по широкой полосе материнского запаха, но почти сразу набрел на одно из пятен, которое оказалось снегом, пропитанным уже подмороженной кровью. Вкус и запах ее Звереныш знал, помнил по материнской добыче – ленным уткам и зайчатам, которых ей иногда удавалось ловить летом. Он обогнул кровяное пятно и уперся в другое такое же. Чуть в стороне над бесформенной темной кучей поднимался легкий парок. Медвежонок повернул к ней и уткнулся носом в свежие, еще не остывшие внутренности. Он знал и их вкус, но сейчас лизнул, а есть не стал: чувство голода еще не проснулось. Рядом с кишками Звереныш обнаружил два каких-то маленьких безжизненных существа. С неестественно огромными для них головами и столь же ненормально крошечными лапками, они были одинаково лишены шерсти и сжаты в уже начавшие промерзать комки.

А дальше запаха матери и ее следов не было. С поляны уходил лишь один след – глубоко продавленный двумя полосами и густо наполненный запахами страшных существ. На него Звереныш не посмел даже ступить. Обойдя по натоптанному кругу берлогу и несколько раз сунувшись в глубокий снег, топивший в себе по самую спину, Звереныш, жалобно поскуливая, вернулся в логово и снова принялся зализывать лапу, пытаясь пристроить ее так, чтобы боль была меньше.

В эту ночь он не уснул: слишком сильным было потрясение, да и в ногу при каждом движении словно впивались сотни заноз. И еще он ждал, что мать, видимо испугавшаяся страшных существ и куда-то от них убежавшая, к утру вернется, как летом она возвращалась с ночной охоты, и выстывшая берлога вновь наполнится ее теплом и родным запахом.

Не уснул он и назавтра, но ночью Звереныша выгнала из логова уже не надежда отыскать мать, а давший знать о себе голод. Подступаясь то с одной стороны, то с другой, он погрыз промороженные внутренности, а потом съел одного за другим тех двух маленьких существ, что обнаружил в первый вечер. На сытый желудок и боль в ноге казалась не такой уж нестерпимой, и в берлоге как будто потеплело. Глаза Звереныша стали медленно слипаться. Он отходил в сон, даже не подозревая, что только что насытился теми, с кем вместе должен был проснуться весной и кого должен был нянчить-пестовать, почему и прозывался в этом возрасте пестуном. Впрочем, имя это придумали для собственного удобства страшные существа – люди, а для него самого оно не имело никакого значения.

 

Зверенышу повезло во второй раз. Под утро потеплело и пошел такой снег, какого давно не бывало в здешних местах Якутии. Он не только упрятал все следы медвежьей трагедии, но и заново закупорил разоренную берлогу, оставив лишь крошечную отдушину.

Родителей своих Стенька помнил совсем плохо – так, как может запомнить ребенок четырех-пяти лет. В памяти остались не совсем четкие черты лица и отзвуки голоса, огромный рост и угрюмость отца, вечная грусть матери, часто и жалостливо гладящей сынка по голове, да какие-то отдельные дни и случаи, запавшие своей необычностью, болью или радостью в душу мальца.

Большинство воспоминаний были неприятными, от них веяло холодом, чем-то темным и тяжелым. Одно из самых первых несколько лет раз за разом прокручивалось в его снах, заставляя вскрикивать среди ночи и испуганно распахивать глаза, а потом залезать с головой под одеяло и тихонько всхлипывать там от страха и накопившихся детских обид.

…Отец корежится на полу, катается по выскобленным доскам, хрипит что-то непонятное.

– Порфирий, Порфирий! Скорей! Скорей! – кричит мать.

Она хватает отца за рукав, помогает подняться, выталкивает на улицу. На мгновение как бы очнувшись от свежего воздуха, он, неловко покачиваясь, торопливо хромает в дальний амбар. Потрясенный Стенька бежит следом и приникает к приоткрытой двери. Он видит, как мать помогает отцу спуститься в глубокий погреб, запирает за ним крышку на толстый железный шкворень, набрасывает сверху старую перину, изодранный половик, попону. И почти сразу же откуда-то из-под земли доносится глухой и далекий, но нестерпимо страшный вой человека, переходящий в звериный рык. Выскочив из амбара и захлопнув дверь, мать натыкается на испуганно плачущего Стеньку и понимает, что он все видел и слышал.

