bannerbannerbanner
Название книги:

Сады Виверны

Автор:
Юрий Буйда
Сады Виверны

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Эрос, отважный и бездомный, вечный дух любви, pontifex, строитель мостов через Стикс и Ахерон, Флегетон, Лету и Коцит, мостов, соединяющих небо и землю, дух и плоть, рай и ад, ведет нас путями неведомыми и ненадежными в будущее, грозно пылающее там, на другом берегу…

Авсоний Сидонский


Ничто, когда-либо занимавшее живых людей, не может вполне утратить жизненную силу – ни один язык, на котором они говорили, ни один божественный глагол, при возвещении которого они умолкали, ни одна грёза, когда-либо пленявшая человеческий дух: ничто, чему люди когда-либо отдавались сильно и со всем пылом страсти.

Уолтер Патер

© Буйда Ю.В.

© Giorgio De Chirico, by SIAE 2021

© ООО «Издательство АСТ»

Часть I. Парабасис

Действующие лица

Дон Чема, мессер Хосе-Мария Рамон де Тенорьо-и-Сомора, великий квалификатор святой инквизиции, доктор обоих прав, адамант Господень и мастер по бритью женских ног.

Его любознательный и похотливый секретарь Мазо, тахиграфист и книжник.

Статная мона Вера, милая хромоножка Нотта и мадонна Антонелла ди Ротта-Мональдески, прекрасные пленницы Эроса.

Фика, алчная и блудливая кухарка, мать Нотты.

Папа римский Климент VIII, в миру – Ипполито Альдобрандини, Pontifex Maximus, раб рабов Божьих, друг кофе, враг испанцев и евреев.

Камерленго Святой римской церкви Пьетро Альдобрандини ди Мадонна, могущественный кардинал-племянник и несчастный отец.

Субдатарий Римской курии дон Антонио дель Моцци, хозяин «ночных псов».

Джованни Кавальери, великий трансформатор.

Маруцца, ищейка, кипящая червями.

Свирепый Капата, капитан Саксонской дюжины и владелец мориона из цельного куска стали.

Веселый монах по прозвищу Басту и его возлюбленная Невидимка без когтей и крыльев.

Брат Уго, изобретатель amor machina и «ста гвоздей».

Джулио Романо, Маркантонио Раймонди, Пьетро Аретино и Агостино Карраччи, порнографы.

Кардинал Роберто Беллармино, профессор Ипполито Марсили и другие ученые мужи, которые уверенно вели святую инквизицию по пути прогресса, способствуя ее превращению в светоч гуманизма.

Каноник Марсилио Фичино, коротышка и заика, домашний врач Козимо Медичи и наставник Лоренцо Медичи, создатель платоновской версии христианского учения о душе: «Душа существует среди смертных вещей, сама не будучи смертной… Другие вещи под Богом – каждая в себе – суть отдельные предметы, она же является одновременно всеми вещами. В ней – образы вещей божественных, от которых она зависит, она же – причина и образец для всех вещей низшего порядка, которые некоторым образом сама же и производит. Будучи посредницей всех вещей, она обладает способностями всех вещей… Ее справедливо можно назвать центром природы, посредницей всех вещей, лицом всего, узлом и скрепой мироздания (copula mundi)».

* * *

Das Schöne ist nichts als des Schrecklichen Anfang[1].

R.M. Rilke

Голая женщина кормила голубей пшеницей.

Она лежала на боку, закинув правую руку за голову, а левую свесив почти до пола, и свет заходящего солнца, проникавший в зал через высокие окна, мягко обрисовывал ее безупречное тело, золотя холмы, растекаясь по пажитям и сгущаясь в ложбинах. Ее голова, подмышки и лобок были начисто выбриты.

Голуби громко ворковали и клевали зерно, рассыпанное на простынях, подушках, на женской груди, на животе и бедрах, выхватывали пищу из створок розовой раковины, всякий раз заставляя женщину вздрагивать.

Когда я шагнул к кровати, звякнув шпорами, птицы шумной стаей взлетели под купол, с которого взирал на людей разгневанный седобородый Творец, окруженный ангелами в пылающих одеждах.

Женщина легла на спину и разжала левый кулак – сквозь пальцы потекло на пол зерно, к которому из-под купола устремился самый отважный голубь.

