Введение
Воображение и материя
«Поможем гидре опорожнить ее туман».
Малларме, «Размышления»
I
Присущие нашему духу силы воображения развертываются по двум весьма несходным осям. Одни из них устремляются ввысь, видя нечто новое: они забавляются красочностью, разнообразием, неожиданными событиями. Воображение, одушевляемое ими, всегда находит весну, чтобы описать ее. На лоне природы, вдали от нас, уже живые, они рождают цветы.
Другие силы воображения стремятся проникнуть в глубь бытия; в бытии они ищут одновременно и первозданное, и вечное. Они властвуют над временами года и над историей. В природе, в нас и вне нас они рождают зародыши; зародыши, форма которых погружена в субстанцию и которые обладают внутренней формой.
Если попытаться сразу перевести это на язык философии, то можно различить два вида воображения: одно воображение – источник причины формальной и другое – материальной, или, короче, воображение формальное и воображение материальное. Нам кажется, что без этих двух кратко очерченных понятий, по существу, не может обойтись ни одно полное философское исследование поэтического творчества. Необходимо, чтобы причина, порожденная чувством, причина, идущая из сердца, стала причиной формальной: только тогда произведение обретет разнообразие слова и живую переменчивость света. Но помимо образов формы, столь часто упоминаемых психологами, изучающими воображение, существуют – и мы это покажем – образы материи, непосредственные образы материи. Взгляд дает им имя, знает же их рука. Динамичная радость ощупывает их, лепит их, уменьшает их тяжесть. Этими образами материи грезят субстанциально, интимно, чуждаясь формы, бренной формы, суетных образов, становления поверхностей. У них есть вес, сами они – сердце.
Несомненно, есть и такие произведения, в которых две силы воображения сотрудничают между собой. И даже невозможно полностью отделить одну от другой. Греза самая подвижная, преображающая, более всего преданная формам, тем не менее сохраняет некий балласт, плотность, своего рода медлительность, прорастание. Зато всякое поэтическое произведение, проникающее достаточно глубоко внутрь зародыша бытия, чтобы обнаружить там твердое постоянство и прекрасную монотонность материи, всякое поэтическое произведение, набирающее свои силы под неусыпным воздействием субстанциальной причины, все-таки должно цвести, расцвечиваться. Для первого обольщения читателя оно должно воспринять все изобилие формальной красоты.
Ввиду этой потребности в обольщении, воображение, большей частью, движется в ту же сторону, что и радость, – или, по крайней мере, в ту же сторону, куда манит его одна из радостей! – в направлении форм и цветов, разнообразия и преображения, в направлении некоего поверхностного будущего. Оно покидает сокровенность, субстанциальную глубину, объем.
Между тем в этой работе мы в основном уделим внимание глубинному воображению этих материальных сил и сил произрастания. Только какому-нибудь философу-иконоборцу по плечу эта трудная работа: отделить все суффиксы красоты, приложить все усилия, чтобы за явленными образами найти скрытые, дойти до самых корней силы воображения.
В лоне материи пробивается смутное произрастание; в ночи материи цветут черные цветы. Они уже стали бархатистыми; у них уже есть формула аромата.
II
Как только мы предались размышлениям о понятии красоты материи, нас сразу же поразило то, что в эстетической философии отсутствует идея материальной причины. Нам показалось, в частности, что индивидуализирующее могущество материи до сих пор недооценивали. Почему понятие индивидуума всегда связывают с понятием формы? Разве нет индивидуальности в глубинах, творящих из материи, в ее мельчайших частицах, всегда какую-то целостность? Если мыслить о материи в ее глубинной перспективе, то она окажется именно таким принципом, который может пренебрегать формами. Но нельзя сказать, что у материи совсем нет формообразующей активности. Материя остается сама собой вопреки какой бы то ни было деформации, какому бы то ни было дроблению. Кроме того, ее можно осмысливать в двух направлениях: углубления и взлета. В сторону углубления она предстает бездонной, словно тайна. В сторону взлета она предстает как неисчерпаемая сила, как чудо. В обоих случаях медитация о материи воспитывает открытое воображение.