– Пойдем, сынок, пойдем! – Она прижимает его к себе и крестит. – Заболел тятька наш. Опять заболел. С головой худо. Не бойся, пройдет у ниво. Пройдет к завтрему. Только ты людям никому не сказывай. Пойдем, сыночек…

Мать укладывает его на лежанку, заботливо укрывает и долго сидит рядом, поглаживая. Рука ее дрожит. Закрыв глаза, уже почти во сне он слышит:

– Только на тебя ба, соколик мой, беда энта не перешла, только на тебя ба… Ты-то не виновен, да и моей вины нету… Рази что польстилась на иво достаток, захотела из сирот в хозяйки. Из грязи – в князи. Вот и угодила… И остановить его сразу не смогла, не сумела… А когда послушался да одумался, поздно уж было… Да, сотворил тятька твой! Какой грех сотворил неподъемный!.. Бог его прости…

А еще врезалось в память, как в очередном своем припадке отец отталкивает мать, она ударяется головой о косяк и тихо сползает по нему на пол. А он выпрыгивает на улицу, как пьяный, мечется по двору, выскакивает через задние ворота и бежит без дороги по полю, присыпанному первым снегом, холодно вспыхивающим под огромной луной, бежит прямо к опушке страшного ночного леса, откуда еле слышится далекий волчий вой.

Возвращается отец рано утром. Лицо его осунулось, оно бледно и поцарапано, на руках ссадины, непокрытая голова всклокочена, а с бороды и усов свисают длинные розоватые сосульки. Он подходит к кровати матери, падает на колени и утыкается лицом в одеяло…

Что еще хорошо запомнил Стенька? Да, пожалуй, последний отцов вечер в доме. Осенью это было, незадолго до холодов.

Отец ходит по избе в непривычно нарядной рубахе, с гладко причесанными волосами и бородой. Насыпает в большой кошель кедровые орехи, а мать укоряет его:

– И че ты удумал-то, Порфирий? Женатый мужик – и к молодым на вечорку собрался! Че люди-то скажут!..

– А и пусть! Мне теперя все одно. Знаю я, какие обо мне по деревне слухи ходят. И как за глаза меня кличут – тоже знаю. Так что бояться неча… Вот хочу ныне с молодыми погулять – и все. Душа просит. Не держи ты меня… За им лучше пригляди, коли что… – Он кивает головой в сторону Стеньки: – А у меня теперя одна дорога… Один конец. И чем скорей…

– Ты это че, Порфирий?.. – В голосе матери звучит уже тревога. – Ты эта… не вздумай чиво… Пройдет, можа, еще все… Ты в церкву почаще… Бог – он милостив…

– Да только не ко мне…

– Ты эта… шкуру-то сжег… проклятую?

– И пепла не осталось. И знашь, будто на душе полегчало, отпустило чуток. Через то и на вечорку собрался… Тяжко мне, Марфа, ох как тяжко… да ты и сама знашь… Вот и хочется сбросить тяжесть-то…

– Ну, иди, коль решил. Мож, и впрямь полегчат…

Перед самым порогом отец подзывает Стеньку, крепко прижимает его к себе и горячо шепчет в самое ухо:

– Мать слушай. Береги ее.

Что произошло с отцом в тот вечер, он, может быть, никогда так бы и не узнал, кабы… А в памяти детской остались только обрывки услышанных разговоров взрослых, из которых он долго не мог сложить что-то целое.

Прибежавшие с вечерки несколько девок затараторили наперебой:

– Тетя Марфа! Тетя Марфа!

– Беда, беда с твоим дядькой Порфирием! Припадок приключился!

– Как плясать стал, так и зашелся весь, закорежило его…

– И прямо в лес как побежит! В ночь, в темень!

