bannerbannerbanner
Название книги:

Пасхальные рассказы

Автор:
Пасхальные рассказы

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

– Боже мой! – пугался о. Петр. – Ужели это я? Я, отец Петр, здешний священник? И ужели это та церковь, где я служил? Боже мой!..

Отец Петр прошел на амвон. Все по-старому. Обратился к западным дверям и долго стоял неподвижно.

«Это Пасха? – думал он. – А бывало? А? Сколько радостных, оживленных лиц видно было с этого амвона! Какой чувствовался религиозный подъем! Праздничные одежды, бывало… Свечи в руках…»

– Мир все-ем! – протянул о. Петр, и голос у него оборвался. Лицо перекосила судорога.

«Можно ли больше надругаться над верующей душой? – подумал он, поистине зол и мстителен сатана. Где пасхальные цветы? Где огни пасхальные? Где радость? Где восторг? Где ликующие гимны? О-о!..»

О. Петр отыскал в шкапу Цветную Триодь и открыл ее на первых страницах. Сторож поставил фонарь в сторону, а сам присел на сундук в углу и задремал. О. Петр попробовал читать по Триоди, но было темно.

Нет ли где здесь свечи? На клиросе всегда были свечи…

Действительно, тут же на окне оказался желтый огарок, твердый, как гвоздь. О. Петр подошел к фонарю и приложил огарок к огню. Огарок затрещал, и о. Петр радостно улыбнулся. Он всегда любил этот треск свечи ранними утрами, когда он еще до рассвета приходил в церковь и сам зажигал первую свечу. Он и вообще любил свечу именно желтую, восковую, такую пахучую. Любил ее запах, ее скромный и пугливый огонек, любил он молиться со свечой. Она как будто зажигала что-то в душе, как будто говорила ей что-то. Она сама была как будто что-то живое и нежное. О. Петр долгим, любовным взглядом посмотрел на свечу и поднес ее к Триоди.

Им опять овладела нервная дрожь.

Какие слова! Как все это близко! Как дорого!

«Об часе утреннем параекклисиарх… вшед во храм, вжигает свещи вся, и кандила: устрояет же сосуды два со углем горящим, и влагает в них фимиама много благовоннаго… яко да исполнится церковь вся благовония. Также настоятель… со иереи и диаконы облачатся в весь светлейший сан».

И дальше: «Сей день егоже сотвори Господь, возрадуемся»…

Знакомые, любимые, священные страницы! Помнит о. Петр, как еще будучи учеником духовного училища, любил он Великим постом заглядывать в эти заветные страницы, и как тогда еще святые и торжественные слова наполняли его благоговейным трепетом.

О. Петр медленным шепотом читал страницу за страницей: «Очистим чувствия и узрим… Христа блистающая… Да празднует же мир – Христос бо воста… Веселие вечное.

– Вечное! – остановился о. Петр и продолжал читать дальше: «… из гроба Красное правды нам возсия Солнце… О другини! Приидите вонями помажем Тело живоносное… Возведи окрест очи твои, Сионе, и виждь: се бо приидоша к тебе, яко богосветлая светила, от запада, и севера, и моря, и востока чада твоя, в тебе благословящая Христа во веки!»

– Во веки… Во веки… – повторял о. Петр.

В глазах у него зарябило. И дышащие радостью слова священных песен, и восковые капли на листах Триоди, и какой-то особенный, ни с чем не сравнимый запах от церковных кожаных книг – все это казалось о. Петру до того сродным, во всем этом было так много души о. Петра, а также души его отца, деда, прадеда, души дьячка Ивана Кузьмича и всех его предков, души церковного старосты, церковного сторожа, здесь было так много подлинной, живой души каждого русского мужика, всего русского народа, что взять все это и куда-то запереть, взять Цветную Триодь и не дать возможности держать ее в пасхальную заутреню пред радостными, возбужденными лицами певчих, не капать на ее листы воском, не петь по ним веселыми играющими напевами сладостных песней – да это… это невозможно! Это просто невероятно! Это значит – взять душу у о. Петра, у Ивана Кузьмича, у всех мужиков, у всего народа и совершить над этою душою, живою и не думающею умирать, совершить какое-то тяжкое и гнусное преступление… Нет! Это невозможно. И не может быть сомнения, что вот нынче же, сейчас, в эту же ночь запоют по старым, закапанным страницам Триоди, оживят эти страницы, а также жизнью наполнят и все вокруг… Это несомненно.