Едва я наклонился к ней, как она открыла глаза, а рука ее скользнула в складки одеяла.

– Осторожнее, – сказал дон Чема за моей спиной, – нож!

Но женщина уже замерла, обмякла, словно лишившись сил, и взгляд ее узких глаз, вспыхнувших было адским пламенем, превратился в сонную зеленую воду.

Сейчас и я разглядел рукоятку ножа, спрятанного в складках шелка, и пятнышки крови на руках и груди красавицы.

– Неужели это Нелла? – спросил я в изумлении.

Дон Чема ловко перевернул женщину на живот, чтобы я мог разглядеть цепочку родинок, тянувшихся через ягодицу к бедру и похожих на следы птиц.

– Это она. Заверните ее в плащ и любовно свяжите. И обыщите дом. Поторопитесь – скоро стемнеет.

Он остался в спальне, а мы бросились выполнять приказ.

Здание было полуразрушенным, полурастащенным, полузагаженным: древний мавзолей богатой римской семьи, который много раз перестраивался, превратился в конце концов в жилой дом, служивший в последние годы притоном для отребья.

Десяток тесных каморок наверху, внизу – кухня с огромным очагом и горшками, полными куриных костей, чулан с повешенной женщиной, кипевшей червями, большой зал с топчаном, жаровнями, мольбертами, кусками мрамора и столом, заваленным объедками, бумагами, тряпками, засохшими кистями, и просторная спальня с шестью высокими окнами и широкой кроватью без балдахина, запах экскрементов, пятна крови…

Среди бумаг на столе обнаружилась также книга Авсония Сидонского в латинском переводе, название которой было наспех соскоблено, угадывались только два слова – amor и historia.

Добыча наша оказалась довольно скудной – несколько тетрадей, книга да холст, свернутый в трубочку и перевязанный грязной бечевкой. И никаких следов человека, кровью которого была забрызгана женщина в спальне.

– Поспешим, – сказал дон Чема.

Он взгромоздил связанную женщину на своего коня, мы зажгли факелы и рысью выехали на дорогу, ведущую в город.

Впереди скакали двое самых сильных воинов, позади – двое самых надежных, остальные держались по бокам, охраняя дона Чему, меня, спеленутую женщину, тетради и холст, свернутый в трубочку и перевязанный бечевкой.

Саксонская дюжина – так называли наших солдат. Они входили в охрану кардинала Альдобрандини, но всегда были к услугам дона Чемы. Их итальянский словарь сводился к нехитрому набору слов, относящихся к еде, деньгам и сексу, однако этого им хватало с лихвой. Эти парни плохо владели нашим языком, но очень хорошо – своим оружием, а в Риме это умение ценилось уж никак не меньше жизни.

Их капитан носил прозвище Капата[2], потому что в разгар драки пускал в ход свою голову, которой мог и убить: вместо лба, снесенного вражеским мечом, у него была толстая медная пластина.

Рим давно не был первым среди городов, золотой обителью богов, воспетой поэтами.

Неделю назад на Корсо, близ церкви Санта-Мария-ин-виа-Лата, средь бела дня был ограблен венецианский посол, карета которого провалилась в яму. Посла и его сундуки с серебром не спасли ни титулы, ни вооруженная до зубов охрана.

Что же тогда говорить о развалинах древних дворцов, терм и стадионов, где гнездились отъявленные злодеи, с наступлением темноты выходившие на охоту, как хищники в диких лесах.

Мавзолеи же и гробницы, стоявшие по обеим сторонам Аппиевой дороги, издавна населяли нищие, калеки, грабители, воры, торговцы краденым, убийцы и одноногие проститутки, безжалостные, как дети.

С тяжким звоном скакали мы по лощеным камням «царицы дорог», вздымая над головами факелы, ощетинившись копьями, сверкая доспехами, готовые в любой миг отразить нападение разбойников, которые следили за нами из-за кипарисов.

И даже когда вдали показались уродливые стены Колизея, над которыми поднимались печные дымы, мы не ослабили бдительности, хотя и были вынуждены сбавить шаг – мешали горы мусора, местами возвышавшиеся до лошадиных губ.