– А как пришел-то сперва – всех орехами стал одаривать. Мол, берите да худым словом не поминайте. До прощеного воскресенья, баит, далеко, а у меня ноне свой прощеный день.

– И за Федотовых братьев покаялся, мол, молодой еще был, дурак. Зло на них держал: они года за три перед этим морду ему начистили. Хотя начистили-то, сам сказал, за дело – поймал он как-то за сараем сеструху их младшую, Ксюшку, да давай ее тискать, юбку задирать. А тут как раз Мишка ихний во дворе окажись да кликни братовьев. Выскочили – и отмолотили! Ну, он им и отомстил чужими руками, шашками красными…

– А ноне покаялся, впрямь покаялся. Берите, баит, орехи, да не поминайте лихом. За душу мою, баит, помолитесь, ежели че…

– А как закорежило, заревел страшно – и в лес!

– Не углядели! А и откуда знать-то было. Теперя ежели сам не придет, утром в лесу искать нада…

На следующий вечер в доме появилось несколько мужиков, говорили они негромко:

– Нету, Марфа…

– Вона сколь верст кругом обшарили, нету.

– Хотя тайга, сама знашь, большая… Завтре еще поищем.

Приходили они и назавтра, и еще несколько дней подряд. И все с теми же словами. А в последний раз зашел один уполномоченный из волости, вздохнул тяжело.

– Не сыскали, Марфа… Ты уж звиняй нас, но дела у всех сколь времени стоят… Не можно больше… Коли жив он да разумом посветлеет, глядишь, и сам выйдет. Бывали таки случаи… А мужиков грех винить, почитай, всю округу облазили… Вона Петька Кузнецов вчерась даже… медведя гиблого нашел. Под Черной Скалой. Али испугал его кто, али сам почему скинулся – разбился зверина насмерть. Дней пять тому, спух уж… И масти, Петька сказыват, особой – сизый, седой почти, как тот, на кладбище… Откель они таки в нашенской волости ивляться стали?..

Последние слова Стенька запомнил острей всего, потому что мать после них переменилась в лице и стала валиться на скамейку, на которой сидела. Уполномоченный подхватил ее, начал трясти, отпаивать водой, а потом, уже очнувшуюся, долго еще успокаивал.

Наутро Стенька пробудился еще до рассвета, видно, поселившиеся в доме боль и тревога передались и ему. Он позвал недовольным голосом мать, но та не откликнулась. Подошел к родительской кровати – пустая. Вышел во двор и почти столкнулся с матерью, она шла от задних ворот, держа в руках лопату и какую-то котомку.

В первые недели после беды мать не отпускала Стеньку от себя, все гладила да целовала, жалостливо что-то наговаривала, называла своей надежой. Но однажды, взяв в руки его ладошки и начав ими гладить лицо, вдруг резко отстранила их, повернула к свету и стала разглядывать. Несколько раз дернула, заставив его вскрикнуть, за редко растущие по всей ладошке тонкие золотистые волоски. Потом вперилась взглядом в Стенькину переносицу, провела несколько раз пальцем по густым, почти сросшимся бровям, приглаживая их и пытаясь разделить на две равные части. Отвернулась, склонив голову, и запричитала:

– И за што ж мне казнь-то така?! И за што ж Господь меня так?!

– Ты че, мамка, ты че?! – успокаивал ее Стенька, ничего не понимая. Но она лишь заходилась сильнее и сильнее.

Назавтра мать слегла. А к концу лета ее не стало. Несчастный, ничего не понимающий Стенька, которого в деревне никто не пожелал взять к себе в семью, был отправлен в губернский приют. Испытав на себе всю трагедию семьи, он так и не узнал ее предысторию, потому что больше никогда не возвращался в родную деревню и не встречал никого из земляков.

То сбегая, то кочуя из одного детского дома в другой, он сам себе придумал родословную: отец Порфирий Яковлевич Хмуров, кавалерист Сибирского красного корпуса, умер от ран, полученных в боях с колчаковцами, мать Марфа Егоровна Хмурова, колхозная активистка, убита кулаками-мироедами.