Но о. Петр оглянулся назад, увидел грязь и пустоту церкви, услышал храп сторожа в темном углу, и стремительный поток его радужных мыслей разом оборвался. Он посмотрел на книгу, горько усмехнулся, оглянулся на сторожа и робко, стыдливо как-то спросил:

– А послушайте… Господин!.. Послушайте… Можно здесь немного попеть?.. Я потихоньку бы… А?

Совсем было заснувший сторож приподнялся на локте, посмотрел вокруг, увидел, что ничего особенного не произошло, и пробормотал:

– Ладно… Пожалуйста…

О. Петр торопливым шагом на цыпочках подошел к ризничному шкапу и отворил его. Двери на ржавых петлях заскрипели незнакомым, режущим звуком. О. Петр брал то одну ризу, то другую…

– Вот, вот она… Пасхальная, – произнес он и, благословив белую отсыревшую ризу, облачился.

Торопливо и осторожно, куда-то спеша и чего-то опасаясь, прошел он в алтарь. Стал пред престолом и неуверенным, дрожащим от волнения голосом возгласил:

– Слава святой… и неразделимой Троице… И сам же запел: – Ами-инь.

И затем продолжал:

– Христос воскресе из ме-ертвых, смертию смерть попра-ав…

Голос о. Петра звучал в пустой, заброшенной церкви глухо и странно. И в звуках этого одинокого голоса пустота и заброшенность церкви сказывались как-то резче, больнее и несноснее.

– И сущим во гробе-ех…

Но здесь голос о. Петра опять оборвался. Он бессильно опустился пред престолом на колена, положил на него свою голову и громко и безудержно зарыдал:

– Господи, Господи! – говорил он между рыданиями. – Великий Боже! За что такое наказание? За что мука такая? Ужас, ужас! Господи! Лучше возьми меня от этого кошмара. Возьми к Себе. Господи! Возьми к Себе. Или пошли, Господи, людям веру! Пошли любовь! Утверди, Господи, веру их. Растопи лед их сердец. Воскресни, Господи, в душах наших. Соедини нас во имя Твое. Господи! Помоги неверию нашему. Или… возьми… возьми меня к Себе… Не дай мне видеть этого страшного позора… Возьми…

О. Петр рыдал все громче. Все его тело судорожно вздрагивало. Он чувствовал, что облачение престола стало мокро от его слез. Но слезам как будто не было конца.

– Господи! Возьми, возьми меня к Себе…

– Батюшка, а батюшка! – раздалось вдруг над ухом о. Петра. – Да батюшка!! Господи, заспался что-то… Батюшка! К утрени пора! В Новоселках благовестят уже. И у нас все готово. Батюшка!

О. Петр вскочил со своей постели встрепанный, раскрасневшийся от волнения, потный.

Несколько секунд он, как пораженный громом, стоял неподвижно напротив церковного сторожа Прохорыча и не говорил ни слова.

Потом он порывисто перекрестился раз и другой. Оглянулся кругом, внимательно осмотрел Прохорыча и вдруг засмеялся веселым, радостным смехом.

– Так это, значит, сон! – вскричал он. – Слава Тебе, Господи! Слава Тебе, Господи!

Он обернулся к иконам и опять перекрестился.

– Али сон худой приснился, батюшка? – спросил недоумевающий Прохорыч.

– И не говори! Такой худой сон… – отвечал о. Петр и побежал умываться. – Значит, сон, сон, – повторял он одно и то же, – слава Богу. Но какой же это был ужас! Какой ужас! Господи, благодарю Тебя! Это был сон… Да, конечно. Как же могло быть иначе? Разве это возможно в действительности? Безусловно нет. Это просто нелепо. Это совершенно невозможно. Этого никогда не может быть. Да. Да. Не может быть.

Отец Петр выглянул на площадь. Церковь была вся в огне и поднималась к небу, как одна колоссальная свеча. Вокруг церкви копошился и гудел народ. Собирались жечь смоляные бочки.