Только изучив эти формы и приписав каждую из них надлежащему виду материи, можно наметить контуры полной теории человеческого воображения. В этом случае можно будет представить себе, что образ – это растение, которому необходимы земля и небо, субстанция и форма. Найденные людьми образы эволюционируют медленно, с трудом, и нам понятно глубокое замечание Жака Буске[1]: «Создание образа стоит человечеству столько же трудов, сколько и выведение нового свойства растения». Масса образов-попыток оказалась нежизнеспособной потому, что они представляют собой обыкновенную формальную игру, потому, что они не в состоянии как следует адаптироваться к материи, которую должны украшать.
Итак, мы полагаем, что философская теория воображения должна прежде всего изучить соотношения материальной и формальной причинно-следственной связи. Эта проблема возникает перед поэтом в такой же мере, как и перед скульптурой. Ведь поэтические образы тоже обладают своей материей.
III
Мы уже сталкивались с этой проблемой. В «Психоанализе огня»[2] мы предложили обозначить различные типы воображения термином «материальные стихии», принятым школами традиционной философии и древней космологии. В сущности, мы полагаем, что для царства воображения можно постулировать закон четырех стихий[3], классифицирующий различные типы воображения в зависимости от того, ассоциируются ли они с огнем, с воздухом, с водой или же с землей. И если верно наше утверждение о том, что любой вид поэтики берет свои составляющие – какими бы незначительными они ни были – от материальной субстанции, то, вдобавок, именно эта классификация по материальным стихиям должна крепче всего породнить поэтические души. Чтобы предаться грезам с постоянством, достаточным для написания поэтического произведения, чтобы мечтания не оказались всего лишь пустой тратой мимолетных часов, необходимо, чтобы воображение нашло свою материю, чтобы какая-нибудь из материальных стихий отдала ему присущую ей субстанцию, присущие ей законы, характерную для нее поэтику. Ведь не зря древние философии зачастую шли этим путем и делали свой решающий выбор. Каждая из них связывала со своим формальным первопринципом одну из четырех материальных стихий, которые затем стали отличительными признаками философских темпераментов. В этих философских системах научная мысль неразрывно связана с первичными материальными грезами, а спокойная и непреходящая мудрость укоренена в неизменности субстанций. И если простые и могущественные философии все еще сохраняют свои убедительные основы, то это потому, что, изучая их, можно обрести совершенно естественные силы воображения. Речь тут всегда идет об одном и том же: в философии можно в чем-либо убедить, только внушая грезы о материальных основах мироздания, только давая потоку мыслей свободно изливаться по широкому руслу видений.
Еще более, чем ясные мысли и образы, существующие в сознании, от четырех основных стихий зависят сновидения. Множество трактатов связывают теорию четырех стихий с четырьмя органическими темпераментами. Так, один старинный автор, Лессий[4], писал в «Искусстве долгожительства»: «Сны желчных (т. е. холериков) состоят из огня, пожаров, войн, убийств; сны меланхоликов – из погребений, склепов, призраков, бегств, могил, разного рода печальных явлений; сны слизистых (т. е. флегматиков) – из озер, рек, наводнений, кораблекрушений; сны сангвиников – из птичьих полетов, скачек, пиров, концертов и даже из таких вещей, которые не дерзают назвать». Итак, «желчные», меланхолики, «слизистые» и сангвиники характеризуются соответственно огнем, землей, водой и воздухом. Их сновидения «обрабатывают» преимущественно ту материальную стихию, которая является их отличительной чертой. Если согласиться с тем, что явному, но всеобщему биологическому заблуждению может соответствовать глубокая онирическая[5] истина, то тем самым мы подойдем к интерпретации сновидений с материальной точки зрения. И потому, помимо психоанализа сновидений, должны еще существовать какие-то психофизика и психохимия сновидений. Этот весьма материалистический вид психоанализа присоединится к древним наставлениям, согласно которым недуги, вызванные стихиями, излечиваются с помощью стихийных лекарств. Та или иная материальная стихия играет определяющую роль как для болезни, так и для выздоровления. Мы страдаем от сновидений и сновидениями же исцеляемся. В космологии сновидений материальные стихии продолжают оставаться основными элементами.
Мы считаем, что психология эстетических эмоций в любом случае выиграет от изучения «зоны» материальных грез, предшествующих созерцанию. Перед созерцанием грезят. Перед тем, как стать осознанной картиной, любой пейзаж представляет собой нечто вроде онирического переживания. С эстетической страстью смотрят лишь на такие пейзажи, которые сначала привиделись во сне. И не без оснований. Тик в человеческих снах усмотрел преамбулу красоты природной. Единство пейзажа проявляется, как сбывшийся, много раз виденный сон, «как исполнение столь часто виденного сновидения»[6]. Но онирический пейзаж – это не кадр, заполняющийся впечатлениями, это «разбухающая» материя.