Звереныша пробудил негромкий перестук. Звук этот, поначалу еле слышный, постепенно придвигался все ближе и становился все громче. И в конце концов приблизился настолько, что явно связанное с ним что-то верткое и холодное шлепнуло Звереныша прямо по уху и скользнуло под шерсть – к шее. Он недовольно потряс головой и, еще не открывая глаз, ткнулся носом в пустоту, ища мать. Рядом ее не было. Он потянулся дальше, но и там не нашел родного теплого бока. Открыл глаза, поморгал, непонимающе и слепо глядя на яркие белые столбы, пронзающие сверху вниз полумрак берлоги, долго разглядывал пляшущих внутри столбов крошечных, почти невидимых мотыльков. И только потом начал вспоминать, что же произошло посреди зимнего сна… да, мать покинула его и не вернулась, а виноваты в этом какие-то страшные двуногие существа, несущие гром и дым…

Тихонечко поскулив и окончательно придя в себя, он разворошил носом остатки продырявленной солнцем снежной шапки над логовом и взглянул наверх. По глазам резануло еще сильнее, но свалявшаяся за зиму шерсть почти сразу же стала наполняться приятным теплом.

Поляна, которая, казалось, еще миг назад стояла перед глазами заваленная глубоким снегом и безжизненная, сохранила лишь клочки своей белизны, которые были редко разбросаны по мху, ягоднику и прошлогодней желтой траве. На высохшей лиственнице напротив сидела пестрая птица и звонко колотила по дереву длинным клювом.

И в этом обновленном мире он не смог ни учуять, ни увидеть ничего из тех обрывков воспоминаний – ни зловещего запаха страшных существ, ни следов матери, ни пятен хрусткой замерзшей крови. Были только медленно пробуждающийся лес и он, уже пробудившийся.

Звереныш неловко потоптался на месте. Отвыкшие за долгую зиму от движений лапы были непослушны, а правая вообще ступала неловко, с вывертом. Он еще раз вспомнил про прерванный сон и удар черной молнии, осторожно оперся на лапу, пытаясь удостовериться, что боль ушла. Да, она как будто ушла, но сейчас это трудно было понять, потому что все четыре подошвы, с которых за зиму слезли толстые ороговелые мозоли, были покрыты нежной молодой кожей, неприятно ощущавшей каждый сучок или ветку. Пасть тоже казалась чем-то связанной и открывалась с трудом, не выпуская непослушный язык. Пестун проснулся, но организму звереныша требовалось еще время, чтобы он включился полностью. Каким-то образом ощутив это, пестун проковылял обратно в берлогу, отодвинулся подальше от лужицы на ее дне и снова свернулся калачиком на подстилке из мха.

Назавтра он побродил по проталинам чуть подольше, потом – еще подольше, постепенно отходя все дальше от берлоги и заново исследуя ее окрестности, которые казались такими привычными и родными осенью. Но, к сожалению, осенью же они были тщательно вычищены медведицей и им от съедобных корневищ, ягод и другой пищи и теперь почти ничего не могли предложить желудку.

Поняв это, Звереныш, будто прощаясь, еще раз слазил в берлогу, понюхал ее углы, потыкался носом в подстилку, медленно выбрался наверх и, приглядываясь поначалу к каждому пню, захромал туда, куда его вел инстинкт, – к южным, уже прогретым склонам темнеющих вдали сопок.

Днем он отсиживался где-нибудь под выворотнем или в густой чаще, а ночью шел. Впрочем, ночи уже почти не приносили с собой темноты, и определить их наступление можно было только по затишью во всем живом мире: переставали звучать птичьи голоса, замирали где-то жуки и бабочки, не шныряли по деревьям верткие бурундуки. А солнце – оно лишь ненадолго ныряло за вершины сопок и снова плыло по кругу.