– Конечно, конечно, – торопливо говорил о. Петр, – ничего того не может быть. Не может быть. Такой праздник… Не может быть…

Когда о. Петр, одевшись, вышел на улицу, на него тепло и ласково пахнул весенний ветер. Слышался запах прелой земли и распускающихся почек. В мягком и влажном воздухе плавными, но упругими волнами колебались звуки торжественного, чистого благовеста в соседних селах.

– Как хорошо! – вырвалось у о. Петра. – Что может сравниться с этой ночью?

Войдя в церковь, о. Петр увидел горящие вензеля, алтарь, сияющий огнями и цветами. Изображение Воскресения все было увито цветами, белыми, розовыми, и казалось, что это Христос идет по цветам в саду Иосифа Аримафейского, чтобы сказать Магдалине и прочим:

– Радуйтеся!

О. Петр начал службу с особым подъемом чувства, с каким-то необычным трепетанием в груди. Он пред своими глазами видел все то, чего так беспомощно искал в кошмарном сне. Радость его была беспредельна и слышалась в каждом звуке его голоса, виделась в каждом его движении. Ответным аккордом эта радость о. Петра поднималась со глуби сердец богомольцев.

Когда после пения пред закрытыми дверями о. Петр вошел в искрящуюся огнями, наряженную цветами, блистающую церковь, до пафоса напряженным голосом возгласил: «Христос воскресе!» – религиозное возбуждение народной массы достигло апогея.

– Воистину, воистину воскресе, – гудела и ревела она, – воистину!..

И в этом «воистину» было что-то стихийное, здесь выражалось что-то непобедимое, как всякая стихия, что-то вечное, не подлежащее умиранию. В этом стихийном «воистину» выливалось все лучшее, что есть в человеке, все подлинно человеческое и свыше человеческое, здесь духовное, божественное начало в человеке как бы облекалось плотью и костьми, принимало конкретные формы и становилось очевидным, осязаемым, реальным…

– Воистину!

– Христос воскресе! – еще и еще возглашал о. Петр под аккомпанемент ликующего пения.

В ответ ему еще и еще несся стихийный гул, заглушавший и голос о. Петра, и пение всего хора:

– Воистину, воистину!..

А о. Петр в этом гуле слышал свое собственное:

Не может быть… Не может быть…

И он служил с такой силой чувства, с такой любовью ко Христу воскресшему и с таким огнем священного воодушевления, как, казалось ему, никогда раньше.

 

– Как хорошо-то, батюшка, как хорошо, – прошептал сторож Прохорыч, подавая о. Петру в конце заутрени трисвечник, – как в раю… И солнце играет…

В глазах старика стояли слезы.

И о. Петр не удержался и заплакал. Но не теми слезами тоски и отчаяния, которыми он так недавно – казалось – плакал пред этим же престолом, а слезами детской радости и чистого восторга.

Неизвестный автор
Канун Пасхи

Из далекого прошлого

– Коля, не вертись под рукой… иди в детскую… увидишь завтра и пасхи и куличи! – уговаривает меня бабушка. Я не в силах удалиться от бабушки. Мне хочется посмотреть, как удалась наша маленькая миндальная пасха, рассыпчатая… как сама бабушка будет украшать ее изюмом, цельным миндалем, ког да выложит ее из сырницы на блюдце с голубенькими цветочками…

– Бабушка! – пристаю я к старушке. – Наша пасха рассыпчатая?

– Да, да, милый, рассыпчатая… Завтра будешь ее кушать и увидишь, теперь иди себе…

– И крест на ней будет?

– Будет и крест… изюмом его обложу…

– Изюмом?.. А писанки готовишь нам с Сашей?

– Видишь, горшочек на плите… там ваши писанки варятся в шелковых лоскутках… мраморные будут… яички маленькие, рябенькой шпанки, – говорит бабушка, обливая глазурью высокий кулич.

Эти сведения так радуют меня, что я опрометью бросаюсь на галерею. На галерее я никого не встретил и побежал во двор. У крыльца рылась в свежем песке сестра Саша и разговаривала сама с собой. Весной и летом она, бывало, по целым часам копается в песке и разговаривает вслух одна.