Мне казалось, что наш путь лежит на другой берег Тибра, в Ватикан, где папа Климент VIII ждал известий о судьбе своей внучатой племянницы, а камерленго Святой римской церкви кардинал Пьетро Альдобрандини ди Мадонна – доклада о злоключениях своей дочери, но дон Чема свернул к Авентинскому холму, где за воротами Сан-Паоло, неподалеку от базилики Святой Сабины, стоял его дом.

– Сегодня воскресенье, Мазо, – сказал он, заметив мое недоумение, – сегодня мы предаемся науке смирения.

Атлет Иисуса, подвижник Господа ради, страж добра, неуклонный враг Сатаны, неудержимый воин духа, неустрашимый и прямой, как его вера, мессер Хосе-Мария Рамон де Тенорьо-и-Сомора по прозвищу дон Чема был терциарием Доминиканского ордена, великим квалификатором – следователем по особо важным делам Конгрегации священной канцелярии, авторитетным ересиологом, экспертом по духам двенадцати категорий и тварям неведомым, но существующим, доктором utroque iure[3] и доктором теологии, левой рукой всесильного кардинала-племянника Пьетро Альдобрандини и лучшим мастером по бритью женских ног.

 

Бритье женских ног входило в его ars humilitatis[4], которой он занимался по воскресеньям, и ничто не могло этому помешать.

Но тем вечером, прежде чем предаться ученым занятиям, дон Чема приказал устроить Неллу в комнате рядом с кухней под присмотром надежной и бодрой старушки, вооруженной четками и острым ножом, а потом продиктовал письмо, адресованное кардиналу-племяннику:

«Ваше высокопреосвященство, она жива и находится у меня. Однако ее состояние внушает опасения. Буду весьма и весьма признателен, если завтра пришлете ко мне сера Сантоцци, чтобы он осмотрел девушку и сделал необходимые распоряжения.

Datum Romae,
Aventinus,
28 августа 1601 года».

Обычно в коротких деловых посланиях кардиналу-племяннику обращение к нему по обоюдному согласию сокращалось до аббревиатуры V.E.D. – Vestra Eminentiam, Dominum[5], но на этот раз дон Чема решил, видимо, подчеркнуть эмоциональную и сюжетную значимость события, прибегнув к полному титулованию.

Письмо было вручено капитану саксонцев, который тотчас со своим отрядом отправился в Ватикан.

И только после этого дон Чема, убедившись, что ворота, двери и окна заперты на тридцать девять засовов и двенадцать замков, приказал подавать ужин.

Когда дон Чема уставал или был взволнован, он слегка прихрамывал – давала о себе знать старая рана.

Тем вечером он припадал на ногу сильнее обычного.

Воскресное меню вполне отражало характер хозяина, предпочитавшего простую речь, простую еду и простых женщин. Однако вечернее застолье редко сводилось к тривиальному приему пищи: как-то после ужина дон Чема заставил нас дышать дымом табачных листьев, привезенных из колоний, в другой раз мы давились горьким турецким кофе, который так понравился Клименту VIII, что он призвал «отнять этот чудесный напиток у дьявола», а в начале лета после трапезы хозяин угостил нас листьями растения, которое индейские короли называют «кока», после чего я оказался в некоей спальне, где раб рабов Божьих занимался иррумацией с его высокопреосвященством, и не знай я, что понтифик прикован к постели тяжелой подагрой, решил бы, что это происходит наяву…

Но тот вечер обошелся без сюрпризов.

На стол подавала милая хромоножка Нотта, рыжеволосая малышка с зелеными раскосыми глазами, которая, если верить сплетням, была прижита кухаркой от папского гвардейца. От нее пахло сушеными яблоками, ромашкой и теми особыми субстанциями, которые обычно источает манкое тело юной целки.

Я сидел по правую руку от хозяина, занимавшего место во главе стола, а по левую – мадонна Вероника, мона Вера, статная домоправительница дона Чемы, твердая духом и нежирная телом, которая, вопреки моде, не отбеливала лицо и не сбривала брови. Из почтения к хозяину она сидела на третьем от него стуле, пропустив два свободных. Ей было доверено разливать вино, которое, даже самое крепкое, было стократ безопаснее воды из Тибра.