 

Брусника прошлым летом уродилась хорошая, а потому урожая ее не только хватило всей лесной живности, но и часть его ушла под снег. И вот теперь Звереныш время от времени наталкивался на такие нетронутые островки. Конечно, часть брусники осыпалась, а та, что висела на веточках, стала сморщенной, кислой и водянистой, но и такая ягода казалась подарком судьбы среди ранней и не слишком щедрой пока весны. Потом к бруснике добавились якутские подснежники – сон-трава, что стали вспыхивать яркими желтыми и фиолетовыми огоньками на голых склонах. Стебли цветков, покрытые тонким пушком, были чуть горьковатыми, но зато сочными и мясистыми.

Когда чувство голода перестало беспокоить Звереныша, на смену ему пришло желание отыскать если не мать, то хотя бы кого-нибудь из сородичей. Впрочем, по урокам прошлого лета пестун знал, что в тайге можно наткнуться, а то и быть специально подстереженным немалым количеством врагов. Главные из них – серые хвостатые звери, хитрые и злобные, почти никогда не охотящиеся поодиночке. Правда, как ни крутились они несколько весенних дней вокруг медвежьей семьи, но ни разу так и не решились напасть в открытую – боялись лап молодой и сильной медведицы. А окажись Звереныш тогда без опеки – не миновать ему волчьих зубов. Единственное спасение, которому его сразу же стала обучать мать, – влезть на дерево. Хвостатые забираться на них не умеют. А вот рысь и росомаха и там достать могут. Вернее, могли достать прошлым летом, когда он был поменьше, сейчас же Звереныш им и в весе, и в силе не уступит. Значит, остерегаться надо только хвостатых да тех страшных существ с громом.

Северная природа пробуждалась быстро, и не успел медвежонок до конца обследовать ближайшие склоны, как на них стала пробиваться ярко-зеленая трава, а из набухших почек выглянули клейкие листочки.

Поедая однажды утром молодые побеги, он и поймал вдруг носом желанный запах медведицы, так похожий на материнский. Забыв про еду, Звереныш несколько раз с шумом втянул воздух ноздрями, определил направление и, не в силах сдержать себя, побежал.

В самом центре полянки, на край которой его вывел запах, обхватив друг друга лапами и довольно повизгивая, катались два маленьких медвежонка. Они так увлеклись игрой, что поначалу и не заметили его, оказавшегося совсем близко. А заметив – замерли от неожиданности. Приветливо урча и раскачивая головой из стороны в сторону, он подошел к малышам, всем своим видом демонстрируя расположение и желание подружиться. Легонько тронул одного языком, потянулся лапой к другому. И тут же от страшного рева за спиной стремглав отскочил в сторону. Сжавшись в клубок, он только успел заметить, что прямо к нему летит разъяренная медведица, и закрыл глаза, ожидая страшного удара когтей. Но, видимо, так беззащитен и жалок был его вид, что взъярившаяся было мать, сразу поняв, с кем имеет дело, только презрительно отвесила ему оплеуху. Повернувшись к медвежатам и недовольно на них проворчав, она тоже по разу шлепнула малышей по холкам и погнала впереди себя по старой звериной тропе.

Не ожидавший такой негостеприимности, Звереныш тем не менее сообразил, что с ним, невесть откуда появившимся чужаком, обошлись все-таки по-доброму. Судя по тому как поспешила медведица на защиту своих чад, все могло бы кончиться для незваного гостя гораздо плачевнее. А потому, выждав немного, он потихоньку двинулся следом за удаляющимся семейством.

Так он и бродил за ними несколько дней подряд. Поначалу медведица отгоняла Звереныша рыком или двумя-тремя устрашающими шагами в его сторону, но постепенно сменила гнев на милость и разрешила беспризорнику присоединиться к семейству. В конце концов, она тоже была заинтересована в этом: собственного пестуна у нее год назад не появилось, а справиться с озорниками без няньки было не так-то просто. К тому же она чувствовала, что совсем скоро закон продолжения жизни заставит ее на целую половину луны оставить детенышей в этом относительно обеспеченном кормом месте, а самой уйти с самцом к дальнему озеру с пустынными берегами. Кто же тогда присмотрит за малышами?..