– Саша, знаешь что?.. У нас завтра будут мраморные яички от твоей рябенькой шпанки и… рассыпчатая пасха! Бабушка сказала… яички уже варятся в горшочке.

– Зачем взяли яички у моей шпанки? Зачем?.. – пищит Саша.

– Бабушка так захотела, бабушка!.. Захныкала-а! – крикнул я громко.

«Бум-бум-бум!» – загудел протяжно, густо в теплом воздухе колокол с высокой колокольни, и кругом разлилось что-то торжественное, радостное…

На широком дворе мне стало тесно, и я юркнул за калитку. Передо мной открылась Волга.

По всей поверхности ее то тут, то там плыли желтоватые льдины, шумно перешептываясь, собираясь толпою, наползая одна на другую; вдали синели уже свободные чистые воды родной реки; над нашим домом кружили ласточки, радостно тивикая: «тви, тви!» – точно кликали: «Весна, весна пришла, с теплом, с зеленью, радуйтесь, тви, тви!»

По улице двигался народ; в церковной ограде, на берегу самой Волги, на старых могилках толпами сидели старики, старушки и ребятенки, любуясь ледоходом, прислушиваясь к весеннему шепоту прибивающихся к берегу льдин. Я издали видел ласковые, добрые лица – и бегом направился туда.

– Андрей, Андрюша! – крикнул я смуглолицему мальчику, сыну нашего соседа. – Ты куда?

– А ты куда?

– В ограду.

– Ну, и я туда.

– У вас красили яйца?

– Как же… только мало… с десяток, поди, не больше… Мама бережет яйца-то… под наседку… для цыплят.

– А у нас куличей, Андрюша, пасок, яиц крашеных много готовит бабушка.

– А-а!.. у нас поросенка кололи… Гляди, какая рубаха-то… – И Андрюша обдернул предо мною свою новую, розовую рубашку.

– А пояс… хорош?

– Да-а, все хорошо! – ощупывал я розовую, цветочками рубашку Андрюши и голубой пояс с кисточками: – Хорошо-о!…

– Пояс-то тетка подарила… рубаху – мама… тятя обещал картуз, да не привез пока из города… продержали, вишь долго на базаре… ну, лавки-то и заперли… потом привезет, как поедет опять в город…

– Ты спать будешь в эту ночь?

– Разве это можно?.. Грех… Подожду, когда Христос воскреснет… похристосуюсь со всеми, там и спать…

– Грех спать?

– Грех, мама говорит.

Шли мы к ограде и разговаривали с Андрюшей.

Народ шел в церковь; на могилках еще многие сидели. Мы подошли к ближней кучке народа, где велись разговоры.

– Нынче весна рано пришла… лет двадцать такой не бывало… гляди, могилки-то травой покрылись… Теперь и покойникам легче лежать под травой! – говорил старик с седой бородой клином.



– Дедушка Василий, а скоро ты на лодке начнешь нырять по водам? – перебил его мальчик, сидевший в сторонке.

– Вижу, милый, крепко тебе хочется к деду в лодку… Погоди денька три, там и нырнем. Вот нынче ночью Христос воскреснет… с образами пойдут по избам, у деда пропоют Пасху, тогда и в лодку… раньше нельзя… не такие дни…

– А Христос где будет воскресать, дедушка? – переспросил Андрюша.

– Во всем мире – где!.. Страдал он за весь мир, ну – для всех и воскреснет… и для нас с тобой!..

– Ночью это будет?

– Ночью… в самую полночь.

Это глубоко запало мне в голову. У меня явилось настойчивое желание увидеть, как воскреснет Христос. «Буду сидеть всю ночь, – шептал я, – никому ничего не скажу… буду молча ждать… один…»

Эта мысль так охватила меня, что я уже ничего не слышал, никого не видел, стал бродить один кругом церкви и думать, думать… Сколько времени я бродил, ничего не замечая, не помню… Очнулся я в церкви… кругом полумрак… большие свечи тихо мигали у плащаницы… ни души… Я робко подошел к плащанице, припал к ногам Спасителя, где были видны темные ранки от гвоздей… мне казалось, что я ощущаю кровь… Я затрепетал и приподнялся… Взор мой был точно прикован к лику Христа. Он лежал передо мной спокойный, бледный, с закрытыми очами. Мне послышался даже вздох – не тут, на плащанице, а там, где-то вдали… и я очнулся… Надо домой, скорее домой!.. Не прошло минуты, я был уже на паперти. У сторожки возился с метлою наш сторож Власыч, усердно разметая землю. Он не заметил меня… Был уже вечер; звезды ярко горели в глубоком небе.