Обычно после ужина хозяин приглашал меня в кабинет, где я отчитывался de usibus[6] – о книгах, которые пережил за то время, что минуло с нашей предыдущей встречи. О книгах из библиотеки дона Чемы.

Книжное собрание монастыря, где я провел детство и отрочество, содержало около двух сотен инкунабул, прикованных цепями к полкам. По большей части это были богословские труды, а также греческие манускрипты, из которых монахи тайком вырезали куски пергамента, чтобы изготовить маленькие молитвенники, пользовавшиеся спросом у крестьян.

Библиотека герцога Савойского, которую мне довелось мельком видеть, сопровождая нашего аббата, поражала воображение обилием и красотой книг, но я не принадлежал к тем, кто носил тяжелую османскую парчу, рыхлый венецианский бархат, китайские шелка и обладал правом жить без спроса.

Книгохранилище же сера Марио, нотариуса и ценителя прекрасного, родного брата нашего настоятеля, мне не удалось увидеть и одним глазком: его книги, как и его оружие и доспехи, хранились в комнате, обитой изнутри железом и запертой на семь замков.

Дон Чема в первый же день моего пребывания в его доме распахнул передо мной двери своей сокровищницы. Она, конечно, была гораздо меньше библиотеки герцога Савойского, но больше и богаче, чем книжное собрание нашего монастыря. Гомер и Вергилий, Аристотель и Платон, Августин и Фома, Данте и Отцы Церкви, толстые тома в переплетах из телячьей кожи и хрупкие пергаменты в свитках…

– Пируй, Мазо, – сказал дон Чема, – но проглатывай только то, что прожуешь.

И я принялся жевать и проглатывать книгу за книгой, а дон Чема проверял, справляется ли мое пищеварение с Платоном, Фомой и Боккаччо.

О характере этих бесед и особенностях наставника свидетельствует, например, наш разговор о Данте и его Комедии, а точнее – о пятнадцатой песни Ада, где говорится о седьмом круге с его тремя поясами.

Как известно, в первый пояс этого круга Данте поместил насильников над ближним и его достоянием, то есть тиранов и разбойников, во второй пояс – насильников над собой и своим достоянием, а именно самоубийц и мотов, а в третий – богохульников, содомитов и взяточников.

И среди всех этих насильников, среди всех этих мерзавцев волею автора обречен страданиям Брунетто Латини, учитель Данте, человек, который заменил поэту рано умершего отца. При этом автор Комедии ничего не рассказывает о прегрешениях Брунетто.

– А ведь мы, – сказал я, в очередной раз отчитываясь de usibus, – ценим Данте именно за прямоту и точность высказывания…

– Иногда мне кажется, – проговорил дон Чема, – что в Комедии словно просвечивает другая поэма, которую Данте мог бы написать, не чурайся он двусмысленности и обладай способностью смотреть на предметы с разных точек зрения. При первом чтении Комедии меня поразило – да и сейчас поражает – начало эпизода, когда Данте, собственноручно поместивший Брунетто в преисподнюю, при виде учителя вдруг восклицает с изумлением: «Вы ли это, господин Брунетто?» Это изумление – что оно значит? Лицемерие? В это невозможно поверить, имея представление о характере Данте и тех средствах, которые он использует для достижения своих целей. Но как бы то ни было, читатель смущен и взволнован этим риторическим приемом, неожиданным, раздражающим и словно призывающим к бдительности. Мы не знаем о Брунетто ничего плохого, он замечательный писатель и искренний патриот Флоренции, где занимал видные посты, что было бы невозможно, будь его репутация подмоченной. Выходит, Данте знал что-то очень дурное о своем учителе, раз поместил его среди мерзких грешников. Да при этом еще выставил на всеобщее обозрение! Он ничего не рассказывает нам о грехах Брунетто, но мы можем догадаться о них, поскольку среди тех, кто оказался в седьмом круге, встречаются содомиты. Так что же Данте, он честен или безжалостен? Почему он выдал тайну любимого учителя, которую, похоже, знали только они, он и Брунетто, и больше никто? При всем при том их встреча – это встреча отца и сына, которые беседуют так, словно никакого зла, никакой тайны между ними не было и нет. И его почтительный тон в разговоре с учителем вызывающе противоречит приговору, который Данте-сочинитель ему вынес. А когда их встреча заканчивается и Брунетто возвращается к бесцельному и вечному бегу по кругу среди грешников, Данте вдруг сравнивает его с веронскими бегунами и говорит, что Брунетто похож на героя: «Он обернулся как победитель, а не проигравший». Потрясающая сцена, в которой поэт демонстрирует способность к сомнению, отказ от окончательных диагнозов и приговоров. Наша бдительность оказывается вознагражденной. Мы с изумлением обнаруживаем, что Данте-персонаж ставит под сомнение суд Данте-писателя; Данте, который всегда старался исходить из должного, идеального, вдруг дал слово самой жизни, превратившись из моралиста в художника. Он без колебаний осуждает Паоло и Франческу, но в случае с любимым учителем позволяет победить волшебной сложности, и картина мира становится волнующе богатой, многомерной…