Итак, понятно, что с материальной стихией, например с огнем, можно сочетать соответствующий тип грезы, который управляет верованиями, страстями, идеалами, философией на протяжении всей жизни конкретного человека. Имеет смысл говорить об эстетике, о психологии и даже о морали огня. В поэтике и в философии огня могут найти концентрированное выражение все эти теории. Что касается последних двух, они образуют поразительное амбивалентное учение, поддерживающее убеждения сердца при помощи наставлений реальной действительности и, наоборот, способствующее пониманию жизни Вселенной через жизнь нашего сердца.
Все прочие стихии щедро наделены такой же амбивалентной достоверностью. Они внушают тайные признания и показывают сверкающие образы. Все четыре стихии имеют своих приверженцев, или, точнее говоря, каждая из них – глубоко и материально – уже является как бы системой поэтической верности. Стремясь их воспеть, поэты становятся приверженцами какого-нибудь излюбленного образа; они действительно проявляют верность по отношению к избранному ими первичному человеческому чувству, к той или иной первичной органической реальности, к одному из основных онирических темпераментов.
IV
Мы полагаем, что в настоящей работе дается подтверждение этому тезису. Она посвящена изучению субстанциальных образов воды, психологии «материального воображения» воды – стихии более женственной и единообразной, нежели огонь, стихии более постоянной, символизирующей более скрытые, простые и упрощающие силы человека. Ввиду этой простоты и этого упрощения наша задача будет здесь и сложнее, и монотоннее. Поэтические свидетельства же – гораздо малочисленнее и скуднее. Поэты и сновидцы зачастую скорее «развлекаются», чем увлекаются игрой водной поверхности. В таких случаях вода бывает украшением их пейзажей; она не становится в полном смысле слова «субстанцией» их грез. Чтобы придать стихам философское звучание, поэты воды «принимают меньшее участие» в акватической реальности природы, чем поэты, вслушивающиеся в зов огня или земли, – в реальности своих стихий.
Чтобы в достаточной степени выделить это «участие», являющееся самой сутью мысли о водах, сутью гидрирующей[7] психики, нам придется остановиться на весьма редкостных примерах. Если же нам удастся убедить читателя, что под поверхностными образами воды кроется ряд образов, непрерывно углубляющихся и укрепляющихся, он и сам, в своих собственных созерцаниях, не замедлит испытать сочувствие по отношению к этой углубленности; он ощутит, как под воображением, оперирующим формами, открывается воображение, оперирующее субстанциями. В воде, в ее субстанции он признает некий тип сокровенности, весьма отличной от внушаемых нам «глубинами» огня или камня. Он должен будет признать, что материальное воображение воды – своеобразный тип воображения. Став сильнее от глубинного познания одной из материальных стихий, читатель поймет наконец, что вода – это еще и тип судьбы, не только пустой судьбы бесследно ускользающих образов, бессмысленной судьбы сна, которому не суждено кончиться, но судьбы существенной и непрерывно преображающей субстанцию бытия. С этого момента читатель проникнется более сочувственным, более мучительным пониманием одной из идей гераклитианства. Он увидит, что гераклитовский мобилизм – философия конкретная, философия тотальная. Два раза в одной и той же реке искупаться невозможно потому, что человек уже по сути своей обладает судьбой текучих вод. Вода – стихия поистине преходящая. Между огнем и водой осуществляется основная онтологическая метаморфоза. Существо, посвященное воде, пребывает в постоянном головокружении. Каждую минуту оно умирает, какая-нибудь часть его субстанции непрестанно рушится. Ежедневная будничная смерть – это не великолепная смерть огня, пронзающего небо своими стрелами; ежедневная смерть – это смерть воды. Вода всегда течет, вода всегда падает, она всегда истекает в своей горизонтальной смерти. В бесчисленных примерах мы увидим, что смерть воды чаще, чем смерть земли, уводит материальное воображение в край грез: мучения воды безграничны.
V
Перед тем как дать общий план нашего эссе, нам хотелось бы высказаться по поводу его заглавия, ибо толкование этого заглавия прояснит нашу цель.