– Где ты пропал, милый? – встретила меня бабушка. – Пора и успокоиться – ночь… Сосни до заутрени, а там и христосоваться будем… разговеемся пасхой, куличом…

Я ничего не ответил бабушке; на меня нашла какая-то немота… Я скрылся в детской, на цыпочках прошел в уголок, к окну, и там уселся в большое кресло… Саша сладко спала в своей кроватке… Я опустил голову на руку, устремил взор на полоску креста церковной колокольни, и из этой темной точки ждал света… В гостиной зашипели часы… пробило девять. С колокольни раздался протяжный звук: один, другой, третий… Звонили к стоянию. «Ну, теперь недолго: часа два-три и – Он воскреснет», – думалось мне. Время двигалось медленно. Минутами я дремал, вздрагивая, поднимал голову и шептал: «Ай, просплю… не увижу»… – и опять смотрел на церковь… Вдруг церковь исчезла: я в саду… Кругом густые деревья… Я заблудился, ищу выхода… Вижу просвет, слава Богу!.. Открытое место, зелень, цветы, высокий кедр… Что это?.. Пещера… У пещеры два суровых воина, на них латы… Зачем они тут?.. Я растерялся, замер на месте… Вдруг над пещерой будто упал звездный дождь… воины исчезли… под кедром сиял тот дивный лик, который видел я на плащанице. Лик был прост и спокоен… На устах кроткая улыбка… У меня на сердце стало легко, весело… Я шептал:

«Это Христос… Христос воскрес!»

Тихою стопою Он шел ко мне. Я крикнул от радости: «Христос воскресе!» и поднял голову… Торжественный звон колоколов раздавался на нашей церкви; вся она горела огнями, и из церковной ограды доносилось громкое пение:

«Христос воскресе из мертвых»… В детскую входила бабушка.

– Ты не спишь, Коля?

– Нет, бабушка, нет… Я видел сейчас, как Христос воскрес…

– Да, родной, Он воистину воскрес!

И мы похристосовались с бабушкой.

– Вот тебе и яичко мраморное, – сказала она, вводя меня за руку в гостиную, – а вот, смотри, твоя пасха и куличик миндальный.

Я любовался своей пасхой, своим куличом и яйцами, горкой возвышавшимися на тарелках; каких цветов яиц тут не было: розовые, лиловые, палевые, красные! Любовался и думал: Воскрес Христос, воистину воскрес!

И. Островной
В Христову ночь

I

Батюшка о. Христофор так и говорил: у меня народ за семь недель поста проголодался. Постимся мы не так, как у вас в городе, а по-настоящему. И каждому хочется поскорее вкусить тех око соблазняющих яств, что наготовлены бабами и ароматом коих насыщен воздух не токмо в хатах, но и на деревенской улице. Да к тому же к службе приезжают многие хуторяне, а им после обедни надобно еще семь верст тащиться на свои хутора, чтобы разговеться.

Так говорил о. Христофор городским жителям, когда его упрекали за слишком раннее начало пасхальной службы.

И в самом деле уже в одиннадцать часов с деревенской колокольни раздавался призывный благовест, правда, еще медленный и тихий, с оттенком великопостной грусти. Но все в деревне знали, что это только так себе, лишь ради соблюдения церковного приличия, и что сторож церковный Клим, сидя там, на колокольне, только прикидывается печальным, а в сущности, глаза у него уже горят радостным пасхальным блеском, а руки так и чешутся схватить качаемые ветром веревочки от остальных колоколов и весело пуститься «во все звоны», что он и сделает в самом скором времени.

Нет, что уж там ни говорите, а пост кончился. Отговелись, очистили души от грехов, а тело проморили на квашеной капусте, на галушках да пампушках с постным маслом, сильно сдобренным луком и чесноком, и с этим делом покончено уж на целый год.