Счастлив тем, что его не отвергли, Звереныш старался угодить медведице изо всех сил. Он позволял малышам нещадно мучить себя в забавах, ловил для них жуков и кузнечиков, выкапывал корни, учил лазить по деревьям, внимательно следил, чтобы они не совали свои глупые носы куда не следует, не забредали далеко в одиночку. И когда однажды ночью медведица исчезла, медвежата почти не обратили на это внимания.

Коли прижилась где беда, так и не жди, что она скоро нагретое место покинет, а и уйдет – долго будет еще след ее тянуться, немало лиха к себе приманит. Так получилось и со Старой Еланью. Хоть и закончилась беспутная и братоубийственная война гражданская, а вот, гляди, опять эхо ее аукнулось.

Подчистую почти свела война мужиков во всех двенадцати дворах маленькой сибирской деревеньки, мирно стоявшей себе в полусотне верст от ближайшей железнодорожной ветки, кормившейся от земли и тайги и никого не трогавшей. И вдруг – напасть за напастью: одну неделю белые нагрянут, другую – красные. И те и другие мужиков, что помоложе да поисправнее, себе под ружье забрать норовят, и те и другие трясут-требуют то коней, то подводы, то провиант и фураж, а не угодил – получай шашкой по лбу. Да и помоги-то попробуй: уйдут красные – белые «изменников» к стенке ставят, белых выбьют – красные лютуют. Вот и извели почти всех, кто при силе был, одни старики да калеки остались. Девкам и бабам, конечно, тоже досталось, но тех хоть жизни не лишали.

И стал при таком раскладе первым мужиком на деревне Порфирий Хмуров. Молодец среди овец. Хотя парнюга он, ничего не скажешь, – видный, все при нем – и рост, и стать, и кудри, словно смоль. Только ущерблен чуть на правую ногу, но после такой-то заварухи – пустяк. В самом начале войны оторвало ему шальным беляцким снарядом пальцы, как бритвой сбрило. Но на белых он зла никак не выказывал, будто и не в обиде был. Как заявятся – «ваше благородие»… И красным тоже не перечил. Да еще с костылем, вот никто и не трогал. Правда, родители его за войну как-то сами по себе отошли, Бог прибрал. Остался Порфирка полным хозяином крепкого двора. А война кончилась – и костыль выбросил: то ли пообвык уже без пальцев ступать, то ли без надобности стало в убогих числиться. Прихрамывает, конечно, немного, но держится гоголем. Это понятно – как жертве белогвардейской и сознательному элементу ему от новой власти и послабления по налогу, и уважение. Девки, что помоложе и ума еще не нажили, от Порфирия так и сохли. А выбрал он Марфушку из соседней деревни. Сироту безродную – тише воды, ниже травы.

Ну, девки девками, а старики и бабы в возрасте не шибко его жаловали. Из-за братьев Федотовых. Хорошие были парни – и работящие, и приветливые, и напасти их как-то обходили, да вот угораздило под самый конец войны, когда вроде уже всем понятно стало, что красные должны осилить, записаться в белые. Так уж их мать с отцом не хотели пускать, будто сердце чуяло, – ан нет, настояли на своем, сели все трое на коней – и айда.

И надо же было такому случиться, что отряд их через месяц разбили почти у самой Старой Елани. Через свою деревню они и пытались в тайгу уйти. И ушли бы, в тайге-то ближней каждое дерево знали – ищи их там, что иголку в сене. Да на Порфирии оплошали. То, что у Порфирия двор проездной, со вторыми воротами на зады – это вся деревня знала. Вот и хотели братья сквозь него проскочить, уйти от погони. Подскакали, лошади под ними все уже в мыле, а на самом хвосте – красные. Торкнулись в ворота – открыты, быстрей – вовнутрь. А Порфирий вдруг выскочил через задние ворота да и подпер их бревном снаружи. Подлетели братья к заплоту и затанцевали на месте – и не откроешь, и не перескочишь: высоко… И тут красные, десятка два, следом вломились. Понятное дело, изрубили в куски. Порфирке в награду коней их отдали да сознательным элементом принародно назвали.


Издательство:
ВЕЧЕ