Хотя настоящая работа и представляет собой еще одну, после «Психоанализа огня», иллюстрацию к закону четырех поэтических стихий, все же от заглавия «Психоанализ воды», которое могло бы составить пару с нашим прежним исследованием, мы отказались. Мы выбрали заголовок более туманный: «Вода и грезы». По той причине, что приняли на себя обязательство быть искренними. Чтобы начать разговор о психоанализе, следует классифицировать первообразы, не отдавая предпочтения ни одному из них; следует обозначить, а затем и разграничить комплексы; с незапамятных времен вызывающие желания и грезы. Нам кажется, что в «Психоанализе огня» мы это сделали. Можно удивиться тому, что философ-рационалист уделяет столь пристальное внимание иллюзиям и заблуждениям и что ему все время необходимо представлять рациональные ценности и ясные образы как исправления ложных данных. Но ведь действительно, в рациональности естественной, непосредственной, стихийной мы совсем не встречаем точек опоры. В рациональном познании не устраиваются «единым махом»; правильную перспективу основных образов мы не получим «одним ударом». Рационалисты? Мы стремимся стать ими не только в совокупности нашей культуры, но также и в подробностях наших мыслей, в детализированном порядке знакомых нам образов. Именно так, проведя психоанализ объективного и образного знания, мы стали рационалистами в отношении огня. Искренность обязывает нас признать, что в отношении воды та же процедура нам не удалась. Образами воды мы все еще живем, мы переживаем их синтетически, в их изначальной сложности, зачастую безрассудно с ними «сцепляясь».
Перед спящими водами меня всегда охватывает одна и та же меланхолия, ни на что не похожая, окрашенная в цвет лужи во влажном лесу, меланхолия свободная, мечтательная, медлительная, спокойная. Какая-нибудь мелочь из жизни вод часто становится для меня психологически важным символом. Например, запах водяной мяты пробуждает во мне своего рода онтологическое соответствие, благодаря которому я начинаю верить, что жизнь – это просто аромат, что жизнь эманирует из существа, как запах – из субстанции, что трава в ручье испускает из себя душу воды… Если бы мне удалось самому пережить философский миф о статуе Кондильяка[8], который находил в запахах первовселенную и первосознание, то вместо того, чтобы сказать, подобно ей: «Я – запах розы», я сказал бы: «Искони я – запах мяты, запах водяной мяты»[9]. Ибо бытие существа есть прежде всего его пробуждение, и пробуждается оно при осознании необыкновенного впечатления. Индивидуум – это не совокупность его обычных впечатлений; это сумма его уникальных впечатлений. Так создаются в нас знакомые тайны, которые обозначаются редкостными символами. Именно у воды и подле ее цветов я лучше всего понял, что греза – это независимая эманирующая вселенная, ароматное дуновение, исходящее из вещей через сновидца. Итак, если я собираюсь изучать жизнь образов воды, мне следует рассказать о том, как они властвуют над реками и источниками моей родины.
Я родился в краю рек и ручьев, в одном из уголков изрытой ложбинами Шампани, в Валлаже[10], названном так за обилие оврагов. Лучше всего я чувствовал себя на дне какой-нибудь небольшой долины, у края текучих вод, в тени низкорослых ив и верб. А когда приходил октябрь с его туманами над рекой…
Еще мне доставляет удовольствие идти по течению ручья, по берегу реки в «нужную» сторону, в ту сторону, куда течет вода, которая управляет жизнью «в других местах», в соседней деревне. Мои «другие места» простирались не дальше соседней деревни. Мне было чуть ли не тридцать лет, когда я впервые увидел океан. Потому в этой книге о море я буду говорить неумело, не впрямую, а вслушиваясь в то, что говорят книги поэтов; я буду говорить о нем, оставаясь под влиянием школьных штампов, описывающих бесконечность. Что касается лично моих грез, то в водах я нахожу не бесконечность, а глубину. К тому же разве не говорил Бодлер, что для человека, предающегося мечтаниям у моря, шесть-семь лье в окружности – это и есть бесконечность?[11] Валлаж простирается в длину на восемнадцать лье, а в ширину – на двенадцать. И все-таки это своего рода законченный мир. Я не знаю его целиком: ведь я не прошел по берегам всех его рек.