И, внимая колокольному призыву, потянулись деревенские жители к церкви. На площади вокруг и в самой ограде еще темно, да и в церкви горят только лампадки да несколько свечей, поставленных благочестивыми прихожанами еще с утра. Но народу уже набралось столько, что нельзя и пробраться.

Площадь вся занята возами. Спозаранку приехали хуторяне, распрягли лошадей, дали им сена, а сами отправились в церковь и заняли там передние места.

Хуторяне народ богатый, земля у них хотя и не своя, а арендная, да много ее, и хозяйства у них большие. Оттого и одеты они не в свитки и не в пеньковые шаровары, подпоясанные красными поясами, а в городские пиджаки, и шеи у них повязаны шелковыми платками, жены же их покрывают головы сеточками со стеклярусом, носят шерстяные кофты с фасонами, а на плечах у них расписные шали.

Так им, понятно, по праву принадлежат передние места в церкви, поближе к клиросу и к алтарю, чтобы по окончании обедни они могли первые поцеловать крест и батюшкину руку и поскорее снарядить свои возы и отправиться на хутора.

Ограда тоже полна народу, но это все деревенская молодежь. Только около самой паперти двумя длинными рядами в обе стороны уселись бабы с узелками, в которых они принесли разное брашно для свечения.

Хотя Клим, сидя на колокольне, еще тянет свой великопостный звон, подолгу выжидая после каждого удара, пока звук его не замрет там, где-то в камышах, по ту сторону ставка, но парни уже настроены по-пасхальному и, желая засвидетельствовать дивчатам свое расположение, отвешивают им, каждый своей избраннице, увесистые и звонкие удары ладонью по спине, и раздается сдержанный, но уже явственно веселый смех.

В церкви дьяк Евтихий тусклым голосом, торопливо и пропуская слова, видимо, соблюдая лишь формальность, дочитывает «Деяния Апостолов». Он постился не меньше других, и ему тоже хочется поскорее разговеться.

И все чувствуют, что эта, как бы покрытая полупрозрачной грусти, остатная служба – что-то временное, какой-то неизбежный великопостный финал, но вот-вот чья-то невидимая рука сорвет пелену – и церковь огласится звуками радости.

Так это и случилось. Батюшка вышел из алтаря в светлых ризах. Забрали хоругви и вышли из церкви. И когда там остались только церковный староста да с ним еще два-три особенно благочестивых прихожанина, все двери – на западе, на севере и на юге – затворились.

Был крестный ход вокруг церкви, а когда потом с радостным пением «Христос воскресе» вошли в церковь, то она уже была залита огнями. Горели паникадила, все лампадки и множество свечей перед иконами и в алтаре.

И народ наполнил церковь, держа в руках горящие свечи, а пел на клиросе уже не дьяк Евтихий, у которого и голоса-то никакого не было, а деревенский хор под управлением учителя Ипостасова.

И лица у всех сияли радостью, когда ясные и звонкие голоса школьников высокими дискантами возгласили весть о том, что узнали жены-мироносицы, придя ко гробу Христа, а басы – тоже деревенские молодцы, раньше учившиеся в школе, но успевшие уже пожениться и завести свои хозяйства, – зычными голосами поддержали их.

Но в то самое время, когда в церкви происходило это духовное ликование, на деревне случилось событие до того невиданное и не похожее на то, чего можно было ожидать в эту ночь, и так противоречившее общему настроению, что в первые минуты никто даже не хотел верить.

В церкви как раз в это время начали петь ирмос. О. Христофор высоким тенором из алтаря возгласил «Воскресения день, просветимся, людие», а хор подхватил, вся церковь, объятая восторгом, как бы понеслась к разверстым небесам.

 

И вдруг в раскрытые двери из ограды донесся какой-то смешанный гул голосов, сперва сдержанно, потом все громче и громче, как будто в самую церковь стремилась ворваться какая-то громада. Казалось, что там, в ограде, с треском отворяются ворота и калитка, а может быть, даже ломается самая ограда: и слышался топот человеческих ног, а потом с площади лошадиное ржание и неистовый лай собак из деревни.