– Возможно ли, – после паузы заговорил я, тщательно подбирая слова, – что их, Данте и Брунетто, развело разное понимание любви, и в зрелости поэт возвращается к этому эпизоду, чтобы преодолеть наконец то, что когда-то их связывало и отталкивало, чтобы слиться с учителем в очищающем огне Господней любви, пусть и пылающей в аду?

Дон Чема взглянул на меня с доброжелательным удивлением, смешанным с грустью, и проговорил:

– Иногда мы любим Бога только потому, что любовь к человеку причиняет невыносимую боль. И очень часто думаем, что любовь к человеку дарит нам его cor, anima et caro[7], хотя получаем лишь cunnus, os et asinus[8]. Впрочем, у людей нередко это одно и то же. А ответы на все твои вопросы исчерпываются молитвой Господа нашего, который напоминает, что прощение выше справедливости…

После таких разговоров я особенно ясно понимал, почему дона Чему называли doctor subtilissimus[9].

Наши вечерние беседы длились иногда часами, но не в воскресенье.

В воскресенье после ужина хозяин уединялся в своих покоях, и вскоре из-за дверей доносился свист стали – дон Чема точил бритву.

Мой господин пользовался непререкаемым авторитетом среди инквизиторов всех степеней и возрастов, а также покровительством папы Климента VIII и могущественного кардинала Пьетро Альдобрандини, но осторожность в поступках и речах никогда не оставляла его.

Поэтому он строго-настрого запретил мне выносить из библиотеки книги сомнительного содержания – как те, что были включены в Index Librorum Prohibitorum[10], так и те, что хранились в шкафчике с дверцами розового цвета.

Для чтения таких книг предназначалась каморка за полками, где можно было уединиться на топчане, например, с «Золотым ослом», «Сатириконом» или каким-нибудь трактатом, украшенным грозными клеймами donec corrigatur или donec expurgetur[11].

 

Именно там я и открыл для себя скоромную книгу «De omnibus Veneris schematibus, или Любовные позы», состоящую из шестнадцати гравюр Маркантонио Раймонди по рисункам Джулио Романо, любимого ученика Рафаэля, и шестнадцати похабных сонетов Пьетро Аретино, написанных языком уличной шпаны.

Но поскольку книга была запрещена Церковью, эти рисунки не дошли бы до нас, не создай Агостино Карраччи свою серию гравюр по мотивам произведений Джулио Романо. А о первоисточнике напоминали только сонеты Аретино, героями которых были реальные куртизанки вроде Беатриче де Бонис, любовницы Лоренцо Медичи, а не боги и герои, как у Карраччи.

Но эти детали интересовали меня в последнюю очередь.

Персонажи этих гравюр – Марс, Антоний, Геракл, Дидона, Эней – сочетались с женами и любовницами в разных позах, будоража воображение, а сладостный яд сонетов побуждал к действию.

Покажи я эту книгу авентинским сверстникам, они удивились бы, узнав, что способ, при котором мужчина стоит, а женщина, обхватив его ногами вокруг пояса, обнимает партнера руками за шею, называется позой Геракла и Деяниры, тогда как нормальные люди в таком случае говорили, что «трахаются по-немецки». А позу Анжелики и Медора, когда женщина садится на пенис лежащего мужчины, во всех лупанариях называют «погасить свечу» или «сальной свечой» (дешевая сальная свеча гораздо толще восковой).