Но родина – это не столько протяженность, сколько материя; это гранит или земля, ветер или засуха, вода или свет. Именно в ней мы материализуем наши грезы; именно через нее наши сновидения приобретают свою подлинную субстанцию; именно к ней мы обращаемся в поисках цвета нашей судьбы. Грезя у реки, я посвятил свое воображение воде, зеленой и прозрачной, воде, окрашивающей луга в зеленый цвет. Когда я сажусь у ручья, я не могу не погружаться в глубокие мечтания, не встречаться – в который раз – со своим счастьем… И совсем не нужно, чтобы это был «наш» ручей, «наша» вода. Безымянная вода знает все мои тайны. Одно и то же воспоминание бьет из всех родников.
Есть у нас и другая, менее сентиментальная, менее личная причина того, что мы не назвали наше эссе «Психоанализ воды». В нашей книге мы действительно систематически не разработали, как того требовал бы глубокий психоанализ, органического характера материализованных образов. Первичные психические потребности, оставляющие неизгладимые следы в наших сновидениях, – потребности органические. Первичная горячая убежденность – это телесный комфорт. Именно в плоти, в органах и рождаются материальные первообразы. Эти материальные первообразы динамичны, активны; они связаны с простейшими, на удивление грубыми проявлениями воли. Говоря о детском либидо, психоанализ восстановил против себя многих. Может быть, действие либидо станет понятнее, если придать ему форму неопределенную и общую, мысленно соединить его с прочими органическими функциями. Тогда либидо предстанет как нечто, сопряженное с остальными желаниями, неотделимое от остальных потребностей. Его можно рассматривать как некую динамику аппетита, а успокоение оно находит в различных впечатлениях комфорта. В любом случае несомненно одно: греза ребенка есть греза материалистичная. Ребенок – прирожденный материалист. Первые его видения – видения органических субстанций.
Есть часы, когда греза творящего так глубока, так естественна, что он обретает образы собственной детской плоти, не подвергая их сомнению. Стихи, чьи корни так глубоки, часто обладают необыкновенной силой воздействия. Их пронизывает какая-то мощь, и читатель, даже не думая об этом, причащается этой первозданной силе. Истока же ее он уже не видит. Вот две страницы, на которых явлена органическая искренность первообраза:
Connaissant ma propre quantité,
C’est moi, je tire, j’appelle sur mes racines,
le Gange, le Mississipi,
L’épaisse touffe de l’Orénoque, lo long fil du Rhin,
le Nil avec sa double vessie…[12].
(Ведая присущее мне количество,
Я тянусь, призывая все мои корни,
к Гангу, Миссисипи,
К густой чаще Ориноко, длинной нити Рейна,
к Нилу с его двойным пузырем…)
Вот пример полноты первообраза… В народных легендах неисчислимы реки, «проистекающие» от мочеиспускания какого-нибудь великана. Гаргантюа тоже, гуляя, ненароком затопил целую французскую деревню.
Если же вода становится драгоценной, она делается семенной. И тогда, воспевая воду, ей придают больше таинственности. Только органицистский психоанализ в состоянии разъяснить такой смутный образ:
Et comme la goutte séminale féconde la figure
mathématique, départissant
L’amorce foisonnante des éléments de son théorème,
Ainsi le corps de gloire désire sous le corps de boue, et la nuit
D’être dissoute dans la visibilité[13].
(И, как капля семени оплодотворяет
математическую фигуру, распределяя
Разбухающую наживку элементов своей теоремы,
Так и тело славы желает под телом грязи, и ночь —
Растворенности в видимости.)
Капли могущественной воды достаточно и для того, чтобы сотворить мир, и для того, чтобы растворить ночь. Для грез о могуществе нужно не более капли, воображаемой вглубь. Вода, динамизированная таким способом, становится зародышем; пропитываясь водою, жизнь не теряет энергии взлета.
И даже у такого, казалось бы, «идеалиста», как Эдгар По, г-жа Мари Бонапарт[14] открыла органический смысл многих тем. Она приводит массу доказательств физиологического характера некоторых поэтических образов.
Мы не чувствуем себя в достаточной степени подготовленными для того, чтобы продвинуться так же далеко, к самим корням органического воображения, чтобы описать психологию воды «снизу», ее онирическую физиологию. Тут требуется определенная медицинская культура и, главным образом, огромный опыт в области неврозов. Что же касается нас, то для познания человека у нас нет ничего, кроме чтения, превосходного занятия, позволяющего судить о человеке по тому, что он пишет. Из всего, имеющего отношение к человеку, мы больше всего любим то, что о нем можно написать. Заслуживает ли стать содержанием жизни то, что не может быть написано? Итак, нам следует довольствоваться изучением материального воображения, получившего прививку, и мы почти всегда ограничиваемся изучением тех разнообразных ветвей материализующего воображения, которые находятся выше прививки, там, где на природе поставила свое клеймо культура.
Как бы там ни было, для нас это не просто метафора. Наоборот, прививка представляется нам одной из существенных идей, необходимых для понимания человеческой психологии. Мы считаем, что это человеческая метка, знак, необходимый для точной характеристики человеческого воображения. На наш взгляд, человечество воображающее есть обратная сторона природы порождающей. И как раз прививка может поистине придать материальному воображению разнообразие форм. И как раз благодаря прививке формальному воображению передается богатство и плотность различных видов материи. Она просто обязывает дичок цвести и дает материю цветку. Помимо всяких метафор, для того чтобы создать поэтическое произведение, нужен союз деятельности сновидческой и деятельности, порождающей идеи. Искусство по своей природе несет в себе кое-что от прививки.
Само собой разумеется, когда в нашем эссе об образах мы замечаем какой-нибудь чересчур удалившийся от породивших его корней побег, мы упоминаем его лишь мимоходом. И столь же редко бывает, что мы не обнаруживаем органического происхождения слишком уж идеализированных образов. Но претензии на то, чтобы наша работа заслуженно встала в ряд всеобъемлющих трудов по психоанализу, были бы необоснованными. Все-таки книга наша остается исследованием в области литературной эстетики. Цель у нее двойная: определить субстанцию поэтических образов и соответствие форм основным типам материи.
VI
А теперь – общий план нашего этюда.
Чтобы показать осевое направление материализующего воображения, начнем с образов, материализующих недостаточно; вспомним поверхностные образы, образы, играющие на поверхности стихии, не оставляя воображению времени на обработку материи. Наша первая глава посвящена прозрачным водам, водам сверкающим, которые порождают мимолетные и несложные образы. В ней мы дадим читателю понять, что ввиду единства стихии эти образы упорядочиваются и организуются. Тут мы предвидим возможность перехода от поэзии вод к метапоэтике воды, от множественного числа к единственному. Для такой метапоэтики вода – уже не только группа образов, познаваемых во время праздного созерцания в какой-то последовательности прерывистых и мгновенных грез; она – опора образов и непрерывный подвоз образов, первопринцип, порождающий образы. Так, постепенно, при углубленном созерцании вода становится стихией материализующего воображения. Иначе говоря, забавляющиеся поэты живут подобно воде, чья жизнь – не долее года, воде, которая течет от весны к зиме и непринужденно, пассивно, с легкостью отражает все времена года[15]. Но поэт более глубокий ощущает, что вода живет много лет, вода самовозрождающаяся, неизменная, образы которой отмечены ее несмываемыми письменами, вода – орган мира, пища текучих явлений, стихия произрастания, очищающая стихия, тело слез…
Однако повторим, мы начнем понимать цену глубины лишь после того, как проведем достаточно долгое время у этой радужной поверхности. Итак, мы попытаемся уточнить кое-какие принципы сцепления, объединяющие поверхностные образы в один ряд. Мы увидим, в частности, то, как нарциссизм индивидуального существа мало-помалу входит в рамки подлинно космического нарциссизма. В конце главы мы также рассмотрим несложный идеал белизны и грации, характеризуемый нами как комплекс лебедя. Воды влюбленные и легкие обретут в нем образ, достаточно податливый для психоанализа.
И лишь во второй главе – в которой мы проанализируем основную ветвь метапоэтики Эдгара По – мы с уверенностью достигнем самой стихии, воды субстанциальной, воды как субстанции грез.
Для такой уверенности имеется основание. Именно с первичными видами материи, у которых учится материальное воображение, связаны глубокие и стойкие амбивалентности. И это психологическое свойство настолько постоянно, что можно сформулировать и обратное ему – в виде первичного закона воображения: материя, которую воображение не может заставить жить двойной жизнью, не может играть психологическую роль первоматерии. Материя, не проявляющаяся в психологической амбивалентности, не может обрести собственной двойной поэтики, которая позволила бы производить бесконечные перемещения[16]. Значит, для того чтобы материальная стихия приковала к себе всю душу, требуется некое двойное участие – участие желания и страха, добра и зла, спокойное участие белого и черного. Тут мы встретимся с манихейством[17] грезы, ярче всего выраженным у Эдгара По в его медитациях у рек и озер. Именно через воду По-идеалист, По-интеллектуал и логик обретал контакт с материей иррациональной, с суетной, таинственно живой материей.