Молившиеся прихожане вздрогнули и невольно, даже совершая этим грех, начали оглядываться на дверь.

Певчие вдруг остановились посреди песнопения. О. Христофор вышел из алтаря. Лицо его было смущенно и бледно. Непонимающими глазами смотрел он на народ и видел, что у входа уже началось движение.

Деревенские жители, почуяв беду, выходили из церкви и в ограде присоединялись к бегущим, а скоро церковь почти совершенно опустела.

Остались в ней только батюшка, да дьяк Евтихий, да певчие, да некоторые из хуторян, до которых лично не могло касаться то, что происходило на селе.

Тогда и о. Христофор прервал утреню.

II

А случилась, в сущности, довольно обычная деревенская беда, но только в эту ночь она всем казалась изумительной и даже невероятной.

В Пасхальную ночь, когда благость Господня разлита по всей земле и ангелы, глядящие с неба, радостно улыбаются, приветствуя ликующих людей, не может на земле произойти несчастье. В эту ночь лукавый враг рода человеческого, неусыпно искушающий его на злые дела, уходит в преисподнюю, и тот, кому он успел уже внушить злодейство, откладывает его на другие дни. В эту ночь люди безгрешны, и небо не карает их за прежние грехи.

И тем не менее это случилось. Парни и дивчата в церковной ограде беззаботно предавались увлечению игрой «навбытки», вынимая из-за пазух крашенки и состязаясь в крепости их, когда в отдаленном конце села, как видно, около самого оврага, за которым начинались уже пахотные поля, над двумя рядами хат, тянувшихся по обе стороны широкой улицы, зигзагом мелькнуло что-то вроде молнии.

Кто-то из парней заметил это страшное явление и сказал другим. Подняли головы и стали смотреть. Опять выскочило из-за хат что-то яркое и точно лизнуло воздух своим длинным языком, лизнуло и исчезло.

Да неужто же молния? А грома не слышно. Да и откуда оно могло взяться, когда над головой висит чистая глубокая синева неба, усеянная яркими звездами?

Уж не вздумал ли кто зажечь там смоляные бочки? Так нет же, две бочки, приготовленные еще со вчерашнего вечера, стоят на берегу ставка, тут же, неподалеку от церкви, и целая орава охочих парней и мальчуганов и сейчас возится около них, чтобы зажечь их ради торжественной ночи.

Но огненные языки стали часто вылетать из-за хат и лизать воздух. Один за другим, и небо в той стороне осветилось ярким заревом, как будто кто-то и на небе зажег, да не две, а целую тысячу смоляных бочек.

Эге, да это горит чья-то хата. Теперь уж это стало для всех очевидно. И, должно быть, здорово горит, потому что за целую версту видно, как отдельные огненные языки соединялись в одно огромное полымя, которое подымалось все выше и выше и силилось достать до неба.

Вот тут-то и поднялся шум, раздались крики, бабий визг и беготня. Молодежь повалила вон из ограды, ломали ворота, как и забор, раздвигали по пути возы на площади, взбудоражили коней, привязанных к возам и мирно жевавших сено, и подняли лай деревенские собаки.



Все, что только было живого в селе, двинулось туда, на край его, где, спускаясь к ставку, шел глубокий овраг, и все бежали по деревенской улице.

Дома были наглухо закрыты, ни в одном окошке не светился огонь, потому что в эту ночь ни одна душа – ни молодая, ни старая – не сидела дома, а все были в церкви или около нее. Даже грудных ребят бабы забрали с собой и в случае надобности кормили тут же, присев на ступеньках паперти.

И никто не знал, что именно горит. Думали, не загорелась ли мельница местного богача Антона Чумака, стоявшая по ту сторону оврага и моловшая муку на всю деревню. И думавшие бежали с веселым духом, потому что не любили на селе Антона Чумака, пользовавшегося всякой бедой, чтобы выжать из человека лишнюю копейку, должно быть, и богатого.

И говорили даже между собой, что если горит в такую ночь мельница, то уж это, значит, Господь наказал Чумакова за особые грехи его. Очевидно, и там, на небе, стало невмоготу терпеть его злодейство.