Каморка примыкала к кабинету дона Чемы, а от книжных полок отделялась плотным пологом, стены же ее были обтянуты темным сукном. Я ворочался на топчане, пытаясь устроиться поудобнее, как вдруг мой локоть попал в щель между кусками сукна, которые слегка разошлись, и я услышал звуки, природа которых не вызывала никаких сомнений.

Разведя сукно руками, я увидел дона Чему и мадонну Веронику.

Он, голый и с бритвой в руке, стоял на коленях перед ней; она сидела на низком пуфе, откинувшись назад и вытянув перед собой нагую ногу, которая была покрыта мыльной пеной, – судя по доходившему до меня запаху, это была классическая смесь оливкового масла, аммиака и уксуса.

Замерев и стараясь не дышать, я наблюдал за манипуляциями дона Чемы.

Царь Филипп Македонский лишился глаза, подглядывая за своей женой Олимпиадой, матерью Александра Великого, когда она совокуплялась с Юпитером, но в те минуты я был слишком захвачен открывшимся мне зрелищем, чтобы думать о возможных последствиях.

Дон Чема осторожно и ловко орудовал бритвой. Когда он выбрил и вторую ногу, мона Вера одним движением сняла с себя сорочку, потом легла на спину, широко раскинула ноги и приподняла таз, чтобы мужчине было удобнее брить ее высокий лобок, вспыхнувший вдруг как божий храм на холме в лучах закатного солнца…

Теперь я понял, почему при обсуждении священных бестиариев хозяин обходил молчанием слона – символ Спасителя. Ведь слон совокупляется лишь раз в жизни, чтобы зачать потомство, а мой хозяин, видать, в глубине души был согласен с каноником Лоренцо Валла, который утверждал, что melius merentur scorta et postibula de genere humano quam sanctimoniales virgines et contimentes[12].

Впрочем, как сказал однажды сам дон Чема, беда тела заключается в том, что ему приходится претерпевать жизнь духа.

Внезапно кто-то тронул мою голую пятку, и от этого робкого прикосновения у меня чуть не лопнуло сердце.

В слабом свете, проникавшем в каморку через раздвинутые куски сукна, я узнал малышку Нотту, кухаркину дочь. Знаками она дала понять, что хотела бы посмотреть, чем там занимаются дон Чема и домоправительница. Разумеется, я должен был прогнать ее, но шум мог привлечь внимание хозяина, и я был вынужден отступить.

Нотта протиснулась к занавесу, обдав меня будоражащим запахом своего тела, и, встав на четвереньки, приникла к щели. Вскоре по ее участившемуся дыханию я понял, что за стеной происходит нечто еще более интересное, чем бритье ног, и, раздосадованный, легонько шлепнул Нотту по ягодицам. Она не поняла намека, и тогда я попытался ущипнуть ее. Мои пальцы коснулись ее нежной горячей кожи. Нотта всем телом повернулась ко мне, нечаянно попав пухлыми губами в мой рот, и после этого нам не оставалось ничего другого, как слиться в поцелуе, а потом часть моего тела стала частью ее тела…

Не знаю, догадался ли дон Чема, что происходило в библиотеке, когда он ласкал бритвой прекрасный лобок моны Веры, но привычек своих хозяин не изменил.

А вот привычный образ моей жизни тем воскресным вечером оказался разрушен бесповоротно, и новый образ я пытался создать с помощью Нотты.

У нее были красивые волосы, красивое лицо, красивые руки, красивая маленькая грудь, которая целиком помещалась у меня во рту, и было в ее ладном гладком теле что-то мило-игрушечное и притягательно-детское – его не хотелось выпускать из объятий, а хотелось трогать, мять и целовать, и, когда я это делал, она тихонечко постанывала и дрожала, в зеленой глубине ее глаз загорался золотой огонек, а пот ее становился сладким и пьянящим.

Но ее левая нога была короче правой, поэтому все считали Нотту порченым товаром, и ее мать с нетерпением ждала, когда дочери исполнится тринадцать, чтобы выгнать ее на улицу с желтым бантом в волосах: «Много не заработает, но хоть жратву отобьет». Старуха и сама была не прочь при удобном случае подработать естеством – недаром соседи даже в глаза называли ее Фикой[13].

Моей малышке было судьбой уготовано влиться в несметную армию римских проституток, которые начинали заниматься этим ремеслом в девять-десять лет, в тринадцать рожали от авентинского или виминальского гопника, в двадцать становились беззубыми старухами, а потом умирали от люэса или проказы, не дотянув до тридцати.

Поскольку вскоре все в доме узнали, что секретарь Мазо сорвал розу, я предложил кухарке отступного из денег, которые ежемесячно выдавал мне дон Чема, не желавший, чтобы его секретарь щеголял в дырявых башмаках и куртке с протертыми локтями.

Поначалу хозяин платил мне пятнадцать дукатов в год, но со временем, когда я освоился и приобрел необходимую деловую сноровку, мое содержание выросло аж до шестидесяти дукатов, так что я даже стал относить небольшие суммы флорентийцам, которые жили на Банковской улице. Дом наш могли обокрасть, а флорентийцы хоть и не платили процентов, зато возвращали деньги по первому требованию.

Но Фика, получавшая двенадцать дукатов в год, об этом, слава богу, не знала.

Она поворчала, но деньги взяла, однако я понимал, что рано или поздно эта алчная тварь поднимет цену, а потом еще и еще раз. И тогда у меня не останется другого выхода, как пустить в ход кинжал.

Нотта одобрила мой план – мать ей было ничуть не жалко.

Но пока мы были предоставлены друг другу и пользовались любой возможностью, чтобы предаться изучению науки страсти.

По воскресеньям, затворившись в библиотечной каморке, мы следовали примеру дона Чемы и моны Веры, которые следовали наставлениям Агостино Карраччи и Пьетро Аретино: сначала я ласкал Нотту пальцем, как Эней Дидону, потом трахал ее, как Вакх Ариадну, то есть, говоря языком авентинских соседей, в позе «тачки», и завершали мы нашу любовную игру в позе Антония и Клеопатры. Моей малышке особенно нравилась поза Геракла и Деяниры, мне – поза Полиена и Хрисеиды.

Впрочем, любовь заставила нас переступить через стыд, и вскоре мы, свободные и отважные, превзошли и Карраччо с Аретино, и Кирену[14] с Элефантидой[15], научившись доставлять друг другу наслаждение способами, официально запрещенными даже в лупанариях и банях, хотя и обычными в семейных спальнях.

Одного мы не могли понять: зачем дон Чема бреет ноги моны Веры?

Понятно, что женщины удаляют волосы с лобка, чтобы избавиться от вшей, и носят меркин, но ноги – ноги-то зачем брить?..

Тем воскресным вечером, когда мы привезли в дом на Авентине Неллу, хозяин после ужина отправился к себе, чтобы наточить бритву, Нотта принялась за мытье посуды, а я пробрался в библиотеку, чтобы подобрать для малышки новую латинскую книгу.

Нотта оказалась способной ученицей не только в науке страсти – ее живой от природы ум, подстегиваемый сознанием физической ущербности, жадно впитывал все новое, что можно почерпнуть из книг. За три года нашей близости она освоила латынь настолько, что уже могла оценить стиль Цицерона, и взялась за изучение греческого, в чем я ей всячески помогал.

И как же я бывал счастлив, когда после любовных утех Нотта прижималась ко мне влажным дрожащим телом, закидывала на мои ноги свою тяжелую горячую ножку и шептала на ухо прерывающимся голосом какой-нибудь непристойный стишок Катулла Веронского или Гесперия Галльского, обдавая меня благоуханием меда и молока…

Дон Чема успел выбрить ноги моны Веры, когда в библиотеку влетела босая запыхавшаяся Нотта. От нее пахло лавандой – пучок сухой травы она носила под юбкой, чтобы отбить запах пота.

Пока мы целовались и раздевались, мона Вера легла на живот, широко раздвинула ноги, согнув их в коленях, и уперлась руками в пол, в то время как дон Чема подхватил руками ее бедра, как рукояти тачки, и потянул женщину на себя, приподнимая ее так, чтобы войти в нее из положения стоя, а тем временем Нотта легла на спину, высоко вскинув ножки, и ее жаркие алые врата открылись навстречу моему трепещущему языку, тогда как ее пальчики погрузились в мою шевелюру, но едва мужчины двинулись на приступ, а женщины судорожно сглотнули и затаили дыхание в предвкушении первого касания, как гармоничную тишину дома разорвал дикий крик – вопль такой силы, такого переворачивающего ужаса и такого отчаяния, что все мы бросились со всех ног на этот страшный звук, забыв об одежде.

Двое голых мужчин и две голые женщины бежали в темноте к лестнице, толкаясь и что-то крича, скатились вниз и, натыкаясь на мебель, ворвались в кухню, где на полу у горящего очага в черной блестящей луже лежало человеческое тело, и вдруг из черного угла кто-то метнулся к нам, дон Чема отлетел к столу, рухнул на колени, мона Вера согнулась пополам, подошла к стене, сползла на пол, я толкнул Нотту под стол, получил удар в плечо, полетел боком вперед, увидел высокую белую фигуру в дверном проеме, стукнулся лбом обо что-то, пал на четвереньки – голова пошла кругом…

Теперь крики доносились со двора, и дон Чема, накинув на плечо какую-то тряпку и схватив вертел, метнулся к двери, я – за ним, успев вытащить из очага пылающую головню, упал на ступеньках, растянулся на камнях, вскочил, увидел старика Дарио, привалившегося к стене, и глухонемого Луку, сына моны Веры, который ползал на карачках у распахнутых ворот, растерянного и перепуганного конюха, дона Чему с тряпкой на плече и вертелом в руке, сидевшего на земле за воротами и сплевывавшего, сплевывавшего, сплевывавшего…

Сзади подошла Нотта, прижалась к моей спине, и я почувствовал ее дрожь.

– Кто это был? – спросил я.

– Нелла, – сказал дон Чема.

– Но как… – Я запнулся. – Что же теперь делать?

– Надо закрыть ворота, – хрипло проговорил дон Чема. – Да закройте же эти чертовы ворота, наконец!..

Через час, пересчитав убитых и оказав помощь раненым, мы сошлись в столовой, чтобы перекусить сыром и выпить немного вина.

Нотта впервые сидела за одним столом с хозяином и была смущена. Она, слава богу, отделалась ушибами и царапинами, а вот мадонне Веронике повезло меньше: Нелла ударила ее ножом в плечо – домоправительница потеряла много крови. У дона Чемы распухло ухо, глаз заплыл, а я до крови сбил колени.

Дон Чема предположил, что старуха, которой велели присматривать за пленницей, сама развязала Неллу: веревки не были ни перегрызены, ни перерезаны.

Возможно, девушке захотелось справить нужду, а ее вялость обманула бдительность старухи, решившей, видать, что в таком состоянии девушка не опасна. Завладев ножом, Нелла одним ударом убила охранницу, которая даже пикнуть не успела, а потом покинула комнату и двинулась на свет – в кухню, где пылал очаг. Здесь она застала врасплох Фику и молодого конюха, предававшихся блуду.

Тело конюха мы обнаружили в луже собственной крови на полу, а труп Фики – с ног до головы она была искромсана ножом – Нелла бросила в огонь (выхватывая из очага головню, я заметил чьи-то пятки в пламени, но тотчас об этом забыл).

Во дворе Нелла ударила ножом в живот старика Дарио и полоснула глухонемого Луку по горлу, отчего он скончался в мучениях.

1Прекрасное – то начало ужасного, которое мы еще способны вынести. Р.М. Рильке (нем.).
2Capata – удар головой (итал.).
3Доктор обоих прав, гражданского и церковного (лат.).
4Наука смирения (лат.).
5Ваше высокопреосвященство (лат.).
6О пережитом (лат.).
7Сердце, душу и тело (лат.).
8Вагину, рот и задницу (лат.).
9Изощреннейший, утонченнейший (лат.).
10Индекс запрещенных книг (лат.).
11Запрещено, если не исправлено; запрещено, если не очищено (лат.).
12Разврат и публичные дома много более заслуживают перед родом человеческим, чем набожное целомудрие и воздержанность (лат.).
13Fica – вагина (итал.).
14Гетера из «Лягушек» Аристофана, которая знала двадцать любовных поз.
15Александрийская гетера и поэтесса III века до н. э., сочинявшая эротические руководства.

Издательство:
Издательство АСТ