Изучая творчество Эдгара По, мы познакомимся, таким образом, с хорошим примером диалектики, на основании которой Клод-Луи Эстев прекрасно понял необходимость активизировать жизнь языка: «Если нужно по мере возможности десубъективировать логику и науку, то, в ответ на это, не менее необходимо дезобъективировать словарь и синтаксис»[18]. При отсутствии этой дезобъективации объектов, этой деформации форм, позволяющей нам разглядеть материю под объектом, мир рассыпается на разрозненные вещи, на недвижные и инертные твердые тела, на чуждые нам предметы. Тогда душа начинает страдать от скудости материального воображения. Вода же, группируя образы, растворяя субстанции, помогает воображению в его дезобъективирующей работе, вместе с ним решает его задачу: уподобить физические явления психическим. Она также привносит своего рода синтаксис, непрерывную связь между образами, мягкое движение образов, благодаря которому грезы, привязанные к конкретным предметам, «снимаются с якоря». Именно так вода, как стихия метапоэтики Эдгара По, приводит Вселенную в странное движение. Она символизирует гераклитизм – медлительный, смиренный и безмолвный, как масло. В этих случаях вода ощущается как потеря скорости, которая бывает и потерей жизни: она становится своеобразным пластическим посредником между жизнью и смертью. Читая По, приходишь к более глубинному пониманию странной жизни мертвых вод, и язык обучается самому страшному синтаксису, синтаксису умирающих вещей, умирающей жизни.
Чтобы как следует охарактеризовать этот синтаксис становления и сочетания вещей, этот троякий синтаксис жизни, смерти и воды, мы предлагаем не упускать из виду двух комплексов, которые мы назвали комплексом Харона и комплексом Офелии. Мы объединили их в одной главе, так как оба они символизируют идею нашего последнего путешествия и конечного растворения в природе. Исчезнуть в глубоких водах или пропасть на дальнем горизонте, слиться с глубиной или с бесконечностью – таков удел человеческий, творящийся по образу удела вод.
Определив поверхностные и глубинные свойства воображаемой воды, мы попытаемся проанализировать сочетаемость этой стихии с другими стихиями материального воображения. Мы увидим, что определенные формы поэзии подпитываются как бы двойной материей; что некий двухкомпонентный материализм зачастую воздействует на материальное воображение. В некоторых грезах кажется, что вся стихия хочет вступить в брак или в бой, ищет приключений, которые ее умиротворяют или возбуждают. В других видениях воображаемая вода предстанет перед нами как стихия компромисса, как основополагающая схема смешения. Вот почему мы уделим пристальное внимание сочетаниям воды и земли, сочетаниям, находящим для себя вещественный прообраз в тесте. В таких случаях тесто становится фундаментальной схемой материальности. Само понятие материи, как мы полагаем, неразрывно связано с идеей теста. Чтобы основательно установить, как реальные взаимоотношения между причиной формальной и причиной материальной проявляются на практике, следовало бы даже подробно изучить замес и формовку теста. Спокойная и ласковая рука, пробегающая по четко вылепленным линиям при проверке законченной работы, может восхититься ее несложной геометрией. Она делает из нас философов, и философия наша зарождается тогда, когда мы видим, как работает рабочий. Если руководствоваться эстетическими критериями, визуализация законченного произведения, естественно, приведет к первенству формального воображения. Рука же трудолюбивая и властная, напротив, обучается существенной динамогении[19] реальных вещей, обрабатывая такую материю, которая одновременно и сопротивляется, и уступает – подобно плоти, сразу и любящей, и бунтующей. Таким образом она накапливает всяческие амбивалентности. Когда такая рука работает, ей нужна смесь земли и воды в надлежащей пропорции, чтобы понять, что же такое формообразующая материя, жизнеспособная субстанция. Для подсознания месильщика заготовка – зародыш произведения, глина – мать бронзы. И все же вряд ли нужно слишком уж настаивать на том, что для понимания психологии подсознания творца следует пережить текучесть и тягучесть. В опыте с различными видами месива вода определенно предстает как господствующая материя. О ней-то и грезят, собираясь использовать ее, чтобы сделать глину податливее.