Но когда прибежали на край села, то увидели, что мельница Антона Чумака стоит себе целехонькая по ту сторону оврага, и вечно вертящиеся крылья ее теперь отдыхают по случаю великого праздника. И смотрит она со своего возвышенного места, вся залитая ярко-багровым светом, словно принарядившаяся по случаю праздника, и как будто усмехается: «Вот, мол, думали, что я горю, а меня и огонь не берет, и стою я себе на пригорке да на вашу человеческую беду посматриваю».

А горела – это уже было для всех очевидно – хата Мирона Очкура, самого бедного человека во всем селе. И когда прибежавшие сельчане увидели это, то всех их охватило чувство ужаса и в то же время как бы некоего ропота по отношению к небу, которое теперь было все залито ярко огненным сиянием, и не видно было на нем ни одной звездочки.

Как же так? В такую ночь и на самого бедного человека этакая беда? И откуда? В доме, как видно, не оставалось ни души, да и все видели Мирона в церкви и жинку его Олену и двух ребят – шести и восьми лет, и даже маленького, который еще не ходит, она на руках держала. Так и видели их: двое старших держатся за ее юбку, а третьего на руках несет свиткой.

И старуху, Миронову мать, которая на его попечении живет, тоже видели в церкви. Значит, никого в доме не было.

Да и теперь это видно: горит себе хата, со всех сторон охваченная пламенем, с самых низов стены пылают, и крыша, и камышевая изгородь, и уже загорелся сарай – правда, пустой, потому что Мирон еще зимой продал на харчи да подати последнюю корову и пару свиней. И никто не бегает посреди огня, как безумный, не кричит, не воздевает к небу руки, не жалуется и не проклинает – потому что никого нет. Может, Мирон и его жинка теперь молятся и не подозревают, какая над ними стряслась беда.

Ну, народ, разумеется, бросился помогать. С криком да с гиканьем каждый старался что-нибудь сделать от себя. Привезли пожарную бочку, которая всегда стояла на волостном дворе, и начали качать, но ничего не выходило. Никто не умел и качать-то как следует. Может, совсем и не в ту сторону, а может, и бочка давно уже забыла, как надо действовать. Но, одним словом, вода из рукава не полилась.

Тогда стали таскать воду ведрами, как таски-вали встарь, и беспомощно поливали горевшие стены. Но от этого огонь как будто получал только новую пищу и не только не сдавался, а с новой, еще пущей силой разгорался.

Прибыл наконец и Мирон, высокий сухощавый мужик с длинной, выцветшей от солнечных лучей бородой, без сапог и без шапки. Прибыл, взглянул на свою убогую хату, которая вдруг сделалась такой красивой, упал на колени и завыл нечеловеческим голосом.

Тут же рядом голосила, как по покойнике, Олена, держа младшего ребенка на руках, а другие двое детишек уцепились за ее платье и беспомощно, испуганными большими глазами смотрели на все происходящее.

– Господи Ты Боже наш!.. Ты же милостив, Ты же справедлив!.. За что же покарал?.. В такую-то ночь!.. В Твою святую ночь!.. Господи, Царю Небесный!..

Так восклицал обезумевший Мирон, простирая руки к небу.

Но в это время все невольно обернулись назад. Из освещенной ярким заревом полосы даль деревенской улицы казалась беспросветно темной, как будто мир замыкался этим огненным кругом, а все, что было дальше, потерялось во тьме.

И из глубины той тьмы явственно доносится стройное пение пасхального тропаря. Высокие детские голоса рассекали ночной воздух, а им вторили бодрые, крепкие, дышавшие какой-то непоколебимой уверенностью басы и тенора.

И над всеми господствовал высокий и как бы согретый неким внутренним пламенем голос, такой знакомый каждому сельчанину, что он узнал бы его среди тысячи голосов.

«Смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!» – слышалось из невидимого пространства, и казалось, что там, в далекой, недостижимой вышине раскрылось небо, и до людского слуха дошло пение светлого сонма ангелов.

III

Но пели не ангелы. Через некоторое время на слабо освещенном пространстве стали вырисовываться человеческие фигуры. Их было много, но сперва нельзя было различить их. Но вот они вступили в полосу яркого света, и шествие их походило на волшебство.


Издательство:
Лепта Книга
Книги этой серии: